Текст книги "ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника. Части третья, четвертая"
Автор книги: Роберт Штильмарк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)
В этой душной камере медленно и угрожающе происходила как бы компрессия нравственной атмосферы, подобно сжатию горючей смеси в цилиндре дизель-мотора, – еще немного, и вспышка!
Староста камеры Рональд Вальдек на глаз прикидывал самые взрывоопасные участки двух-ярусных переполненных людьми нар. Живая человеческая смесь могла воспламениться от малейшего неверного движения, обидного слова, злой насмешки. Сколько здесь скопилось злобы! Гойю бы сюда – каких «каприччос» обрел бы он здесь для мрачнейших своих композиций!
Впалые, а то, наоборот, нездорово-отечные щеки. Много зримых следов цинги и чесотки. Скрюченные сведенные пальцы рук и ног. Расчесы на животах и спинах. Беззубые челюсти двадцатилетних «пеллагриков». Замызганные разномастные униформы, а то и просто лохмотья, клоки ваты, отдающие вонью карболки и хлорки. Но, конечно, главная жуть – в одичавших человеческих глазах. Затравленность. Голодный блеск. Озлобление. Настороженность. Страх. Отчаяние.
Невероятная смесь национальных примет. Смуглый чернобровый болгарин лежит рядом с белобрысым эстонцем. Польский мундир – бок о бок с ватной фуфайкой узбека, сумевшего сберечь и тюбетеечку, просаленную, как жирный блин; великан украинец костлявой своей тушей чуть не вовсе вдавил в дощатую переборку бессловесного, еле живого волоокого еврея. Каким чудом он уцелел в немецком плену? Должно быть, ухитрился «хилять» за армянина и чем-то умилостивил стукачей?
Конечно, преобладает в этой массе старший брат, гегемон, творец великой революции, коренной русак, владимирский, рязанский или тобольский, с берегов Камы либо Пинеги, хлебопашец, солдат, военнопленный. Кому величайший из классиков марксизма не отказал в праве на национальную гордость и кому другой классик, ученик первого, посоветовал проявлять эту гордость, даже будучи в подневольной позиции «последнего человека», ибо позиция эта все же неизмеримо выше положения «какого-нибудь буржуазного чинуши»!
И всех этих сокамерников Рональда одинаково ждали вышки колымских лагерей, зоны, четко ограниченные колючей проволокой, нормы карельских, архангельских, вологодских лесоповалов, шахты Воркуты, рудники Норильска, котлованы будущих электростанций по расширенному плану ГОЭЛРО...
Притом каждый – и тот, кто еще верил в свою способность дотерпеть хотя бы до ссылки, и тот, кто уже понял невозможность выдюжить, – словом, все до единого сокамерники Рональда с ревнивой завистью, а то прямо-таки волком глядели на старосту и тех немногих, чьи пайки еще не съедены до вечера, кто закручивает цигарку поплотнее или кому коридорный вертухай с двумя лычками дает в раздаточном окошке подписаться под какой-то ксивой... Может, помилование тому или пересмотр? И из-под маски мнимого участия так и рвется из глаз плохо скрытая зависть.
А разрядка этого копившегося взрыва пришла совсем неожиданно!
...Было это перед полуночью одного воскресного дня. Кого еще таскали на ночные допросы, кому снились сны про волю, кто ворочался от рези в животе, тревожа озлобленного соседа, кто ждал очереди к параше либо перешептывался втихую, репетируя ответы следователю. И будто в каждой из 118 душ и даже в самом воздухе камеры незримо аккумулировалось само Зло, грозящее прорваться и грянуть неслыханными бедами.
И вот тут-то, звякнув замком, приоткрылась железная дверь и пропустила на порог... нет, не просто человека с воли, не просто новенького, а некое явление другого мира. Не русского. Не нашего, советского. Даже не... социалистического!
Встал в дверях элегантный господин в сером. Все на нем надетое было изысканно подобрано одно к одному по цвету, материалу и доброте, от замшевых ботинок до фетровой шляпы, от носков до галстука! Галстук в тюремной камере – это случай небывалый! И на руке этого нездешнего человека-явления небрежно болталась плетеная кондитерская корзиночка с пирожными, увязанная широкой шелковой лентой...
Человек снял шляпу, поклонился куда-то в камерный сумрак и на хорошо имитированном лондонском наречии громко спросил, говорит ли здесь кто-нибудь по-английски?
Навстречу – недоуменное молчание и кашель. Вошедший повторил тот же вопрос по-французски. В ответ – снова недоброжелательное молчание.
И уж совсем негромко с интонацией почти извиняющейся, спросил он, нет эта здесь говорящего по-немецки. Человек понимал, сколь мало симпатий вызовет этот вопрос у русских заключенных; у тех же достало лингвистического опыта, чтобы безошибочно определить – последний вопрос прозвучал на родном языке чужеземца!
Кто-то с нар, в зловещей тональности:
– А-а-а! Немец! Туды его мать!..
Волнами пошло нарастать недоброе урчание. Умерял общее возбуждение только тайный страх, как бы не ворвались вертухаи на громкую ругань и не поволокли в кандей нарушителей полуночной тишины. Но и приглушенная злоба искала выхода...
– К параше его! Больно гладок!
– Прямо с воли, видать?
– А может, это наседка какая к нам? Гляди: галстук, пирожные!..
Новый гость легкими шагами подошел к столу, положил на край свою кондитерскую покупку, сбросил на руку серый на шелку плащ. Стад оглядываться, куда бы присесть. В нем не было ни капли страха. Пришел, как в гости к теще. Может, еще ничего не понял? Или... играет?
– Видать, битый фрей, голубых кровей!
В переводе с тюремной фени это значило: опытный, бывалый заключенный, не из уголовного мира, но уважаемый этим миром. Чувствовалось, что уверенное поведение незнакомца произвело некоторое впечатление...
Староста Вальдек спустился к нему с верхних нар. Тишину не пришлось и наводить. Она внезапно наступила сама. Ибо все теперь напряженно следили за плетеной корзиночкой на столе. Будто сама собой она поползла в сторону... Как только новичок повернулся к старосте, корзиночка молниеносно мелькнула в воздухе и растворилась бесследно. Под тюремными одеялами, шинелями, лохмотьями, в полосе тени под нарами произошел, верно, мгновенный дележ добычи. Потом точно так же исчезли со стола шляпа и шелковый шарф незнакомца. Все это отвлекло внимание от него самого. Рональд втолковал на родном ему языке, что вновь поступающие поначалу ложатся у параши, а затем медленно отодвигаются от нее по нарам в сторону, по мере освобождения лучших «плацкарт».
Незнакомец представился старосте:
– Доктор медицины психиатр Эдвин Меркелиус, из Вены. Шесть часов назад выехал на моем «Опель-Капитане» из дому, за пирожными к утреннему кофе для мамы... Когда вышел от кондитера с покупкой, увидел, что у дверей стоит еще один «Опель-Капитан», разительно похожий на мой. Весьма вежливо меня пригласили в чужую машину, отобрав ключ от моей. Мой «Опель» поехал сзади... Привезли на аэродром, прямо к «Дугласу», готовому к отлету. Беспосадочный рейс до Москвы – я прочел эту надпись в аэровокзале. Оттуда – прямо сюда, в тюрьму. Здесь мне кое-что объяснил русский генерал. У меня потребовали расписку в том, что я не стану применять методов гипноза как в камере, так и при общении с администрацией. В случае нарушения грозили приглашением сюда Вольфа Мессинга, чтобы он парализовал мою силу... Это меня не особенно устрашает, ибо я и не думал злоупотреблять средствами психического воздействия на товарищей («камераден») или на них (кивок в сторону двери).
– Как вы полагаете, в чем причина вашей доставки сюда?
– Мне это разъяснил генерал. Он запретил мне даже малейшие намеки на этот счет. Позвольте мне пока не нарушать этот запрет. Хотя я чувствую в вас человека, кому я готов довериться решительно во всем!
– Спасибо! Но отложим беседу до утра. Жаль устраивать вас около параши, но... сами понимаете! Это порядок общий.
Надо было видеть, каким великолепным жестом доктор Меркелиус кинул свой плащ на забрызганную мочой доску нар, как сладко он потянулся на этом ложе и, подсунув локоть под голову, тотчас заснул или талантливо притворился спящим.
Утром старосте Валь деку довелось пережить нечто удивительное. Под его нарами стояло несколько заключенных, как раз из числа тех, кого Рональд считал самыми злыми и отчаянными. Они переминались смущенно.
– Слышь, староста, будь человеком! Доктора-то из Вены... поместил бы рядом с собой. У вас там просторно... Батя адвокат малость подвинулся бы, доктору и лечь тут, между вами. Мы ему исподнее достали – он в одних трусах под костюмом был. Вели ему к вам на нары лезть. Золотой доктор!
Рональд дипломатично не подал и виду, насколько пришлось ему по душе это предложение. Он хмуро подвинулся на своей просторной жилплощади, как бы уступая требованию камерного веча. И... обрел собеседника и друга, о каком и не мечтал.
Чем же снискал венский доктор уважение этих озлобленных людей?
Пока староста спал, доктор, оказывается, уверенно унял у эпилептика приступ истерики, вызванный долгим и жестоким допросом. Приступ уже грозил перейти в судороги падучей, и доктор умело предотвратил это. Потом через корпусного вызвал тюремного врача четко и требовательно предписал тому дальнейшие меры и не позволил тюремщикам увести больного из камеры. Все это происходило тихо, притом дежуривший врач понимал по-немецки и явно проникся уважением к венскому коллеге.
Когда камера успокоилась, он согласился «погадать» желающим по линиям руки их ближайшие судьбы. Сделано это было шутливо, однако хиромант оказался на высоте положения: одному посулил близкое освобождение, другому подсказал, как держаться на следствии, третьему прямо посоветовал надолго запасаться терпением, но оставил ему надежду на льготы после отбытия половины срока. С удивительной достоверностью он по руке или по почерку указывал людям их способности и склонности, счастливое для них время года, месяца и недели, давал советы насчет выбора будущей лагерной специальности. Когда же ребята в благодарность притащили ему пару белья, он надел его лишь тогда, когда удостоверился, что оно действительно было чьей-то запасной парой.
Этот удивительный человек сразу стал учиться у Рональда русскому языку. Историю и теорию языка он схватывал на лету, а разговорной практики ему хватило на обоих ярусах нар, среди 118 собеседников! В любом углу камеры можно было увидеть его серебристую проседь, живые, внимательные глаза, спокойные жесты, услышать его смех или первые русские фразы. А месяц спустя он по-русски прочитал лекцию о гипнозе, пояснив, что не может в силу обстоятельств применить и показать даже простейшие свои приемы. Но как только кто-то недоверчиво промычал (мол, может, хвастает доктор), Эдвин Меркелиус улыбнулся, махнул рукой в сторону скептика и... все увидели того в глубоком сне. Доктор приказал ему поднять ногу неестественно высоко вверх и минут на пять оставил его в нелепой и смешной позе. Разбуженный доктором, он похлопал глазами и стал послушно отвечать на вопросы психиатра. Сказал, что видел себя сейчас в родительском доме подростком, ехал на возу сена, баловался с другими подростками. Его спросили: «А ногу зачем задирал кверху?». Разбуженный отрицал наотрез, будто долго держал ногу на весу так, словно хотел дотянуться до потолка. Других демонстраций своей гипнотической силы доктор Эдвин Меркелиус не делал: подписка как-никак обязывала!
Свою родную Вену он называл городом безумцев и психиатров. Занимал он там должность главного врача в клинике для умалишенных подростков, был к тому же еще и главным графологическим экспертом при венском магистрате. Сверх того, имел еще немалую частную практику как психиатр и целитель нервных заболеваний. Рассказывал Рональду и узкому кругу слушателей о многих своих пациентах, от знатного индийского раджи до простых текстильщиц. Рассказывал, в частности, о случаях полного исцеления полового бессилия и пояснил, что 97 процентов людей, страдающих этим заболеванием, на самом деле физически полноценны, и лишь внушили себе (обычно под влиянием каких-то любовных неудач или насмешек), будто для них «давно все кончено». Как правило, после курса психотерапии больные забывали свой недуг...
Узнал Рональд и причину ареста д-ра Меркелиуса. Оказывается, он полюбил молодую женщину из весьма одиозного семейства! Невестой его была не кто иная, как родная младшая сестра... германского фюрера Адольфа Гитлера. Правда, отношения между братом и сестрою были весьма прохладные и натянутые. Внешне они ограничивались почтовыми поздравлениями к Рождеству и к «Гебуртстагу» [30]30
Дню рождения, (нем.)
[Закрыть]. Он регулярно присылал поздравительную открытку из Берлина в Вену, она отвечала такой же открыткой из Вены в Берлин. Многие годы они не виделись, не переписывались и ничего общего у них не было.
Почему же доктор все-таки очутился в московской «тюряге»? Дело в том, что советское командование, а в первую очередь сам мудрейший советский фюрер, долго не могли поверить в самоубийство Гитлера и старательно искали следы сего «беглеца». Всех, кто мог иметь хотя бы малейшее личное отношение к фюреру, СМЕРШ и иные госорганы привлекали к следствию, требуя показаний, куда спрятался Гитлер.
Чтобы юридически как-то оправдать эти незаконные аресты и задержания людей, ни в чем не повинных, изобретались дополнительные обвинения. В этой области советские госорганы обладали широчайшим опытом! В частности, доктора Эдвина Меркелиуса обвинили в умышленном убиении своих пациентов.
Рептильная газета «Фольксштимме» [31]31
«Голос народа», (нем.)
[Закрыть]выступила с инспирированной заметкой о фашистском изуверстве над больными детьми в клинике д-ра Меркелиуса: мол, перед вступлением советских освободителей и накануне эвакуации клиники больные дети были попросту отравлены. Совершено это было по приказу шефа Гестапо Гиммлера...
– А что же произошло на самом деле? – осведомился Рональд у доктора. – О том, что Гестапо приказывало уничтожать больных, пленных и просто неработоспособных пациентов, говорят многие свидетели.
Именно такое распоряжение я и получил перед эвакуацией клиники, – подтвердил доктор. – Хуже того: прибыла комиссия из Гестапо для проверки исполнения гиммлеровского приказа. Но мы, врачи клиники, получили предостережение за сутки до приезда комиссии и сделали, что смогли: слабых, дебильных детей, имевших родственников, мы просто развезли по домам. Большинство сирот мы аттестовали как «вполне трудоспособных» – такие подлежали не уничтожению, а эвакуации, то есть, их жизням прямой опасности пока не грозило. Оставалось несколько лежачих кретинов, безнадежных идиотов, пожиравших свои экскременты и содержавшихся в особом клиническом отделении не столь во имя христианского милосердия, сколь ради пополнения знаний о крайней патологии. Эвакуировать эти обрубки, лишенные каких-либо признаков сознания, не было никакой практической возможности в условиях столь жестокой войны – у нас не имелось ни транспортных средств, ни особых утеплительных и питательных систем... Гестаповцы и разговаривать о них не стали: их медик за полчаса покончил с шестью кретинами, ввел им в вены воздушный тромб обыкновенным шприцем. Кстати, в медицинской теоретической литературе не раз ставился вопрос о том, гуманно ли продление жизни таких безнадежных больных. К чести советской медицины надо сказать, что она всегда четко стоит за сохранение жизни больного до естественного конца... Так вот, газетную версию о моем «соучастии» в гитлеровской расправе над больными детьми – вы только представьте себе, как это звучит! – и использовали для моего ареста. А когда я стал объяснять советскому генералу, как на самом деле мы спасали наших больных, в ком тлела хоть искорка разума, генерал только улыбнулся и отмахнулся – его интересовали лишь подробности взаимоотношений моей невесты с ее братом!..
В те летние тюремные дни герой этого повествования испытал однажды прилив радостной надежды: Московский Военный Трибунал отказался принять дело офицера Вальдека к слушанию «за недоказанностью обвинения». Вероятно, били в глаза противоречия в показаниях свидетелей!
Когда Рональд расписался у дверного оконца в том, что он поставлен в известность об отказе Трибунала судить его, доктор Меркелиус тряс ему обе руки и поздравлял с близкой свободой.
– Вы уже почти дома, мой дорогой друг! Как я счастлив за вас! Видите, как были неоправданны ваши сомнения насчет беспристрастия Советской юстиции! Признаться, и до нас на Западе доходили тревожные вести о вашей стране – в годы создания колхозов и потом, когда у вас столь жестоко карали оппозиционеров, но я никогда не допущу мысли, чтобы при социалистическом строе могли бы от юстиции пострадать безвинные! Я верю: это может происходить лишь как исключение и убежден, что лично вы не будете этим исключением из советского гуманизма!
Месяцем позже группу заключенных вызвали из Рональдовой камеры «с вещами». Но на освобождение, как надеялся доктор, этот вызов не походил! Рональд обнялся с доктором, тот еще раз повторил свои светлые прогнозы, но, видя выражение лиц тюремщиков и состав вызванных – это были хмурые давно арестованные люди с тяжелыми обвинительными статьями – доктор просто перекрестил товарища и просил любыми путями известить камеру, какова судьба всех, ныне уводимых куда-то...
Опять было долгое сидение в одиночном боксе и в пустой комнате, куда Рональда ввели с какими-то странными предосторожностями – даже под руки чуть-чуть поддержали! – оказался один стол, за столом – один человек, будто вовсе без лица, до того человек этот был внешне усреднен и лишен обыкновенных человеческих примет; он тоже предложил Рональду Вальдеку расписаться на обороте какого-то документа форматом в полстранички. Безликий представитель социалистической юстиции не дал Рональду времени даже бегло пробежать глазами строки документа. Не позволил он взять этой бумажки в руки, быстро перевернул и сказал:
– Распишитесь на обороте в том, что вы поставлены в известность о решении Особого Совещания...
– Но я и прочесть не успел!
– Ставьте подпись, сейчас я прочту вам сам...
И прочитал вслух, позволяя обвиняемому следить глазами за текстом: «...Особое Совещание постановило: Вальдека Рональда Алексеевича, 1908 г.р., беспартийного, женатого... звание... должность... за клеветнические высказывания о советской действительности... согласно ст. 58-10, часть II УК РСФСР подвергнуть заключению в исправительно-трудовых лагерях сроком на 10 ЛЕТ, С КОНФИСКАЦИЕЙ ИМУЩЕСТВА...»
Осужденный не упал на стул (предусмотрительно поставленный чуть в сторонке), не зашатался, даже не очень удавился. Ведь он не разделял оптимизма своего друга-доктора и не был убежден в безупречной справедливости советской юстиции. Напротив, живущему в стране, имеющему кое-какой опыт, добытый за последние десять – двенадцать лет, было очевидно, что страна вступает в новую полосу террора и массовых гонений.
Вождь народов никак не мог простить этому народу свои собственные просчеты и неудачи. По счетам истории народ теперь и должен расплачиваться всем – и шкурой, и кровушкой, и лишениями! И за неудачное начало войны, и за все материальные потери (потери иные, кроме материальных, Вождя мало тревожили), и за нехватку терпения, хотя в истории человечества не было примеров столь великого долготерпения, какие явил человечеству в этой войне народ великорусский, а с ним и «меньшие братья», белорусы, украинцы и прочая, и прочая люди наша... Но у Вождя были на сей счет иные понятия, и он это показал!
Чем ближе усматривался конец войны, тем свирепее становился террор – Вождь мстил своим обидчикам. Аресты опять стали явлением повседневным. Косяками шли в новые и старые лагеря эшелоны бывших военнопленных (как смели выжить!). Этап за этапом гнали на Север тех, кто уцелел в оккупации под немцами, румынами, мадьярами, итальянцами.
Грубо насильственно, поголовно выселяли с Кавказа, Крыма, Украины и Прибалтики десятка полтора народностей, признанных виновными в пособничестве врагу. В тюрьме говорили о депортации чеченцев, месхов, карачаевцев, ингушей, крымских татар, калмыков, болгар, греков, бывших немецких колонистов с Юга и всех жителей ликвидированной Республики немцев Поволжья; тысячами выселяли из Прибалтики латышей, эстонцев, литовцев. Здесь, в Бутырках, оказалось немало свидетелей этих жесточайших расправ над «националами». Называли и фамилии тех партийных и чекистских руководителей, кто отличался особенной бесчеловечностью. Прибалты упоминали Суслова, кавказцы с ужасом называли генерала Серова. Передавали, как автоматчики окружали ночью обреченное селение, как выгоняли из саклей и хижин сонных жителей, как беспощадно расстреливали любого, кто пытался бежать в горы... Были случаи сопротивления, глухо шептали о восстании в горах Грузии и Дагестана. Их зверски подавляли с воздуха (и с тех пор в долинах устроены небольшие секретные аэропорты со взлетными площадками для истребителей). Обо всем этом перешептывались в камере... Где ж тут было черпать оптимизм и веру в некую абстрактную справедливость? Напротив, слово «арестован» звучало как «погребен заживо, навеки». Об арестованных не принято было даже спрашивать родственников... Арестован – значило: зачумлен, проклят, стал прокаженным!
Уничтожались его дневники, письма, фотографии. Иначе о его родных скажут: пособники врагу народа! Вычеркнуть его, забыть!
В прежнюю камеру осужденных уже не возвращали, потому и вызывали с вещами. Привели уже под вечер в так называемую «церковь». Оказалось, что бывшую тюремную церковь давно приспособили под этапную камеру, всегда битком набитую. Но сначала сводили в баню на том же этаже, где находилась прежняя камера, и Рональд Вальдек, памятуя о своем обещании доктору, забрался повыше к притолоке и куском кухонного мыла написал на кафеле: Р.Вальдек – 10 лет. Говорили, что эта внутренняя почта действует безотказно. Значит, доктор и остальные товарищи узнают о судьбе осужденного майора, своего бывшего камерного старосты! Узнает и, верно, очень опечалится венский доктор Эдвин Меркелиус, человек проницательный, мудрый и добрый, но излишне поторопившийся с прогнозом рональдовой фортуны!