Текст книги "ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника. Части третья, четвертая"
Автор книги: Роберт Штильмарк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 36 страниц)
– Капитан Вальдек? Рональд Алексеевич? Ордер на арест и на обыск! Одевайтесь, Вальдек! И... поехали! С обыском тут без нас управятся!
...Когда его уводили, сонные дети – Федя и Светочка – проснулись и испуганно таращили глаза от непривычно яркого для ночной поры света. Арестованный поцеловал детей и сказал жене искусственно бодрым тоном:
– Какое-нибудь глупое недоразумение! Вернусь – самое большее через неделю. Как разберутся. Помни главное: за мной – ничего худого нет! Береги детей и... не очень расстраивайся! Будь здорова, до скорой встречи!
В эти свои утешительные словеса он не очень верил, хотя ясно отдавал себе отчет в том, что «за ним» воистину – ничего худого нет!.. Только... нешто те миллионы, что садились до него в ту же Харонову ладью, были хуже и виноватее его? А кто вернулся? Почитай что за уникальными исключениями, вроде Винцента, никто...
Так вот и началась для Рональда Вальдека та долгая, беспросветная полоса заклятия мраком, о которой Данте сказал:
«...И Я – ВО ТЬМЕ, НИЧЕМ НЕ ОЗАРЕННОЙ!»
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Немерцающий свет
Глава восемнадцатая. ХЛЕБ СО СЛЕЗАМИ
Кто хлеба не вкушал, соленого от слез,
Ночами не стонал, в бессоннице, у ложа,
Тому познать еще не довелось
Небесных сил твоих, о, Боже!
Гете (перевод Р.Штильмарка)
1Унизить до потери человеческого достоинства... Напугать... Внушить новичку сознание его вины и неотвратимости неизбежной кары. Парализовать волю к борьбе. Создать ощущение обреченности, полной безнадежности любых видов протеста и сопротивления. Новичок должен сразу понять: он попал в налаженный государственный механизм и обязан покорно претерпеть весь положенный цикл операций. Только покорность может сократить и самый цикл и повысить шансы человека уцелеть...
Таков внутренний смысл тех манипуляций и процессов, что сопровождают на Лубянке прием каждого нового арестанта с воли.
...Легковой автомобиль доставил арестанта Вальдека на Большую Лубянскую, или улицу Дзержинского, в тот самый нарядный, в классическом стиле дом с колоннами, чугунной решеткой и воротами затейливого литья, что принадлежал в 1812 году генерал-губернатору Ф.В. Растопчину, давал тогда в своих залах приют Карамзину, а с первых месяцев эпохи Великого Октября служит как бы чистилищем для душ, в чем-то несозвучных этой эпохе и поэтому обреченных на горькое прижизненное странствие в тот круг преисподней, каковой и будет определен им здесь, на улице Дзержинского.
У Рональда осталось ощущение, будто для начала его раздели донага и поставили под прожекторным лучом. Заставили принять почти ледяной душ (дома, час назад, он с удовольствием помылся в ванной), и за это время одеждой его занялись особо уполномоченные на то люди. Сперва очень грубо, с подчеркнутым презрением спороли все зримые приметы чина, ранга, звания и состояния: звездочку с шапки, канты, погоны, форменные пуговицы, равно как и все прочие пуговицы, ремешки, хлястики, крючки и все то, что помогает воинской справе держаться на человеческом теле, не сползая. Вскрывались швы, вывертывались и частично срезались карманы, прощупывалось малейшее утолщение или уплотнение ткани, обшлага, отвороты, воротничок, подпарывалась подкладка, убирался поднаряд – наплечники, китовый ус из мундира, отпарывались знаки ранений и наград. Все, мол, сие – суета сует, кто дал, тот и снимет. А то еще арестантишко человеком считать себя будет, в то время как он есть – сущее...
В таком опозоренном, даже опаскудненном виде арестант-новичок провел свою первую ночь в отдельном боксе лубянского чистилища при негаснущей лампочке над прижатым к стене откидным столиком и деревянным сиденьем, похожим на сундучок: для лежания – коротко, двоим бы сидеть – в самый раз.
Сон не шел, а мыслей своих в ту ночь Рональд Вальдек потом как-то даже стыдился: для человека, вторично попадающего в подобное положение, задавать себе риторический вопрос «за что?» по меньшей мере наивно! Будто и не понимал, что один звук его фамилии, судьба отца, начальные страницы биографии с именами родных и знакомых уже за глаза и выше достаточно, чтобы смести с поверхности пролетарской планеты это классово сомнительное лицо! Об этом очень четко говорил Маяковский: «Мы б его спросили: а ваши кто родители?..»
А то, что этот чужак верил в справедливость пролетарского дела, не позволяя себе никаких сомнений насчет правильности партийной линии и непогрешимости «вождя народа», старался как-то даже оправдать гибель таких людей-алмазов, как его родной отец («жертвы ошибок при классовой дифференциации»), воспитывал собственных детей беззаветными советскими патриотами, – дак это его личное, внутреннее дело! За то и на Лубянку привели... не в 17-м году, а – эвот – аж только в 45-м!
По звукам в коридорах он понял, что наступило утро. Его бокс открыли, дали совок и метелочку:
– Уборка камеры!
Он, кстати, давно уже не подметал полов! Но... со своим уставом в чужой монастырь, как известно, не ходят.
Потом он с болью услышал быстрые короткие шажки, оборвавшиеся у соседнего бокса. Господи, женщину привели, судя по шажкам, молодую, в узкой юбке... На высоких каблучках... И, верно, тоже велели убирать камеру!
...Есть что-то общее между предварительными приемными процедурами советской больницы и советской тюрьмы. И тут, и там дают сразу понять, что поступающий, более не принадлежит себе, целиком подчинен воле власть предержащих, поставленных над ним, ради бесспорной государственной задачи – исцеления или исправления поступившего. И нет уже в мире силы, могущей избавить от предначертанных манипуляций, записей, замеров, анализов и опросов. Кстати, в снисходительно-фамильярном обращении советского больничного медперсонала со вновь поступающим не намного больше гуманности, чем у советских тюремщиков...
Началась обработка, так сказать, предследственная. Стрижка наголо, под машинку (разумеется, тупую, дерущую волосы). Фотографирование в новом, стриженом об линии: сперва – анфас, с напряженным взглядом в объектив; потом – в профиль, с покорным наклоном головы...
Пожалуй, особенно угнетающе действует процедура дактилоскопии: отвратительно жирная мастика, старательное оттискивание одного за другим всех пальцев обеих рук на особенной плотной карточке, а затем – нелегкое отмывание пальцев и ладоней водой из-под крана с помощью вонючего обмылка и грязной тряпки.
Лубянка принимает только политических, но официально этим общепринятым и всем понятным словом пользуются после принятия сталинской Конституции весьма неохотно: ведь при таких демократических свободах не может быть разумных политических противников столь справедливой государственной системы. Ведь народ един с партией, а несогласные с нею просто-напросто сумасшедшие, либо схваченные за руку враги народа: остатки недобитого классовочуждого охвостья, платные агенты иностранных разведок, диверсанты, шпионы, агитаторы, словом, все те крупные уголовные преступники, кого оставляют не за органами милиций, а за госбезопасностью [20]20
В 1934 году, перед вступлением СССР в Лигу наций, советское правительство ради приличия упразднило пугающее слово «ОГПУ» (Объед. гос. политическое управление), заменив его более нейтральным НКВД. Впоследствии из него выделили НКГБ и, наконец, звучащий уж вовсе невинно – КГБ, орган, так сказать, вроде бы не политический! НКВД – Наркомат внутренних дел; НКГБ – Наркомат госуд. безопасности; КГБ – Комитет госбезопасности. – (Прим. автора.)
[Закрыть].
После манипуляции с отпечатками пальцев Рональд Вальдек, возвращенный в тот же одиночный бокс, чувствовал себя так глубоко униженным этой неоправданной операцией (не подозревают же они его в покушении на банковские сейфы), что оказался не в силах глотать суп, стывший тем временем в алюминиевой миске. Коридорный вертухай (это слово Рональд помнил еще с 34-го года) выразил Рональду неодобрение за несъеденный суп и с раздражением унес нетронутую миску.
Вся эта полная инвентаризация арестанта (чью вину еще только предстояло доказывать!) заняла около полутора суток. В промозглых предвесенних сумерках его опустили на лифте к выходу во внутренний двор. Велели взять с собою вещи, т.е. наволочку с оставленными ему домашними пожитками. Против того, что бралось из дому, «вещи» стали вдвое легче.
– Оденьтесь!
Арестант облекся в свою генштабную шинель без крючков и пуговиц, надел барашковую шапку без звездочки и очутился во дворе, глубоком и темном, как колодец. Тут грудилось не меньше трех десятков закрытых машин-фургонов, точно таких же, в каких возят продукты в магазины. На большей части этих машин красовалась надпись «ХЛЕБ», но были и другие. Рональда подвели к той, что была ближе других к воротам, черным, двухстворчатым, выходящим на Большую Лубянку. Глухая часть ворот закрывала двор от посторонних взоров с улицы, а верха обеих створок вроде Золотых ворот во Владимире примерно до третьего этажа... На боках фургона, в котором предстояло куда-то ехать, значилось слово «ФРУКТЫ». Среди всей этой гнетущей казенщины будто ощутился легкий юмор!
Похоже было, что Рональд оказался здесь последним из вышеуказанных «фруктов», ибо после того, как он очутился в машине, стал располагаться в ней конвой. Один из конвоиров втиснул Рональда в узкий треугольный отсек кузова у самой выходной задней двери. Рональдов отсек, еле достаточный, чтобы в нем стоять одному человеку, тоже замкнули особой дверцей. Щелкнул замок стоячего бункера, слышно было, что конвоиры проверяют запоры остальных бункеров, было их, кажется, девять, а конвой располагался посередине. Арестанты не могли ни увидеть друг друга, ни даже голосом, возгласом дать знать о себе – железный лязг дверок заглушил бы такой робкий звук. Да и конвой вел себя шумно, развязно и не скупился на недобрые шуточки по адресу «фруктов».
Щелка в дверце бункера каким-то образом совпала с просветом выходных дверок, и, когда этот внешне безобидный фургон тронулся, Рональд смог видеть сквозь двойные щели полоску бегущего назад мокрого снега у колеи. Ему вдруг припомнилась фраза одного из своих учеников, гулаговского начальника, вскользь брошенная по телефону:
– Ну, будет тесновато... Создавать комфорт этому контингенту мы не обязывались... Так что действуйте, соединяйте!
Комфорт...
Голыми руками Рональд держался за железные тряские створки. Холод жег ладони, однако на пути к неизвестной цели арестант несколько раз не то засыпал стоя, не то впадал в состояние полубеспамятства. Тогда он неуклюжим мешком сползал по железу вниз, упирался коленями в створки и... приходил в себя от тряски.
Ехали минут двадцать пять-тридцать. Рональд вышел из своего бункера в каком-то новом тюремном дворе, еще более угрюмом, чем на Лубянке. Кирпичные стены, глухие ворота, зарешеченные, прикрытые щитами окна, сумрак, тишина, мрачный вход в здание... И снова – одиночный бокс, и холодный душ, и ненужная прожарка одежды, и унизительный обыск, построже, чем на Лубянке.
В почти нетопленой душевой, стуча зубами и кое-как вытираясь куском казенного полотенца, арестант спросил у вертухая:
– Что это за тюрьма?
А тот, швыряя арестанту волглое от пара бельишко, тоном несколько доверительным и не без гордости пояснил:
– Еще узнаешь!.. Лефортово! Это тебе не... хер собачий!
2На воле Рональд Алексеевич слыхал, да и опыт 1934 года подтверждал, что внутренняя тюрьма на Лубянке считается как бы привилегированной: в ней, мол, стелят помягче, однако же результаты следствия оказываются жестче. За чистые простыни, тонкий матрасик и убогое меню в чистых мисках потом расплачиваются дополнительными годами заключения и ссылки. Об этом Рональда предупреждали те из соседей 34-го года, кто сам испытал подобное на себе. Ибо для лубянского следователя, мол, хороший тон – вмазать арестанту полновесный наркомовский паек: 10 плюс 5 плюс 5, т.к. десятка в лагерях, пять – ссылки и пять – по рогам (поражение в правах).
Поэтому он не слишком огорчался из-за столь быстро утраченного комфорта Лубянки и стал припоминать все, что понаслышке знал о прочих московских тюрьмах...
...Не раз бросались ему в глаза мрачноватые стены столь популярной в воровском фольклоре Таганки близ Краснохолмского моста через Москву-реку. Славилась эта тюрьма неистребимой грязью, явным попустительством к ворью и не слишком суровым режимом по отношению к арестантам-бытовикам.
Неожиданно вспомнилось Рональду-арестанту еще одно впечатление времен студенческих и фабричных: группу рабочих из трех цехов, где он был мастером, повели однажды вечером на странную экскурсию– знакомиться с тюремным содержанием особо опасных государственных преступников, злейших врагов советской власти. Сам Рональд участвовать в этой экскурсии не мог из-за занятий в его вечернем литературном институте. А рассказы рабочих об их тюремно-экскурсионных впечатлениях, бы ли так скупы, что понял из них Рональд одно: эффект экскурсии получился обратным, в рабочих не удалось убить человеческую жалость даже к таким извергам, как эсэры с дореволюционным стажем, меньшевики-соглашатели, старики-монархисты, профессорообразные кадеты и белогвардейские офицеры высоких рангов, взятые в плен и , видимо, оставленные в живых ради какой-то информации о белых формированиях за рубежом. Один из узников одиночной камеры, как пояснили – эсэр, встретил экскурсантов словами:
– Постыдились бы участвовать в эдакой грязной комедии!
Рональд тогда еще не понял, куда водили рабочих-экскурсантов, да и те не разобрали названия тюрьмы. Приметы же были там такие: где-то совсем рядом с тюремными стенами, – нарочито малоприметныими, бежали трамваи по улице Радио, маслянисто отблескивали фиолетовыми разводами нефти мертвые воды Яузы-реки (туда же и их фабрика опускала свои красильные стоки), а еще ближе к тюрьме излучали свое неживое свечение белоглазые, как у морга, оконные проемы задних фасадов ЦАГИ [21]21
ЦАГИ – Центральный аэродинамический институт имени Н.Е .Жуковского.
[Закрыть].
Временами там гулко сотрясали земную твердь авиационные моторы, испытываемые на разных режимах в аэродинамической трубе.
Похоже, что то и была тюрьма Лефортовская! Стало быть, поблажек и либерализма здесь ждать не приходится!
Замечу мимоходом, что о тюрьме Сухановской Рональд услыхал только много позднее, а прочитал о ней в «Архипелаге ГУЛАГе». Покамест же он чисто эмпирически познавал лишь ближние подступы к этому гигантскому царству-государству внутри нашего советского социалистического государства. Поэтому не ведая о существовании Суханова, он справедливо решил, что угодил для начала в самую суровую режимную военную тюрьму Москвы.
...Лефортовская тюрьма поражает «всяк в нее входящего» (Данте) своей архитектурной планировкой и звуковой системой. Она просто незабываема!
...В памяти Рональда Вальдека даже многие годы спустя стоит все та же мертвенная тишина Лефортова – в четырехярусных внутренних залах с бегущими вдоль камерных дверей открытыми коридорами-палубами. И эту тишину лишь подчеркивают сухие отрывистые стуки палочек дежурного стража-диспетчера и... цоканье языками конвоиров, ведущих по ходам и переходам заключенных к следственным камерам. Страж-диспетчер со своими двумя палочками, на манер дирижерских, стоит на скрещении всех ходов и «дирижирует» движением в этих ходах. В ответ ему звучит цоканье. Слова здесь запрещены, команды заключенному передаются шепотом: «Руки назад!»; «Повернуться к стене!» (если происходит встреча двух ведомых в одном переходе). Шепот этот в камерах, за железными дверцами, не слышен, а цоканье и стук палочек доносится приглушенно. И вдруг – что-то вроде космического рева и грохота, когда мир будто проваливается в адовы бездны: это по соседству запустили авиамотор!
...Каменная лестница с высокими сильно стертыми ступенями – следы поколений арестантов ,с екатерининских времен. Холод каменных стен, разводы сырости. Тишина. Постукивание палочек, уже где-то внизу.
Шорох чужих, встречных шагов, окрик, и... в Рональдовой памяти воскресает забытое с детства ощущение: носом в угол, при закинутых назад руках... А что если обернуться, глянуть, кого ведут? Нет, уж лучше на первых порах не пробовать!
Поднялись, судя по лестничным площадкам, на четвертый, верхний этаж. Железная дверь приоткрыта на внутреннюю галерею-палубу. Взгляд охватывает сразу весь корпус с этой высоты. Внизу такие же галереи-палубы, опоясывающие зал вдоль третьего и второго ярусов. Но весь широкий пролет между галереями посреди корпуса перекрыт стальными сетками, чтобы арестант не мог броситься головой вниз, на каменные плиты первого этажа. Рональд сразу припомнил лаконичное газетное сообщение 1925 года о гибели Бориса Савинкова, будто бы покончившего с собою таким способом. Возможно, произошло это здесь, в лефортовском корпусе. Арестанты шушукались впоследствии, что после смерти Савинкова пролет и был перекрыт сетками, однако мало кто верил, будто твердый духом Савинков покончил с собою сам, а не был сброшен в этот пролет тайным мановением руки предержащей...
Наконец лязг замка, и... вот она, первая лефортовская камера Рональда Вальдека в году 1945-м. Естественно, ожила в памяти первая камера 1934 года на Малой Лубянке, в тюрьме ППМО...
Страшно худой большеглазый жгучий брюнет по-обезьяньи быстро и судорожно вскочил с ложа и предстал перед входящими в отрепьях румынской солдатской шинели. Из-под нее просвечивала драная суконная униформа. Вводивший Рональда вертухай снисходительно махнул на румына рукой – мол, дрыхни, покамест до тебя черед не дошел.
Стены камеры на палец покрыты изморозью. Температура – 8-9 градусов Цельсия. Чугунный унитаз с бачком и раковина с краном, значит, на оправку не выводят, – это уменьшает возможность встреч, знаков, сигналов и прочих арестантских способов общения между камерами.
Узкое окошко в толще стены – много выше человеческого роста – туда, к подоконнику, едва ли дотянешься даже со стола. Грязное стекло густо закрашено темно-фиолетовой краской: светомаскировка! Чистое издевательство, ибо снаружи окошко прикрыто железным намордником, оставляющим арестантам лишь узенький прямоугольник неба в верхней части окна. Под самым потолком – реальный источник света, электролампочка средней силы, ничем не прикрытая. При таком свете читать придется с затруднением.
Камера, построенная при Екатерине Второй, задумана явно как одиночка, однако при условиях советских из-за переполнения тюрем должна вместить трех узников – койки поставлены вдоль трех стен, передней и обеих боковых. Вертухай указал Рональду левую боковую. Худой румын занимал правую. Третья, у передней стены с окном, пустовала.
Впрочем, свободной от постоя оставалась она недолго – до утра! Занял ее поутру переведенный из другой камеры блондин-немец, отлично обмундированный, с лицом сильным, насмешливым и умным. До его появления в камере тощий румын безостановочно плакал, бормотал, бегал к унитазу справлять малую нужду и пытался с помощью двух десятков русских слов узнать, где он находится и что с ним будет. При этом Рональд Вальдек смог расширить свои лингвистические горизонты и узнать, что стены по-румынски зовутся «перети», а лампочка – «люмина».
Из этого явствовало, что язык румынский гибридизирован из элементов славянских и латинских.
Дальнейшую судьбу арестанта-румына было угадать трудно: обвинялся он, как выяснилось, в шпионаже. Правда, сам он был решительно убежден, что его с кем-то спутали, ибо единственная военная тайна, которую он пытался разведать, касалась содержимого солдатских котелков у советских оккупационных войск. Румын-попрошайка показался подозрительным какому-то оперу, и в конце концов очутился в грозном Лефортове. Жалкое, дрожащее, насмерть перепуганное голодное существо, готовое ползать в пыли и лизать сапоги оккупантам.
Другой, приведенный утром сосед с гадливостью посматривая на несчастного шпиона, уступил тому мизерный окурок немецкой сигареты и резко приказал прекратить жалобы и стоны. По властному тону чувствовалась в этом человеке привычка начальствовать, командовать и приказывать. А речь была столь явно советско-русской, что сомнений быть не могло: этот «немецкий» офицер был чистокровнейшим русаком северного, вероятно, петербургского корня.
Еще дня два спустя румына куда-то забрали. На его место пришел коренастый военный лет пятидесяти, носивший ту же фамилию, что и советский генерал, ставший символом политической измены советскому государственному строю и социалистической Родине. Однако новый арестант камеры заверил, что ни в каком родстве с генералом-изменником не состоит, имеет звание полковника, в армии служит с 1917 года и в начале войны являлся начальником артиллерии армии под командованием генерала Лукина, плененного под Ельней. История этого полковника была столь характерна и примечательна, что занимала внимание соседей по камере на протяжении полных трех суток. О ней – чуть ниже. В камеру он вошел, негромко приговаривая:
– Из застенка фашистского – в застенок советский! Ну, спасибо!
Таким образом народ в камере подобрался бывалый: полковник-артиллерист, свежеиспеченный советский майор-генштабист и советский лейтенант, ставший в плену начальником особой школы, готовившей разведчиков-диверсантов для заброски в советские тылы. Первый реальный политический преступник, встреченный Рональдом в подземном царстве! Но и этот человек все-таки не считал себя безнадежным смертником, так как, по его словам, втайне, напоследок перед выброской агента, инструктировал его, как вернее и безопаснее сдаться советским органам. В конце концов он, мол, передал в руки советского командования весь списочный состав своей школы, а сам, закопав в укромном месте некоторый золотой запасец, отпустил к своим мальчика-вестового и не принял мер к решительному бегству на своем красном двухместном гоночном «Майбахе», вручив напоследок советским властям и свою собственную судьбу. Однако по статье он мог ожидать и расстрела, если смягчающие вяну обстоятельства окажутся не вполне вескими.
Итак, история старого коммуниста, члена ВКП(б) с 1917 года, полковника советской армии Кузьмы Сергеевича В-ва, услышанная Рональдом от него самого в камере Лефортовской тюрьмы около 10 апреля 1945 года...
...В дни великого осеннего отступления 1941 года он был тяжело ранен и пленен под Ельней. Решил скрыть от немцев свою должность начальника артиллерии в армии генерала Лукина. Благодаря встрече со знакомым военврачом Кузьма Сергеевич очутился на первых порах в импровизированном лазарете для раненых советских солдат и надеялся там затеряться среди рядовых. Узнал, что в плену находится тоже тяжелораненый командарм Лукин со всем своим штабом. Начальник штаба полковник Малинин при обходе лазарета узнал полковника В-ва среди выздоравливающих и, видимо, желая выслужиться перед немецким командованием, раскрыл инкогнито В-ва.
Того перевели в лагерь, разутым и раздетым, отправили с этапом в Смоленск и за какую-то провинность посадили там в городскую тюрьму. Начались сильные морозы. Сотрудничать с немцами он упорно отказывался. За это его держали босым и раздетым в холодной одиночке. Иногда выводили в одном рваном бельишке с группой других узников на очистку улиц. Однажды им пришлось убирать примерзший к мостовой конский труп. Узники сдирали с костей и жевали мерзлую конину и этим поддержали жизни не только собственные, но и своих сокамерников.
В ноябре его повели в здание, как сам он считал, занятое Гестапо. Во дворе он увидел знакомый силуэт автомобильной установки со столь таинственной в те времена катюшей, т.е. реактивным минометом «РС-13»...
...Накануне поражения его армии ночевал с ним в одной палатке гость, совсем юный лейтенантик, командовавший взводом таких катюш. Сам Кузьма Сергеевич дотоле ничего определенного об этом, строго тогда засекреченном оружии не знал. Пробовал подробнее расспросить юнца, что там у него за сюрприз под чехлами. Лейтенант, мучаясь, стесняясь высокого начальника, чуть не со слезами отвечал:
– Вы, товарищ полковник, ни о чем меня не спрашивайте! Не имею права открыть вам этот секрет. Я к вам прикомандирован и, безусловно подчинен, так вы поставьте мне задачу, мол, накрыть такую-то цель в пределах таких-то ваших ориентиров. Я... накрою! Останетесь довольны! Но что к чему – не допытывайтесь! Я подпиской связан и за тайну отвечаю. Во внесудебном порядке, товарищ полковник! Оперуполномоченный, как знаете, всегда недалечко!
Так и не успел начальник армейской артиллерии увидеть до разгрома армии это переданное ему оружие не только в действии, но даже расчехленным...
...В замкнутом со всех сторон дворике его подвели к этой знакомой по силуэту зачехленной машине с катюшей. Немецкий унтер и русский переводчик сняли защитный брезент. Полковник увидел косые направляющие для запуска реактивных мин. Лежали рядом с автомашиной и две мины, вынутые из ящиков.
– Объясните нам манипуляции с этим орудием, – потребовал офицер-эсэсовец с ломаными молниями в петлице и «вальтером» на животе.
Кузьма Сергеевич счел за благо не скрывать истины, мол, видит эту установку впервые. Раньше видал только под брезентом.
Офицер расхохотался.
– Пусть русский не валяет дурака. Мы знаем его ранг и должность. Намерен ли он говорить правду?
Кончился допрос тем, что рукоятью «вальтера» офицер перебил пленному челюсть и выломал верхние и нижние зубы справа.
На другой день допрос босого человека на снегу у машины возобновился и стоил В-ву уцелевших накануне зубов слева. Сорокадвухлетний полковник превратился в шамкающего старца с проваленными щеками. Из тюрьмы его отправили в лагерь и оставили ожидать голодной смерти.
Гитлеровское командование оправдывало такое отношение к русским военнопленным тем, что глава советского правительства Молотов официально заявил: мол, немцы выдают за военнопленных предателей Родины и изменников, которые никаких видов помощи от советского правительства получать не могут, – кормить предателей оно не обязано! Немцы же объяснили пленным, что их количество в ходе войны впятеро превысило все обычные нормы и расчеты. А потому гитлеровское командование готово обеспечивать питанием лишь тех, кто согласен выполнять полезные тыловые работы. Прочих же, на работу не согласных, придется, мол, поддерживать чем Бог послал: сырой брюквой, турнепсом, баландой из половы, жмыхов, высевок и т.п.
Больной, одетый в бросовое тряпье, отказчик от работ Кузьма В-ов еле двигался по лагерю, тихо ожидал своей очереди к братской могиле: пленные копали их для сотен и сотен товарищей неподалеку от лагерной зоны. Но однажды его, оплывшего и отекшего опознал и окликнул один из старых прежних друзей еще по Академии Генерального штаба инженер-полковник Трухин, некогда командовавший фортификационными работами на Западном фронте. Трухин стал уговаривать В-ва не продолжать более самоубийственной тактики отказа от работы во имя спасения жизни.
– Мы создаем в сотрудничестве с вермахтом, Русскую освободительную армию. По тактическим и идейным причинам я – один из руководителей РОА. Коли ты не согласен на такое сотрудничество, Бог с тобой. Но хоть от низшей работы не отказывайся – ведь пропадешь ни за грош, и спасибо тебе никто не скажет! Иди... хоть в гардеробщики!
– К немцам?
– Да к своим!
– Где же?
– На курсах переподготовки. Чисто учебное дело! В Берлине. Будешь утром принимать шинели, вечером – выдавать их. Тут уж никакое ГПУ не при... скребется! Коли веришь, будто еще придется отвечать перед ГПУ!
И Кузьма Сергеевич стал гардеробщиком. На организованных вермахтом курсах бывшие советские военнослужащие, преимущественно офицеры и политработники, изучали немецкий язык и основы национал-социалистической идеологии. Из них готовили пропагандистов для вербовки новых русских контингентов в РОА. Будущие пропагандисты настороженно относились к хмурому, молчаливому гардеробщику и заподозрили его в просоветских настроениях и замыслах.
Однажды В-ов заглянул в одну из аудиторий, когда бывший парторг полка, украинец по национальности, рьяно заверял преподавателя, как он буквально счастлив тому, что за месяц полностью усвоил теорию нацизма, до глубины души ею проникся, а вот прежде, прозубрив марксизм-ленинизм 20 лет, он не мог ни проникнуться им, ни поверить ему в глубине души. В-ов, внутренне негодуя на отступника, рискнул вступиться, хотя и в осторожной форме, за честь науки наук.
– Что-то мне плохо верится, будто ты за месяц чужую науку постиг, а свою забыл!
Вечером его арестовали. Посадили в берлинскую тюрьму с весьма суровым режимом. Но питание немецких заключенных, среди коих очутился и он, было все же получше лагерного. Следствие велось по трем пунктам обвинения:
1. Подозрение в подготовке побега в Россию.
2. Подозрение в сотрудничестве с агентурой врага.
3. Оскорбление должностного лица и поношение германского духа.
Кузьму Сергеевича удивил объективный подход немецкого военного следователя к допрашиваемому. Когда заключенный пункт за пунктом убедительно отверг все обвинения и следователь не смог предъявить новых доказательств вины в дополнение к первым тайным доносам (кстати, их авторами были свои курсанты) Кузьму Сергеевича оправдали и выпустили из тюрьмы. Однако на курсы его не вернули, он сам этого не хотел.
Тем временем в Германии и «пристегнутой» к ней в порядке «аншлюсса» Австрии все острее ощущался недостаток рабочих рук. В лагерях кормили еще хуже, чем вначале. Знакомый лагерный старшина записал Кузьму Сергеевича рядовым солдатом. В числе истощенных вконец лагерников его вывели на «биржу труда» или, вернее, на невольничий рынок. Чем-то он приглянулся австрийскому бауэру-пекарю. Неделю он приходил в себя на деревенском воздухе и почти нормальной пище. Заметил, что в доме нет ни ванны, ни душа, а моются хозяева с превеликим неудобством в печи, когда хлеб вынут.
Присмотрел уголок в пекарне, вмазал в печь бачок, отвел в угол трубу, перекрыл ее наконечником от лейки, согнул. Угол отгородил – мойтесь под душем, сколько душа просит!
Бауэр руками всплеснул:
– Russ! Mensch, du bist kein Soldat! Du bist ein guter Schlosser! Gut! Gut! [22]22
—Рус! Человек, ты никакой не солдат! Ты хороший слесарь! Хорошо! Хорошо! (нем.)
[Закрыть]
К пленному стали подлаживаться соседки пекаря, но Кузьма хмуро отвечал, что он никакой не «шлоссер», а всего-навсего обыкновенный унтерменш [23]23
Буквально подневольный человек, низший человек, (нем.)
[Закрыть]! В Германии выходил журнал под названием «Untermensch», иллюстрированный гнуснейшими фотографиями русских пленных как расово неполноценных «недочеловеков». Соседки смущенно хихикали и пристыженные удалялись.
Однажды бауэр поручил своему «работнику Кузьме» привезти на длинной телеге, похожей на арбу, впряженную в пару волов, полтонны угля с железнодорожной станции. Кузьма не знал, какие команды понимают немецкие быки и не совсем удачно пользовался привычным цоб-цобе. В результате легкого недоразумения с быками арба при въезде во двор свернула на сторону стойку ворот, и они рухнули. Бауэр был вне себя от огорчения – воротам шел сотый год.
Кузьма Сергеевич тайком припрятал немного муки, отнес ее деревенскому плотнику и выменял на подходящее бревно. За светлую летнюю ночь придал он топором нужную форму бревну, вкопал на место, обложил щебенкой, залил цементом... Наутро он не только сладил ворота, но еще и покрасил их затейливо, на русский лад. Они стали краше, чем до аварии.