Текст книги "Я, Клавдий"
Автор книги: Роберт Грэйвс
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 69 страниц)
– Да, в некотором роде. Но она никогда по-настоящему его не любила. Она сама сказала мне об этом. Это облегчало дело. Она выбирала молодых рабынь на невольничьем рынке и приводила их ночью к нему в спальню. Сириек в основном, если не ошибаюсь.
– Надеюсь, ты не ждешь этого от меня? Я живая женщина, в конце концов.
Таким вот образом, очень умно и очень жестоко, Мессалина сыграла на моей слепой любви. В тот же вечер она перебралась в Новый дворец. В течение долгого времени я ничего больше ей не говорил, надеясь, что она вернется. Но она тоже ничего не говорила, только нежно смотрела на меня, показывая всем своим видом и повадкой, что между нами существует полное понимание. Лишь изредка она оказывала мне великое снисхождение и спала со мной. Прошло семь лет, пока до меня дошел первый слух о том, что происходило в ее покоях в Новом дворце, когда старый муж-рогоносец сидел за работой или благополучно храпел в своей постели в Старом дворце.
Здесь самое время рассказать историю Аппия Силана, экс-консула, который со времен Калигулы был губернатором Испании. Надо вам напомнить, что замужество с этим самым Силаном было той взяткой, которую Ливия посулила Эмилии, если та предаст Постума; Эмилия была правнучка Августа, с которой в детстве меня чуть не помолвили. Будучи ее мужем, Силан стал отцом трех мальчиков и двух девочек (теперь все они уже взрослые). Не считая Агриппиниллы и ее сына, они были единственными оставшимися в живых потомками Августа. Тиберий, опасаясь Силана из-за его блестящих родственных связей, огульно обвинил его в государственной измене вместе с несколькими другими сенаторами, в том числе Виницианом. Однако доказать этого не удалось и все избежали наказания, отделавшись сильным испугом. В шестнадцать Силан был самым красивым юношей в Риме, в пятьдесят шесть он все еще был очень хорош собой: волосы, чуть тронутые сединой, ясные глаза, походка и стать человека в расцвете лет. Он овдовел, так как Эмилия умерла от рака. Одна из его дочерей, Кальвина, вышла замуж за сына Вителлия.
Как-то раз, незадолго до рождения маленькой Октавии, Мессалина заговорила со мной:
– Кто нам нужен здесь в Риме, так это Аппий Силан. Вот бы отозвать его из Испании и поселить у нас во дворце в качестве советника. Он исключительно умен и совершенно зря пропадает в Испании.
Я сказал:
– Да, это неплохой план; я восхищаюсь Силаном, и он пользуется большим влиянием в сенате. Но как мы сможем убедить его поселиться во дворце, он же не какой-нибудь мелкий служащий – секретарь или бухгалтер. Для его присутствия здесь должен быть достойный предлог.
– Я уже думала об этом, и мне пришла в голову блестящая мысль. Почему бы не женить его на моей матери? Она не прочь снова выйти замуж, ей всего тридцать три. И она – твоя теща, это будет большая честь для Силана. Ну, скажи же, что мой план хорош.
– Да, если ты договоришься с матерью...
– Я уже спрашивала ее об этом. Она утверждает, что будет в восторге.
Силан вернулся в Рим, и я женил его на Домиции Лепиде, матери Мессалины, и отвел им апартаменты в Новом дворце рядом с Мессалиной. Я скоро заметил, что в моем присутствии Силан чувствует себя неловко. Он охотно оказывал мне услуги, о которых я его просил: посещал неожиданно низшие суды, чтобы проверить, должным ли образом отправляется правосудие, выяснял и передавал мне, каковы жилищные условия в бедных районах города, посещал публичные аукционы, где продавалось конфискованное государственное имущество, и следил, чтобы аукционисты не устраивали никаких фокусов, но, казалось, он не мог глядеть мне в лицо и всегда избегал дружеской близости. Я был обижен. Но, подумайте сами, как я мог отгадать, в чем в действительности дело; а заключалось все в том, что Мессалина попросила меня отозвать Силана, так как еще девочкой была в него влюблена, женила его на своей матери, чтобы было легче вступить с ним в общение, и с первого дня после приезда Силана требовала, чтобы он с ней спал. Только подумать! Ее отчим и на пять лет меня старше, его внучка почти ровесница Мессалине! Нечего удивляться, что Силан странно со мной держался, если Мессалина сказала ему, будто переехала в Новый дворец по моему приказанию и я сам предложил, чтобы она стала его любовницей! Она объяснила, что я хотел отвлечь ее, так как завел глупую интрижку с Юлией, бывшей женой моего племянника Нерона, которую мы звали Елена, чтобы не путать с другими Юлиями, а потом из-за ее чревоугодия стали звать Хэлуон. По-видимому, Силан поверил этой истории, но спать со своей падчерицей, несмотря на ее красоту, отказался наотрез, пусть даже предложение исходит от императора; он сказал, что он человек влюбчивый, но не нечестный.
– Даю тебе десять дней на размышление,– пригрозила Мессалина.– Если под конец ты мне откажешь, я пожалуюсь Клавдию. Ты сам знаешь, какой он стал тщеславный с тех пор, как его сделали императором. Вряд ли ему будет приятно узнать, что ты пренебрег его женой. Он убьет тебя, не так ли, мать?
Домиция Лепида была целиком под каблуком Мессалины и сейчас тоже поддержала ее. Силан им поверил. То, что с ним приключилось при Тиберии и Калигуле, сделало его тайным антимонархистом, хотя он был не из тех людей, которые часто впутываются в политику. Он верил, что стоит человеку оказаться во главе государства, он очень скоро становится жестоким и сладострастным тираном. К концу десятого дня Силан, хотя и не поддался Мессалине, впал в такое отчаяние и исступление, что решил меня убить.
Мой советник Нарцисс в тот вечер случайно обогнал Силана в дворцовом коридоре и услышал, как тот бормочет вне себя: "Кассий Херея... старый Кассий. Сделай это... но не один". Нарцисс был занят своими мыслями и не вник полностью в смысл этих слов. Но они застряли у него в уме, и, как часто бывает в таких случаях, когда он в тот вечер лег спать, даже не вспомнив о встрече, они возникли во сне, претворившись в чудовищную картину: Кассий Херея протягивал Силану окровавленный меч с криком: "Сделай это! Бей! Бей снова! Старый Кассий с тобой! Смерть тирану!", и Силан кидался на меня и разрубал на куски. Сон был таким живым и ярким, что Нарцисс спрыгнул с кровати и поспешил ко мне в спальню, чтобы рассказать о нем.
Неожиданное пробуждение перед самым рассветом – я спал один, и спал не очень хорошо,– дрожащий голос Нарцисса, с ужасом рассказывающего о своем кошмаре,– все это испугало меня до холодного пота. Я велел принести светильники – сотни светильников – и тут же послал за Мессалиной. Мое внезапное приглашение ей тоже внушило страх, вероятно она подумала, что я все узнал, и скорее всего вздохнула с облегчением, услышав, что я всего-навсего хочу рассказать ей про сон Нарцисса.
– О, неужели ему это приснилось? – воскликнула она, содрогаясь всем телом.– О, небо! Это тот самый ужасный сон, который я пытаюсь припомнить каждое утро всю эту неделю. Я просыпаюсь с криком, но не знаю, почему я кричу. Значит, это правда. Конечно, правда. Это божественное предостережение. Немедленно пошли за Силаном и заставь его признаться.
Мессалина выбежала из комнаты, чтобы дать поручение своему вольноотпущеннику. Теперь мне известно, что она велела передать. "Десять дней истекли. Император приказывает тебе явиться к нему и потребует объяснения". Вольноотпущенник не понял, что означают десять дней, но передал все слово в слово, разбудив Силана. Силан вскричал:
– Явиться к нему? Не замедлю!
Он поспешно оделся, сунул что-то в складки тоги и с безумными глазами кинулся впереди посланца к моей комнате.
Но вольноотпущенник был начеку. Он остановил мальчика раба:
– Беги, одна нога здесь, другая – там, в зал заседаний и скажи страже, чтобы, когда появится Аппий Силан, его обыскали.
Стража нашла спрятанный кинжал и задержала Силана. Я тут же его допросил. Конечно, объяснить для чего ему кинжал, он не мог. Я поинтересовался, не скажет ли он чего-нибудь в свою защиту, но он только рвал и метал, и, захлебываясь от ярости, бормотал что-то нечленораздельное, называя меня тираном, а Мессалину – волчицей. Когда я спросил, почему он хотел убить меня, он сказал вместо ответа:
– Верни мне кинжал, тиран. Я вонжу его в свою грудь!
Я приговорил его к казни. Он умер, бедняга, потому что у него не хватило ума рассказать правду.
ГЛАВА XIV
Казнь Силана и побудила Винициана устроить переворот. Когда я в тот же день доложил сенату, что Силан намеревался меня убить, но моя стража расстроила его коварные замыслы и он уже казнен, в зале раздался удивленный гул, затем тревожный, тут же смолкнувший шепот. Это была первая казнь сенатора с тех пор, как я правил Римом, и никто не верил, что Силан отважился бы поднять на меня руку. Все решили, что наконец-то я показал себя в истинном свете и впереди новое царство террора. Я отозвал Силана из Испании под предлогом, что хочу сделать его своим советником – великая честь, а на самом деле все это время имел тайный замысел его уничтожить. В точности как Калигула! Естественно, я и не подозревал об этих мыслях и даже позволил себе небольшую шутку насчет того, как я благодарен Нарциссу, он-де неусыпно блюдет мою безопасность даже во сне.
– Если бы не этот сон, я не послал бы за Силаном и он не выдал бы себя с перепугу и совершил бы покушение на мою жизнь в другой раз, более осмотрительно. Он имел много возможностей меня умертвить, поскольку я так безоговорочно ему доверял, что в последнее время освободил от унизительной необходимости подвергаться обыску в поисках оружия.– Жидкие хлопки.
Когда заседание сената окончилось, Винициан сказал друзьям: "Значит, благородный Аппий Силан казнен только потому, что греку-вольноотпущеннику императора приснился страшный сон. Неужели мы позволим править нами такому слабоумному, как этот олух Клавдий? Как по-вашему?"
Они пришли к единодушному мнению, что Риму нужен сильный, опытный император, а не такой "временно исполняющий обязанности", как я, который ничего не знает, ничего не хочет знать и в половине случаев поступает самым несообразным образом. Они принялись напоминать друг другу о самых моих грубых ошибках и эксцентричных выходках. Кроме тех, о которых я уже упоминал, они вспомнили, например, о решении, которое я принял незадолго до того, просматривая списки присяжных заседателей. Надо здесь объяснить, что в Риме было около четырех тысяч квалифицированных заседателей, обязанных участвовать в судебных разбирательствах, когда их вызывали на сессию; неявка каралась большим штрафом. Занятие это было крайне трудоемким и крайне непопулярным среди римлян. Списки присяжных первоначально подготавливались судьями первого класса, и в этом году, как обычно, половина тех, кто был в списках, под тем или иным предлогом просили разрешения не участвовать в суде, но в девятнадцати случаях из двадцати их просьба была отклонена. Судья передал мне окончательные списки на проверку; против имен, получивших отказ, была помета. Я случайно обратил внимание на то, что среди тех, кто охотно откликнулся на вызов, был человек, которого я знал, отец семерых детей. По закону Августа он был освобожден от всех обязанностей до конца жизни, однако не просил избавить его от участия в судебных заседаниях и не упоминал о размере своей семьи. Я сказал судье:
– Вычеркни его из списков. У него семеро детей.
Судья запротестовал:
– Но, цезарь, он и не пытался отказываться.
– Вот именно,– сказал я.– Он хочет быть присяжным заседателем. Поэтому вычеркни его.
Я, разумеется, имел в виду, что раз этот человек скрывает свое право не выполнять неприятные и неблагодарные, по мнению всех порядочных людей, обязанности, значит, у него наверняка неблаговидные планы. Нечестный заседатель может добыть кучу денег в виде взяток: всем известно, что одному заинтересованному заседателю ничего не стоит склонить к своему мнению десять незаинтересованных, а дело решается большинством голосов. Но судья был глуп и просто передал мои слова "Он хочет быть присяжным заседателем, поэтому вычеркни его" в качестве типичного примера моего недомыслия.
Винициан и другие мятежники осуждали также мое странное постановление о том, чтобы те, чьи дела я рассматривал в суде, сами, своими словами, докладывали мне о своем происхождении, связях, браке, карьере, финансовом положении, теперешних занятиях и так далее – обязательный для всех предварительный отчет, так как я желал слышать это из их собственных уст, а не от их патрона или адвоката. Казалось бы, причины такого решения ясны: мы узнаем о человеке из десяти слов, сказанных им о самом себе, гораздо больше, чем из десятичасового панегирика, произнесенного его другом. И не важно, что он скажет в этих десяти словах, главное – как он их скажет. Я убедился, что предварительное знакомство с тем, каков подсудимый: тугодум или говорун, хвастун или простак, хладнокровный или стеснительный, смышленый или без царя в голове, служит мне большой помощью в дальнейшем. Но в глазах Винициана и его друзей, лишая подсудимого помощи патрона и красноречия адвоката, на которые тот рассчитывал, я проявлял по отношению к нему несправедливость.
Как ни странно, больше всего из моих императорских проступков их возмутило то, как я повел себя в случае с серебряной коляской. Вот как это произошло. Как-то раз, проезжая по улице ювелиров, я заметил, что перед одной лавкой стоит толпа человек в пятьсот. Интересно, что их так привлекает, подумал я, и послал кучера разогнать толпу, мешавшую мне проехать. Когда стало свободно, я увидел, что на витрине лавки выставлена коляска, вся обшитая серебром, кроме ободка кузова, сделанного из золота. Оси тоже были серебряными, заканчивались они золотыми собачьими головами с глазами из аметиста; спицы были из эбенового дерева в виде негров, подпоясанных серебряными поясами, и даже чека каждого колеса была золотая. На серебряных боках кузова были вычеканены сцены, иллюстрирующие состязания колесниц в цирке, а ободья были инкрустированы золотыми виноградными листьями. По краям дышла и хомута, тоже серебряных, были лики купидонов – золотые с черепаховыми глазами. Этот удивительный экипаж был выставлен на продажу за сто тысяч золотых. Кто-то шепнул мне, что он был сделан по заказу какого-то богатого сенатора и уже оплачен, но по просьбе будущего хозяина был оставлен для всеобщего обозрения еще на несколько дней, так как он хотел, чтобы все в городе знали цену коляски (хотя сам он заплатил за нее куда меньше), прежде чем он вступит во владение ею. Это было вполне вероятно: сам ювелир вряд ли рискнул бы изготовить такую дорогую вещь – кто мог поручиться, что она найдет миллионщика покупателя. В своем качестве блюстителя нравов я имел полное право поступить так, как я поступил. Я приказал ювелиру с помощью молотка и зубила отодрать серебряные и золотые пластины и продать, на вес, опытному чиновнику, вызванному мной из казны, для переплавки на монеты. Раздались крики протеста, но я заставил всех замолчать, сказав: "Такой тяжелый экипаж повредит городские мостовые, надо сделать его чуть-чуть легче". Я ни минуты не сомневался в том, кто владелец коляски: это был Азиатик, который больше не боялся демонстрировать свое колоссальное богатство, хотя от завистливых глаз Калигулы с успехом его утаил, разделив на сотни мелких вкладов на имя своих вольноотпущенников и друзей, хранившихся во множестве банков. Теперь же он стал выставлять свое богатство напоказ, что не могло не вызвать общественных беспорядков. Чего только он не устроил в Лукулловых садах, которые недавно купил! Их считали вторыми по красоте после Саллюстиевых садов, но Азиатик хвалился: "Когда я доведу до конца сады Лукулла, сады Саллюстия по сравнению с ними будут казаться пустошью". Он насадил там такие фруктовые деревья и цветы, устроил такие фонтаны и пруды, каких Рим никогда не видел. Я подумал, что, когда в городе истощатся припасы, никому не доставит удовольствия смотреть, как веселый сенатор с большим пузом разъезжает в серебряной коляске с золотыми чеками и золотыми собачьими головами на концах оси. Какой смертный устоит от желания выдернуть хотя бы одну чеку? Я и теперь считаю, что поступил тогда правильно. Но то, что я уничтожил произведение искусства – этот ювелир, тот самый, которому Калигула доверил отлить свою золотую статую, пользовался большой славой,– друзья Винициана сочли бессмысленным проявлением вандализма; это вызвало у них такое негодование, словно я вытащил из толпы несколько горожан и велел разделать их при помощи молотка и зубила на части и отдать мясникам для продажи. Сам Азиатик не выразил никакого возмущения и был достаточно осторожен, чтобы признаться, что коляска принадлежала ему. Больше всех мной возмущался Винициан. Он сказал: "В следующий раз он сдерет с нас тоги и велит распустить на нитки, чтобы отправить ткачам. Этот человек – сумасшедший. Нам надо избавиться от него".
Виниций не был в партии недовольных. Он догадывался, что находится у меня на подозрении – в свое время он выставил против меня свою кандидатуру,– и теперь тщательно следил за тем, чтобы ничем меня не задеть. К тому же он должен был понимать, что попытки избавиться от меня ни к чему не приведут. Я все еще был весьма популярен среди гвардейцев и предпринимал столько мер предосторожности против злоумышленников – постоянный эскорт солдат, тщательный обыск в поисках оружия, проверка каждого блюда на случай, если оно отравлено,– а мои слуги и приближенные были так мне верны и бдительны, что надо было быть на редкость удачливым и изобретательным, чтобы лишить меня жизни, а самому остаться в живых. За последнее время было две попытки, обе предпринятые всадниками, которым я пригрозил исключением из сословия за изнасилование. Один поджидал меня у входа в театр Помпея, чтобы убить, когда я выйду. Это была неплохая мысль, но кто-то из солдат заметил, как он сдернул набалдашник трости, бывшей у него в руках, выдав тем самым, что это короткий дротик, и, кинувшись на него, ударил по голове в тот самый момент, когда тот хотел метнуть его в меня. Второе покушение было в храме Марса во время жертвоприношения. В этом случае оружием служил охотничий нож, но находившиеся там люди тут же разоружили убийцу.
По сути дела, избавиться от меня можно было только единственным способом – подняв вооруженное восстание, а где было взять войска, которые пошли бы против императора? Винициан полагал, что знает ответ на этот вопрос. Он надеялся на помощь Скрибониана. Этот Скрибониан был двоюродный брат маленькой Камиллы, которую много лет назад отравила моя бабка Ливия в день нашей помолвки. Когда я был в Карфагене за год до смерти Германика, Скрибониан разговаривал со мной в весьма оскорбительном тоне, так как он отличился в битве с Такфаринатом, в которой я не мог принять участие, и его отец Фурий Камилл, в то время губернатор Африки, заставил его публично просить у меня прощения. Он был вынужден извиниться, так как в Риме слово отца – закон, но никогда мне этого не простил и несколько раз после того выказывал свою неприязнь. При Калигуле, когда я жил во дворце, он был в числе главных моих мучителей: почти все ловушки и прочие практические шутки, которым я подвергался, были делом его рук. Можете сами представить, что почувствовал Скрибониан, отправленный Калигулой командовать римскими войсками в Далмации, когда вскорости после того он услышал о моем избрании на пост императора. Мало сказать: зависть и возмущение,– страх за свою жизнь. Он стал спрашивать себя, такой ли я человек, чтобы, когда его срок службы окончится и он вернется в Рим, простить все причиненные им обиды, и если да, не будет ли ему труднее вынести мое прощение, чем гнев. Он решил вести себя со мной почтительно, ведь я был главнокомандующий, но при этом делать все возможное, чтобы завоевать личную преданность всех солдат и офицеров, служащих под его началом; когда придет время возвращаться в Италию, он напишет мне то же, что в свое время Гетулик написал императору Тиберию: "Можешь рассчитывать на мою верность до тех пор, пока командование полками в моих руках".
Винициан был близким другом Скрибониана и держал его в курсе всего, что происходило в Риме. После казни Силана он писал:
"У меня для тебя плохие новости, дорогой Скрибониан. Запятнав достоинство Рима своей глупостью, невежеством, паясничанием и полной зависимостью от советов своры греков-вольноотпущенников, мота и негодяя еврея, собутыльника Вителлия и похотливой и самовлюбленной девчонки жены, Клавдий совершил первое важное убийство. Бедного Аппия Силана отозвали с его поста в Испании, месяца два продержали во дворце в тревожной неопределенности, а затем содрали с кровати однажды утром и тут же казнили. Клавдий явился вчера в сенат и – представь только! – отпускал по этому поводу шуточки. Все римляне, кто еще в здравом уме, солидарны в том, что Силан должен быть отомщен, и считают, что, стоит появиться подходящему вожаку, весь народ будет его приветствовать. Клавдий все перевернул вверх тормашками, буквально начинаешь желать, чтобы вернулся Калигула. К несчастью, покамест гвардия за него, а без войск сделать ничего нельзя. Обе попытки убить его оказались неудачными. Он такой трус, что во дворец не пронесешь даже шпильку для волос: обыщут и отнимут. Мы надеемся, что ты придешь к нам на помощь. Если бы ты ввел в Рим Седьмой и Одиннадцатый полки и вспомогательные силы, которые собрал бы на месте, все наши беды остались бы позади. Пообещай дать гвардейцам не меньше того, что пообещал Клавдий, и они тут же переметнутся на твою сторону. Они презирают его за то, что он штатский и лезет не в свое дело, к тому же, после того как он наградил их сразу после его избрания – вынужденная щедрость,– он дал им всего лишь по золотому на брата, чтобы выпить за него в его день рождения. Как только ты высадишься в Италии – транспортные трудности легко преодолеть,– мы присоединимся к тебе с добровольческими отрядами и снабдим деньгами в любом нужном тебе количестве. Не раздумывай. Надо действовать, пока не стало хуже. Ты можешь достичь Рима прежде, чем Клавдий пошлет за подкреплениями на Рейн, хотя я не думаю, что он их получит. Говорят, будто германцы готовятся к ответному удару, а Гальба не такой человек, чтобы покинуть свой пост на границе, когда хатты выступили в поход. А если Гальба останется в Германии, Габиний тоже не уйдет, они всегда работают на пару. Так что переворот обещает быть бескровным. Я не хочу добавлять к моей просьбе довод о собственной твоей безопасности, так как знаю, что для тебя честь Рима превыше личных интересов. Однако тебе не мешает знать, что всего несколько дней назад Клавдий сказал Виницию: "Я не забываю старых обид. Когда некий губернатор вернется с Балкан, он заплатит кровью за те издевательства, которым он меня подвергал". И еще одно. Не терзайся угрызениями совести, что ты оставляешь провинцию без защиты, полкам не придется долго отсутствовать. И почему бы не прихватить с собой побольше заложников, чтобы у местных жителей не возникла охота поднять мятеж? К тому же Далмация не пограничная провинция, разве не так? Отвечай не медля, с нами ли ты и готов ли заслужить такое же славное имя, как твой великий предок Камилл, став вторым спасителем Рима".
Скрибониан решил рискнуть. Он написал Винициану, что ему понадобится сто пятьдесят транспортных судов из Италии, помимо тех, которые он раздобудет в далматских портах. Ему также потребуется миллион золотых, чтобы убедить два регулярных полка – каждый численностью в пять тысяч человек – и двадцать тысяч далматских новобранцев, которых он призовет в армию, нарушить данную мне присягу. Поэтому Винициан и его друзья заговорщики – шесть сенаторов и семь всадников, а также десять бывших всадников и шесть бывших сенаторов, которых я вычеркнул из списков,– незаметно покинули Рим под тем удобным предлогом, что им надо побывать в своих загородных поместьях. Первое известие о восстании дошло до меня в форме письма от Скрибониана, который обращался ко мне в самых наглых выражениях, называл слабоумным и самозванцем и требовал, чтобы я добровольно отказался от всех своих постов и удалился от дел. Он писал, что я доказал свою прискорбную неспособность справиться с задачей, возложенной на меня сенатом, растерявшимся под угрозой общественных беспорядков, и теперь он, Скрибониан, отрекается от присяги и намерен отплыть в Италию с тридцатитысячной армией под своей командой, чтобы восстановить порядок и дать Риму и всему миру достойное их правительство. Если я откажусь от монархии, учтя это предупреждение, я не буду лишен жизни и получу амнистию для себя и своей семьи, как даровал ее, взойдя на престол, своим противникам согласно чьему-то мудрому совету.
Прочитав это письмо, я не мог удержаться от смеха. Видят боги, что могло быть заманчивей, чем уйти в отставку и жить без забот и хлопот при хорошо организованном правительстве с Мессалиной, моими книгами и детьми! Конечно, разумеется, вне всякого сомнения я отказался бы от трона, если Скрибониан считает, что может управлять лучше меня. Иметь возможность, так сказать, сидеть, развалясь в кресле, и смотреть, как кто-то другой сражается с невыполнимой задачей, которую я никогда не хотел на себя брать и которая оказалась куда обременительнее, неприятнее и неблагодарнее, чем это могут выразить слова! Словно вдруг возник Агамемнон и крикнул Лаокоону и его сыновьям, которые борются с двумя огромными змеями, насланными на них разгневанным богом: "Эй, вы там! Руки прочь от этих великолепных созданий! Вам их не осилить. Эта задача по плечу только мне. Слышите, оставьте их в покое, не то будет хуже!" Но можно ли доверять обещанию Скрибониана насчет амнистии для меня и семьи? И будет ли его правительство так хорошо организовано и так порядочно, как он ждет? И что обо всем этом скажет гвардия? И так ли Скрибониан популярен в Риме, как он, по-видимому, думает? И захотят ли (вот что главное) змеи оставить Лаокоона и его сыновей и обвиться вокруг нового Агамемнона?
Я спешно собрал сенат и обратился к нему с речью:
– Сиятельные отцы, прежде чем прочитать вам это письмо, я хочу вас заверить, что охотно бы согласился на требования, которые в нем содержатся, и приветствовал бы отдых и безопасное будущее, которые оно, пожалуй в слишком суровых выражениях, обещает мне. Поверьте, я отклоню настояния Фурия Камилла Скрибониана только в одном случае – если вы единогласно решите, что при нем страна не будет так процветать, как при мне. Должен признаться, что до прошлого года я был, к своему стыду, совсем несведущ в искусстве государственного управления, судопроизводства и военного дела и, хотя я ежедневно учусь, все еще отстаю в своем образовании. Нет такого человека моих лет, который не смог бы поделиться со мной тысячью специальных сведений, известных всем, кроме меня. Но виновато в этом мое слабое, в детстве, здоровье и не очень лестное мнение, которое мои блестящие родичи – теперь частично обожествленные – имели тогда о моих умственных способностях, а не мое нежелание выполнить долг перед родиной. И, хотя я никогда не надеялся занять ответственный пост, я старался с усердием, достойным одобрения, расширить свой кругозор – думаю, в этом вы не откажете мне. Я позволю себе сказать, что моя семья ошибалась: я никогда не был слабоумным. Я получил устное заверение в этом от божественного Августа после того, как он повидался с Постумом Агриппой на его острове, и от благородного Азиния Поллиона в библиотеке Аполлона за три дня до его смерти – правда, он посоветовал мне носить маску глупца, подобно первому Бруту, в качестве защиты от некоторых лиц, которые могут возыметь желание убрать меня с дороги, если я проявлю слишком большой ум. Моя жена Ургуланилла, с которой я развелся из-за ее угрюмого нрава, жестокости и измены мне, тоже взяла на себя труд запечатлеть в своем завещании – я могу показать вам его, если хотите,– свою уверенность в том, что я отнюдь не дурак. Последние слова божественной Ливии Августы на смертном одре, или, быть может, правильнее будет сказать – незадолго до ее обожествления, были: "Только подумать, а я еще звала тебя дураком". Не спорю, моя сестра Ливилла, моя мать Антония Августа, мой племянник, покойный император Гай, и его предшественник, мой дядя Тиберий, никогда не меняли своего взгляда на меня, и два последних даже запечатлели его в своих официальных посланиях к этой палате. Мой дядя Тиберий отказал мне в месте среди вас под тем предлогом, что любая моя речь будет испытанием вашего терпенья и пустой тратой времени. Мой племянник Калигула включил меня в ваше число – ведь я был его дядя и он хотел выглядеть великодушным,– но поставил за правило, чтобы во время дебатов я говорил последним, и сказал в речи – кто не помнит, может найти ее в архивах – что, если кому-нибудь из присутствующих надо облегчиться, пусть будет добр соблюдать в будущем приличия и не отвлекает всеобщее внимание, выбегая из зала посреди важного выступления – его собственного, например – а ждет, пока консул не даст слово Тиберию Клавдию Друзу Нерону Германику (как меня тогда звали), чье мнение по данному вопросу слушать вовсе не обязательно. Что ж, вы следовали его совету – я это помню,– не думая, что раните мои чувства, или думая, что их достаточно часто ранили прежде, чтобы я покрылся броней, как бескрылый дракон дяди Тиберия; а может быть, соглашались с моим племянником и считали меня слабоумным. Однако противоположное мнение двух божеств, Августа и Ливии – правда, тут вы должны поверить мне на слово, так как оно нигде не зафиксировано в письменном виде,– несомненно, перевешивает суждение любого смертного. Вы согласны? Я буду склонен считать богохульством, если кто-либо захочет противоречить им. Конечно, богохульство больше не карается смертной казнью – мы это отменили, но это – нарушение благочиния, вдобавок опасно: вдруг боги случайно услышат нас. К тому же и дядя мой, и племянник умерли насильственной смертью и никто по ним не скорбел, их речи и письма цитируются с куда меньшим почтением, чем речи и письма Августа, и многие их законы отменены. В свое время они были львами, сиятельные, но теперь они мертвы, а как гласит еврейская поговорка, которую так любил приводить божественный Август,– он узнал ее от царя Иудеи, Ирода Великого, которого ценил за ум не меньше, чем я ценю его внука, царя Ирода Агриппу,– "и псу живому лучше, нежели мертвому льву"4. Я не лев, вы это знаете. Но я полагаю, из меня получился неплохой сторожевой пес; и сказать, что я развалил всю государственную машину или что я слабоумный, по-моему, значит нанести оскорбление не столько мне, сколько вам, ведь вы чуть не силой навязали мне монархию и с тех пор не раз поздравляли с успехами и награждали почестями, в том числе пожаловали мне титул "отец отчизны". Если отец – слабоумный, надо думать, дети унаследуют этот порок?