Текст книги "ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника. Части третья, четвертая"
Автор книги: Роберт Штильмарк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц)
Словом, мгновенно пахнуло настоящим фронтом, близостью горячей схватки...
Рональд послал Круглякова проверять построение, а сам уже докладывал по телефону полковнику Белобородько о готовности батальона выступить наперехват противнику. Полковник в ту же минуту принимал приказ свыше – атаковать и уничтожить парашютный десант, численность которого оценивалась в две сотни штыков. Из автороты одновременно уже двинулись грузовики к Юккам, но в тот момент имелось в готовности всего шесть машин.
Белобородько кричал в трубку:
– Вальдек! Бери одну роту автоматчиков и всех своих минометчиков с матчастью и боекомплектом, сажай по машинам и дуйте на пятой скорости по дороге Лупполово – Вартемяки... Возьми рацию. Десант выброшен в квадрате 6-6, закрепляется на берегу реки Охты. Машины оставите за Лупполовом, пусть они возвращаются за другой ротой... Пошлю следом, для оцепления района высадки. Действуй по обстановке, постарайся захватить двух-трех живыми как «языков»... Все ясно?
– Все ясно, товарищ хозяин! Выступаем!
Пятью минутами позже они уже мчались в темноте, на шести грузовиках, по лесной дороге. Рональд разрешил головному водителю зажечь подфарники. Солдаты в кузовах стояли в рост, сжимая автоматы с полными дисками. Такая езда по фронтовым дорогам была опасной: из-за нехватки телефонных проводов часто использовали для связи колючую проволоку. Закрепляли ее на деревьях небрежно, и случалось, что она провисала низко над дорогами. После штормовых ветров или снегопадов такая провисшая проволока царапала подчас по крышам кабин, и, как рассказывали, в воинских частях бывали тяжелые увечья «стоячих» пассажиров. Иногда проволокой сметало на ходу по целому взводу. Нынешний рейс обошелся, однако, благополучно.
Только оказался этот рейс почти напрасным. С немецкими парашютистами успели расправиться бойцы других воинских частей, размещенных ближе к району высадки. Квадрат был уже прочно оцеплен. У десантников даже не хватило времени свернуть парашюты, занять хотя бы подобие оборонительного рубежа, изготовиться к бою. Десант в считанные минуты оказался почти целиком уничтоженным. Впоследствии Рональд слышал, что среди убитых и пленных оказались и русские. Как раз тогда и дошло впервые до его слуха слово «власовцы». То, что они действовали совместно с гитлеровцами, показалось ему просто чудовищным, почти невероятным. Терзать Родину вместе с ее злейшим, страшнейшим врагом! Это преступление – непостижимое, и побудительной причиной к тому могла быть только нечеловеческая злоба, слепая месть отщепенца народу-победителю. Именно так представил себе Рональд Вальдек в сентябре 1942 года врага-белогвардейца, пособника фашистам, о коем в одном из сталинских приказов глухо упоминалось, с прибавлением слов: «В плен не брать, уничтожать на месте».
Радист связал Рональда с командиром полка. Требовалось отменить присылку второй роты, но еще оставалась слабая надежда на прочесывание леса: может быть, и на нашу, мол, долю выдастся хоть небольшой успех – удастся перехватить беглеца-десантника, обезвредить скрывшегося диверсанта, а то и целую группку чужих гостей.
Полковник Белобородько одобрил решение Рональда. Автоматчики и минометчики рассыпались частой цепью, охватывая полукольцом большой, глухой лесной участок и остерегаясь мин, особенно противопехотных.
Рональд, начальник группы, взял направление на проглянувшую над лесом звезду, пожалел, что нету с ним сторожевой собаки и углубился в чащу вместе с двумя связистами. Было не очень темно, холодновато, местность слегка понижалась, но приходилось одолевать и подъемы на лесные взгорки, и местами шагать по обнаженным еловым и сосновым корням, густо переплетавшимся между собою. Впереди, чуть правее, возник отлогий овражек, и как раз оттуда ударил пулемет. Не далее, как метрах в двухстах. Очередь получилась глухой, неотчетливой, звук ее будто разбился о встречные деревья и кустарники, и было трудно понять, в каком направлении стреляли. Похоже, что пулемет – не станковый...
– Пуль, вроде бы, не слыхать было, – шепнул связист, шагавший слева. – Значит, не по нам...
– Ложись, – тихо скомандовал Рональд обоим спутникам. – Перебежками, справа, слева – по одному! Огня без команды не открывать – может, свои там...
Правый связист пополз по дну овражка, левый – зашуршал в кустах в десятке шагов от кромки. Рональд двинулся по самой кромке, держа автомат наперевес. В одном месте пришлось чуть затаиться – пулеметная очередь грянула снова, уже ближе. Командир группы ощутил, что на плечи ему осыпалось немного хвои – пулеметчик взял под обстрел овражек.
...Так никогда и не узнал Рональд Вальдек, был ли тот стрелок своим или чужим. Лежа на кромке овражка, он перехватил автомат правой рукой выше диска, нащупал на поясе кинжал (подарок ленинградских шефов полковым разведчикам) и хотел проползти влево и вперед, уперев автомат затыльником в твердую почву или корневище. Думал слегка подтянуться... Осознать случившееся он не успел. Справа, под затыльником автомата, ниже кромки вымахнуло красно-черное пламя, озарившее на кратчайшие миги ближние деревья, можжевеловый куст и высокий муравейник. Сзади, по каске, в плечо и в руку ударила будто архимедова стенобитная машина. Удар этот вверг мир в безмолвие и утопил его в кромешной, черно-красной мгле.
Очнулся старший лейтенант Вальдек, как говорят, на следующие сутки, в стольном невском граде, в районе Охты, на койке эвакуационного госпиталя номер 2226.
Понял, что жив, способен к элементарному мышлению, но очень плохо видит и еще хуже слышит. Плечо и шея – круто забинтованы, левая рука – поверх одеяла, правая – в лубке. Мысленно перебрал события последних недель, дошел до охоты за десантниками, понял, что получил тяжелую травму и последствия пока непредсказуемы. Подумал о том, как легкомысленно немцы подготовили свой десант, очевидно, рассчитывая на давно устаревшие данные о карелофинских лесных, полупартизанских группах, враждебно настроенных к Советам и склонных прислушиваться к радиоголосам из лагеря Маннергейма и Гитлера.
Такой расчет германского командования под Ленинградом был во всех отношениях неверен: уже к весне 42-го года все карело-финское население Ленинградской области было, собрано, погружено в поезда и выслано далеко за пределы прифронтовой полосы. Никаких лесных жителей финского корня давно уже в армейских тылах и предпольях не замечал. А степень настороженности наших военнослужащих и всего, весьма редкого здесь, русского гражданского населения была исключительно высокой. Она поддерживалась партийными организациями, ежедневной, можно сказать круглосуточной радиопропагандой, поощрением любых сигналов бдительности при малейшем подозрении. Население призывалось к тому, чтобы немедленно «сигнализировать органам» о появлении незнакомого в тех местах лица, неизвестного следа, какой-нибудь приметы ночлега в чьем-нибудь сарае. Это были меры против забросок одиночных диверсантов или против дезертиров из собственных войск, если бы такому ловкачу-дезертиру удалось прорваться сквозь ловушки и капканы заградотрядов, патрулей, комендатур или сторожей. А уж высадка десанта в несколько десятков парашютистов прямо в расположении тыловых армейских подразделений была чудовищной наивностью, совершенно безответственной...
...Эвакогоспиталь на Охте впоследствии вспоминался Рональду Вальдеку как нечто светлое и глубоко человечное. Почему-то здесь никто не интересовался германскими корнями его фамилии (правда, палатный врач, пожилая, очень умная дама еврейской национальности, призналась ему с легкой долей разочарования, что была уверена в его семитских корнях и лишь старалась угадать русский он или нерусский иудей); его контузию и ранение она признавала серьезными. Поместила его в отдельную палату в конце какого-то длинного коридора и даже распорядилась завесить стеклянные двери, дабы посторонние не заглядывали в этот покой.
Взрывной волной от противопехотной мины у Рональда, как выяснилось, сорвало с головы каску, и при этом плечи и руки пострадали от впившихся в кожу песчинок, мельчайших камушков и земли. Эти места на теле загноились и кровоточили.
Очень пугали раненого явления психофизического порядка. Всегда горько человеку молодому и сильному ощущать утрату власти над собственными телесными органами и даже над сознанием. Рональд вскоре почувствовал: голова его стала как бы неустойчивой. Против его воли она начинает покачиваться, стоит лишь оторвать ее от подушки. Голова, оказывается, сама по себе «ходит» на шее, когда он принимает сидячее положение или пробует утвердиться в рост на полу.
Огромные трудности доставляла теперь речь. Мало того, что давно заклиненные челюсти мешали произносить слова четко и громко! Вдобавок теперь, после второго серьезного ранения, пострадала и память.
Ранение внесло трагические нотки и в интимную жизнь Вальдека. Ибо врачи не сразу заметили мелкий осколок, проникший глубоко под кожу в самом труднодоступном, деликатном месте между ног, едва-едва не задев «то место роковое, излишнее почти при всяком бое». Сам пациент стал ощущать жжение этой ранки лишь после того, как весь прилегающий к ней участок тела воспалился и опух. Запущенная ранка превратилась в свищ, очень долго не заживавший. Это мелкое ранение, увы, сделало Рональда весьма зависимым от женской... доброты и снисходительности в решительные минуты... Ибо кокетство неуступчивость на роковом пороге приводило к приступу давящей, тупой боли, грозило кровотечением, отнимало всякую поэзию у любовной игры...
Впервые ему удалось испытать все это здесь же, в той же отдельной палате, когда хорошенькая медсестричка, зеленоглазая, веселая и кокетливая, заглянула к нему после ужина, позволила себя обнять, поцеловать, приласкать, притянуть к себе, а потом, чего-то испугавшись, с силой оторвалась и убежала. От боли, стыда и досады пациенту впору было на стену лезть!
...Тем временем продолжалось наше наступление у Невы, в направлении Синявинских высот. Еще в августе Рональд отвозил туда пополнение и видел поле боя. Войска наши терпели там неудачи из-за нехватки снарядов, боевой техники и людских резервов. В условиях Ленинградского фронта это наступление было одной из первых попыток применить на практике сталинский приказ 306, декретировавший новый порядок ввода в действие огневых средств и живой силы при наступлении. Но об этом – чуть ниже, хотя именно здесь несостоятельность приказа выявилась очень наглядно.
Наступление продолжалось в течение всего сентября, и Рональд надеялся, что штаб Ленфронта направит его под Синявино после госпитального лечения и ему доведется участвовать в окончательном прорыве блокады. В том, что прорыв уже не за горами, Рональд не сомневался ни единой минуты, торопил благожелательную врачиху и рвался поскорее обрести, пусть не прежнюю стать, но хоть какую-то воинскую форму. Узнал он, что вместе с ним доставлено было в госпиталь и его личное, именное оружие согласно аттестату, и госпитальный завхоз принял его на хранение до полного выздоровления пациента.
Добрая врачиха снабдила его даже 200-граммовым флаконом спирта с какой-то противозудной добавкой. На вкус добавка была не очень заметна, и Рональд решил держать флакон про запас, отнюдь не для наружного употребления.
Хмурым октябрьским днем простился он с госпиталем, не без труда вытребовал у завхоза свой именной револьвер и доехал трамваем с Охты до Управления кадров Ленфронта, под аркой Росси, уже к вечеру. Ему велели прийти завтра. Требовался ночлег в чужом граде.
Порылся в записной книжке. Два адреса оказались близки друг к другу: семья полкового начхима Марковича жила на проспекте Маклина, и еще какой-то адрес, совсем стершийся, помеченный только буквой «Т», тоже приглашал на тот же проспект Маклина. Беда лишь в том, что он не помнил, кто этот неведомый Т. Попался на глаза и еще один адрес, поближе, в писательском доме по каналу Грибоедова.
Рональд так любил невскую столицу, что пеший поход к проспекту Маклина, бывшему Английскому, только радовал его. Превозмогая слабость в ногах, он убеждал себя, будто снова готов к строю, маршам и боям. Изредка узнавал себя в зеркальных витринах или в по-осеннему светлых водах. Голова то вела себя сносно, то... обретала самостоятельную жизнь и непроизвольно, неприятно, гнусно покачивалась так, что подбородок описывал небольшой эллипс. Происходило это при нервном напряжении, от сильной усталости или в минуты раздражения. Кстати, врач-психиатр в госпитале предупредил: ваша судьба в ваших же руках! Хотите обрести былое здравие – забудьте о своей контузии, не поддавайтесь раздражению или гневу, держите себя в железной узде. Если распуститесь, дадите волю эмоциям – будете кандидатом в неприятную больничку. Помните это всегда!
На писательский дом у канала Рональд особых надеж не возлагал – семья знакомого поэта, верно, давно эвакуирована. Но по пути к проспекту Маклина было нетрудно завернуть к писательскому обиталищу, на всякий случай.
У поэта Бориса Б. [7]7
Борис Брик.
[Закрыть]была в мирное время «маленькая, но семья» – жена и сынишка. В 40-м году вышла в ленинградском отделении ГИХЛ [8]8
Государственное издательство художественной литературы.
[Закрыть]поэма Бориса о Шамиле, вызвавшая гнев у официальной критики. Ибо «вождь народа» питал к Шамилю своего рода идиосинкразию, или аллергию. Одно время имя Шамиля было запрещено упоминать на школьных уроках, в институтских же курсах отечественной истории его характеризовали как иностранного наймита, англо-турецкого агента, идейного реакционера и демагога. Но поэма ленинградского автора воспела Шамиля романтически, в звучных и печальных строфах:
Гуниб, Гуниб! Гигантская могила,
Былых надежд гранитный мавзолей!
Сама судьба тебя нагромоздила,
Чтоб схоронить свободу узденей...
Подножье скал безмолвно, нелюдимо,
Лишь в высоте, на выстрел из ружья,
Стоит Шамиль, и легкой струйкой дыма
Его чалмы белеет кисея...
Взгляни вокруг с угрюмого Гуниба
И руки в высь безмолвную воздень!
Молись, молись отчаяннее, ибо
В последний раз ты молишься, уздень!
...А ты, Койсу, несись вперед упрямо,
Лети, как конь беснующийся, вскачь,
Скажи горам, что больше нет имама,
И плен его в отчаяньи оплачь!..
И Рональд, и Катя полюбили эту поэму, читали ее повсюду, выдержали за нее жестокие литературные битвы с рецензентами из «Известий», «Красной Звезды», а в журнале «Литературное наследство» помогли опубликованию единственной положительной рецензии на поэму. Поэт, будучи проездом в Москве, зашел к супругам Вальдек почитать новые стихи, поблагодарить за поддержку и пригласить в гости, в случае приезда Валь деков в Питер...
То, что Рональд услышал от пожилой, изможденной соседки поэта, частично опубликовано в хрущевские времена, но и то не полностью.
Поэта, главу «маленькой, но семьи» взяли еще перед войной, по 58-й статье.
Отбывать срок послали на лесоповал, по слухам, в Карелию. Борис виновным в антисоветской агитации себя не признал, писал прошения каждые полгода, а получая очередной отказ, рубил себе на пне топором палец на левой руке. При третьем отказе и порубе получил заражение крови и умер в муках и лежит в безымянной могиле, среди сотен трупов, удобривших жесткую карельскую почву.
Мать держалась до февраля 1942-го. Вышла по воду на канал Грибоедова и не вернулась: то ли взяли и ее, то ли упала у полыньи, а может, и сама бросилась головой в прорубь. Было это, когда хлебную норму снизили до 125 граммов, а вдобавок на целую неделю стал хлебозавод, и выдача временно прекратилась вовсе... Мальчик ждал возвращения матери напрасно, причем замок в двери, обычно не запиравшейся, на этот раз защелкнулся и запал. Никто не знал, что за дверью – обессиленный ребенок. Не знал... или не хотел знать...
Весной, когда квартирные кладбища (они имелись в каждом доме) стали очищать и вывозить мертвецов на Пискаревку, вскрыли и дверь той квартиры. На пороге нашли тело мальчика. Пальцы его были чуть не до косточек ободраны о железку беспощадно захлопнутого замка. Невесомое тело тоже снесли в грузовик, похожий на телегу с мертвецами из пушкинского «Пира во время чумы». Впоследствии цензор Рональдовой книги не позволил оставить абзац про гибель отца, а строки о матери и ребенке нехотя разрешил сохранить для молодых нынешних читателей... Все же – укор немецким оккупантам!
Итак, к семье начхима, на Английский проспект...
Увы, в том доме жизнь еле теплилась. Из семьи однополчанина-начхима никто не уцелел. Правда, Рональд уже побывал в этом доме зимой и мог бы поискать кого-нибудь из тех, с кем тогда разделил свой паек, но решил предварительно попытать счастье с загадочной буквой «Т», в доме по соседству. Там, оказывается, действует в подвале водоразборная колонка, а Рональда сильно мучила жажда. Он спустился в подвал. Женская фигура склонялась к крану, с большим чайником. Он помог ей поддержать тяжелый сосуд, снял его с крюка... Женщина, как ему показалось лет сорока, все пристальнее в него вглядывалась. Потом удивленно и неуверенно назвала его по имени... Он не узнавал... И вдруг скорее сообразил, чем вспомнил... Господи! Тоня! Та самая, с противотанкового рва, близ селения Скворица, у церкви...
Само сердце мгновенно захолонув, подсказало Рональду: ничем внешне не проявить ужаса от ее вида, не дать себе воли оглянуться на ту, прежнюю «калорийную девочку», как определил тогда Тонин облик старшина Александров...
Обтянутые пергаментом скулы. Взгляд из глубины провалившихся глазниц, будто и не лицо это вовсе, а зрячий череп, сухие жерди ног, палочки рук, шейные позвонки – просто наглядное пособие студенту-медику для темы: строение костяка. С вешалок-плеч мешком спадает платье: спина ли, перед ли – плоскости одинаковы. Цвет волос стал пепельно-серым, как зола от папиросы.
Но... глаженая косынка, белая оторочка воротника, чищеные туфли и обручальное кольцо, перекочевавшее, правда, с безымянного на большой. Лишь эти дополнительные приметы, да покрой одежды позволяли угадывать в этой фигуре женщину.
Он взял чайник и поднялся следом за женщиной на второй этаж. Большая коммунальная квартира пустовала. Обитала в ней одна Тоня. Полгода полного одиночества – не только в квартире, на всем этаже!
Рональд, в растерянности, что-то объяснял.
– Вы ведь тоже изменились, – вдруг сказала она невпопад, угадывая его мысли. – Были мягким мальчиком, а теперь... Какой-то большой стали. И настоящий военный, а то были, как ряженый. Верно, из госпиталя? Будто лекарством повеяло?
Она обрадовалась, что он может пробыть здесь до утра. Ее стало угнетать безмолвие и безлюдье. Муж ее, по словам однополчан, погиб где-то на Севере. Хотя официального подтверждения еще не было, надеждами она себя не тешила.
Он все красивое любил и жить умел красиво. Сейчас все равно не выдержал бы ни всего этого, ни...
Имела в виду, верно, свою внешность, ждала, быть может, от собеседника некого утешения, но Рональд смолчал – на утешение не хватило мужества.
Заметила его разношенные, чиненные сапоги. Деловито пошла в какой-то закуток, принесла пару отличных, новешеньких офицерских хромовых сапожек.
– Только... дешевле, чем за полтора кило пшена отдать не смогу. "Зима опять на носу, а блокаде – конца не видать!
Цена, кстати, была изрядная. Такие сапоги шли еще недавно и за полкило, и за 3-4 стакана этой крупы. Тонин практицизм его не удивил. То, что было немыслимо услышать от «калорийной девочки», слетало вполне естественно с пересохших губ блокадницы.
Она все более оживлялась, пока всунутый в чайник электрокипятильник не сделал свое дело. Она заварила «чай» из каких-то пахучих кореньев. У него в офицерской сумке было немного продуктов, прихваченных из госпиталя. Он предложил и флакон с лекарством на чистом «спиритус вини». Тоня деловито понюхала, решительно сказала – пойдет! – сходила за рюмками.
Говорили о том, насколько сейчас все же легче, чем было давеча, когда и току почти никогда не давали, а нормы были еще ниже, и люди ели мертвечину.
Свет в лампе мигнул дважды, вспыхнул вновь и погас совсем.
– Выключают! – вздохнула она. – Но, и на том спасибо, что чай горячий пьем.
Сидели за небольшим столиком, у постели. Зажгли коптилку, и Тоня подлила в сосудик свежего горючего.
Трансформаторное! – пояснила она гордо. – Иногда церковники для икон, для лампад, то есть, делятся. Да вот опять к концу подошло. А солярка больно коптит!
Они выпили Рональдово лекарство. В голове зашумело. Тоня стала убирать остатки: надо, мол, для него на утро оставить! Чтобы не голодному идти!
– Раздевайтесь, ложитесь, редкостный гость! Я потом... с краюшка прикорну. Если не побоитесь. Хоть я больше и не женщина, а все потеплее будет.
...Пришла, в темноте пошуршала платьем, осталась в белье, еще душистом и гладком. Он погладил ей волосы, она тихонько заплакала и отвела его руку...
Потом сама осторожно его обняла и все трогала его здоровое, мускулистое тело, лишь чуть прикасаясь концами пальцев к плечам, рукам, бокам.
– Вы меня вспоминали потом, а? Небось, уж скольких переласкали? А ведь у меня с тех пор никого и не было: все время не мужа, а вас... так-то помнила!
Растроганный и чуточку хмельной, он совсем осмелел... А она, уступив было, вдруг судорожно сжалась в комок и застонала от боли голосом раненого зайца...
– Оставь уж! Куда мне... Вроде снова девицей сделалась... Будто и не было ни мужа, ни тебя...
Поутру, как рассвело, приготовила завтрак из давешних яств, спросила, вернется ли сюда опять, из управления кадров, как выяснит там свое назначение. Он же, просто по самочувствию понял, что выписался из госпиталя явно преждевременно и от слабости нынче еле держится. Опять заметно поплыла голова, тошнило, и рубашка у левого плеча снова намокла от сукровицы из незаживленного повреждения минной пылью.
Нет, шансов вернуться в строй здесь, на Ленфронте, при таком состоянии мало! Значит, назад в госпиталь, либо – в санитарный эшелон, на Большую землю!.. Это должно нынче выясниться, но что он может обещать Тоне?
Увы, ничего утешительного! Даже сапог купить у нее не может – нет у него ни пшена, ни прочих эквивалентов – что имелось, ушло за ужином и завтраком! Так и проводила его молча до трамвая, помахала вслед и побрела на свой второй этаж, делить одиночество со старой соседской мебелью, маленькой Рональдовой фотокарточкой на столике и большим мужниным портретом над ее бобыльим ложем...