Текст книги "Литератрон"
Автор книги: Робер Эскарпи
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Эскарпи Робер
Литератрон
Робер Эскарпи
ЛИТЕРАТРОН
Плутовской роман
Пер. с франц. Э. Лазебниковой
ГЛАВА ПЕРВАЯ,
в которой я самым наиподробнейшим образом рассказываю о своем происхождении и воспитании
Я родился в Гужан-Местра 15 января 1935 года под знаком Козерога. Отец мой, выходец из Бретани, обосновался в Гужане, где и рыбачил. Моя мать была дочерью смолокура из Местра. Как раз накануне моего рождения команда регбистов Теста выиграла у команды Гужана товарищескую встречу. Из восьми пострадавших игроков, срочно доставленных в Аркашонскую больницу, пятеро были изувечены стараниями моего отца. Жандармам не удалось схватить его, так как он, осушив в Морском баре бутылку рома, плача и распевая матросские песни, ровно в полночь погрузился на свой рыбачий шлюп и взял курс на вест-норд-вест. Ловцы сардин, возвратившиеся на заре, рассказывали, будто слышали в тумане его голос на расстоянии трех миль от берега. Больше его никогда не видели.
Он считался пропавшим без вести, когда мать произвела меня на свет. Раздираемая жалостью и злобой, она окрестила меня Мериадеком в память об отце. Мериадек – это имя бретонского святого, епископа, а равно и название квартала в Бордо, пользующегося весьма дурной репутацией. Так что вполне справедливое равновесие между хвалой и хулой было строго сохранено.
Как только мать поднялась после родов, она надела траур. К несчастью, смерть моего отца не могла быть подтверждена документально, и пенсии ей не дали. Но она сумела исправить ошибку закона, регулярно даря своей благосклонностью кое-кого из именитых граждан нашего города и, в частности, одного молодого инженера из городка Фактюр. Звали его господин Филиппе.
Первое, что сохранила моя память, – это его военный мундир. Мне было пять лет, когда он приехал к нам на побывку. Мать вся в слезах цеплялась за него и целовала в губы. Мы проводили его в автобусе до Бордо. В следующий свой приезд он уже не носил формы, мы с матерью жили в то время в большой вилле вместе с человеком в сапогах, одетым во все зеленое: как я узнал впоследствии, человек этот был немецким офицером.
Во второй свой приезд господин Филиппе поссорился с моей матерью и после скандала покинул наш дом. Я видел его потом еще раза два-три, а затем он исчез. Он принимал участие в Сопротивлении и был выслан. Считая, что я достаточно взрослый и все понимаю, мама объяснила мне происходящее в следующих выражениях:
– Видишь ли, Мерик (она решила называть меня так, считая, что имя Мериадек не слишком красиво), люди бывают двух сортов: такие, как мы с тобой, едят других, а таких, как вот этого несчастного кретина, съедают. Запомни же навсегда, если не хочешь, чтобы тебя съели, – нападай лишь на тех, кто слабее.
Вот и все, чему она научила меня. Изредка, правда, я ходил в школу. Я был бы не прочь ходить туда и чаще, но учитель не поощрял меня в этом. Боясь в равной мере и партизан и немцев, он отнюдь не жаждал иметь в своем классе ученика, который был так тесно связан с оккупационными властями. Он пользовался любым поводом, лишь бы освободить меня от занятий. Еще никогда ни один учитель не проявлял столько заботы о здоровье своего ученика.
Воспитывался я на пляже и в порту среди ящиков с устрицами. Жены рыбаков относились ко мне более чем мило. Я выглядел хрупким и даже несколько болезненным. Немало рыбачек вздыхали в свое время по красивым глазам моего отца: они были бледно-зеленые, цвета португальских устриц из Маренн. Такие же глаза были у меня, и я быстро понял, как надо извлекать пользу из этого преимущества. Ни одна женщина не может устоять перед грустным взглядом ребенка. Итак, я научился грустить ради куска шоколада, конфетки, мамалыги и даже обыкновенного супа. Дома мы ни в чем, понятно, не испытывали недостатка – просто у меня был редкостный аппетит. Мама, которая мною совершенно не занималась, кормила меня до отвала, за что я ей должен был быть весьма признателен. Но, невзирая на мой нежный возраст, я вскоре уразумел, что, публично попрекая мать в скаредности, я без промедления получаю от моих благодетельниц двойную порцию милостей. Доставляя им благой повод презирать мою маму еще больше, чем они ее презирали, я лишь усугублял ту радость, какую они испытывали, совершая добрые дела, за что втайне были мне признательны, Я смутно чувствовал это и ощущал некое тонкое наслаждение от сознания того, что оказываю на них благотворное влияние.
Помимо своей воли я рассорил деда и бабку из Местра с моей матерью. Материнская семья была очень набожна, и мать, сохранившая кое-какие религиозные принципы, зорко следила за тем, чтобы я аккуратно присутствовал на уроках катехизиса. Священник меня не любил. Он был старый хитрец и не принимал за чистую монету мои отменные манеры. И как я ни старался быть прилежным и послушным, он отказался в 1944 году допустить меня к причастию. Мою мать охватила дикая ярость. Когда она отправилась с протестом к нему в ризницу, священник заявил, что, несмотря на внешние качества, внутренне я еще не готов к приятию таинства. Мать возразила, что он, видно, заодно с приходскими святошами и что стыдно, мол, вымещать на ребенке свое отношение к матери. Слово за слово, почтенный служитель церкви, у которого был скверный характер, обозвал маму немецкой подстилкой. Не помня себя от злости, она обвинила его в том, что он участник Сопротивления, и пригрозила донести на него в комендатуру. Не обращая внимания на ее вопли, он без дальних слов выставил ее за дверь.
Я присутствовал при разыгравшейся сцене, не слишком-то понимая что к чему. Пример господина Филиппо, сохранившийся в моей памяти, свидетельствовал о том, что не следует пренебрегать угрозами мамы. Но в последнее время я чувствовал, что атмосфера на нашей вилле Ла Юм несколько изменилась. Немецкие офицеры ходили угрюмые, нервные. Мама казалась озабоченной, и несколько раз я заставал ее на кухне в слезах. С другой стороны, подкопаться под священника было не так-то легко. Напуганный происходившим, а главное, не зная, перед кем бы продемонстрировать свои добрые чувства, я счел за благо разрыдаться и убежать к бабушке, которой и поведал всю эту историю, громко шмыгая носом. Выведенная из себя тем, что мама осмелилась проявить неуважение к лицу духовного звания, бабушка, настигнув дерзкую дщерь на окраине городка, залепила ей две пощечины на глазах у доброго десятка радостно гоготавших кумушек.
Когда я вернулся домой, мать строго-настрого запретила мне ходить в Местра. Я понял, что ослушаться ее было бы неосторожно с моей стороны, и огорчился, так как дед и бабка, не имея других внуков, выполняли мой любой каприз.
Впрочем, заточение мое длилось недолго. Через несколько недель наступило Освобождение, и мою мать обрили. Случилось это так: она попыталась было удрать на велосипеде, но, не желая бросать сына, имела неосторожность посадить меня на багажник. Силы изменили ей раньше, чем она успела добраться до ле Тейш. Она укрылась у своих друзей фермеров, которые и обрили ее наголо машинкой для стрижки овец, желая искупить свою вину за компрометировавшее их знакомство.
При виде голого черепа матери я пролил искренние слезы – полагаю, последние за всю мою дальнейшую жизнь, – ибо я очень ее любил. Аркашонские партизаны, подошедшие к этому времени, оказались добрыми малыми и, когда стемнело, дали маме возможность бежать. Она очутилась в Алжире. Позднее я узнал что ее погубили превратности Освободительной войны: она погибла, защищая бордель, который содержала в Оране.
Тогда-то наступило для меня долгое, полное очарования праздное житье у дедушки и бабушки. Но мне оставалось еще свести счеты со священником. Придерживаясь своей давней тактики, я искал какой-нибудь хитрый ход, желая одновременно скомпрометировать старого святошу и прославить себя. И кажется, я его нашел. Старик любил поесть и плохо переносил лишения. В своем доме на чердаке, которым уже давно не пользовались и куда попадали по расшатанной лестнице, он спрятал несколько ящиков сгущенного молока, приобретенных на черном рынке. Случайно открыв один ящик, я, несмотря на всю свою прожорливость, поостерегся и не стал трогать его клад. Я решил подложить у самого входа на чердак плоскую мину из тех, что в последние дни подбирали на пляже местные жители, и в воскресенье утром обнаружить ее в момент торжественной службы. Мои крики, конечно, привлекут внимание партизан, которые, в свою очередь, обнаружат ящики с молоком. Я буду вознагражден, а священник лопнет от злобы, так как волей-неволей посодействует моему триумфу. Мин я не боялся, мне не раз приходилось видеть, как немецкие солдаты обращаются с ними, и поэтому знал, что они совершенно безопасны, если только по ним не проезжать на танке. Однако для мальчишки девяти лет перетащить тяжеленную мину на самый верх лестничной площадки было нелегким делом. Тем не менее все удалось как нельзя лучше, и в следующее воскресенье, в час службы, я осторожно поднялся по лестнице и уже изготовился испустить истошный крик, как только на площади соберется побольше народу. Но когда я перегнулся через перила, озирая площадь, страшный удар ногой под зад сбросил меня прямо вниз. Когда я пришел в себя, весь в крови и ссадинах, я услышал голос священника: "К счастью, я заметил его вовремя. Он чуть было не наступил на мину. Ну ясно, я, не задумываясь, сбросил его пинком с лестницы. Лучше сломать руку или ногу, чем, подорвавшись на мине, взлететь в воздух".
И этого треклятого старикашку еще поздравляли за проявленную отвагу, присутствие духа и меткость глаза. Я чуть было не умер от досады и унижения. Но с тех пор я со священниками не связывался.
Спустя несколько месяцев господин Филиппе возвратился из заключения, он изменился до неузнаваемости, постарел лет на двадцать. Получив хорошую службу в нефтяной компании Паранти, он вернулся к своей прежней профессии инженера и предложил дедушке и бабушке отдать меня ему на воспитание. Мы поселились в маленьком домике, стоявшем в сосновой рощице, где он устроил себе лабораторию для разных поделок. Начал он с того, что постарался восполнить пробелы в моих познаниях – следствие нерегулярного посещения школы. Я обладал острым умом, господин Филиппе был наделен терпением, и мы быстро наверстали упущенное. В одиннадцать лет молодой Мериадек Ле Герн блестяще выдержал приемные экзамены в шестой класс и вскоре был зачислен воспитанником Аркашонского лицея.
Учился я весьма и весьма прилично. Отставание в точных науках вполне компенсировалось моими литературными способностями. Привыкнув с детства приспосабливаться к окружающей меня среде, я в совершенстве овладел даром подражания, без чего не бывает хороших лингвистов. С другой стороны, мой гибкий ум без труда постигал все тонкости школьной риторики и диалектики. Отличаясь в классных сочинениях, я начиная с третьего класса стал признанной звездой школьных дискуссий. Добровольно участвуя в дополнительных сочинениях на темы алкоголизма, Европы, расизма, ЮНЕСКО или мира, которые являются как бы вехами в карьере хорошего ученика, я насквозь пропитался духом ортодоксальности и часто одерживал легкие, но весьма приятные победы, которые приносили мне, помимо скромных денежных вознаграждений или поощрительных поездок по краю, еще и уважение директора лицея. Как только в разговоре упоминалось мое имя, он опускал жирные веки над маленькими глазками, похожими на ягоды черной смородины, и, скромно поправляя галстук-бабочку заявлял: "Что ж, это типичный продукт нашего воспитания".
Не думаю, чтоб преподаватели так уж меня ценили, но они были вынуждены делать вид, что ценят, ибо за все семь лет моего пребывания в лицее я не дал им случая поймать меня врасплох; когда я обучался в дополнительном классе по философии, мне даже удалось вскружить голову учительнице гимнастики.. Она была маленькая брюнетка и звалась Луизой.
В Аркашонском лицее велось совместное обучение, что не способствовало развитию любовных интриг. К тому же я был достаточно осторожен для того, чтобы скомпрометировать себя романом с одноклассницей. В Аркашоне моментально все становится известным, и разоблачение, несомненно, подмочило бы мою репутацию пай-мальчика, что, в свою очередь, нанесло бы определенный ущерб моим дальнейшим намерениям. В первые годы занятия велись в двух старых виллах Зимнего Города, и это придавало нашему житью-бытью почти семейный характер. Позднее нас перевели в ультрасовременные помещения новой лесной школы. Благодаря своему скромному, собранному внешнему виду я стал самым лучшим ее украшением. У меня были поклонницы, но я предпочитал сохранять неприступность. И если я сделал исключение для Луизы, то лишь потому, что интрижка с преподавательницей могла укрепить мой престиж, а с другой стороны, не желая тратить зря время на спортивные тренировки с их суровой дисциплиной, я попросту хотел получить свидетельство о прохождении курса гимнастики, необходимое для сдачи экзаменов на степень бакалавра.
Впрочем, роман этот довольно долго носил платонический характер, так как я считал делом своей чести стать любовником Луизы только после экзаменов. Но если бы даже нас тогда накрыли, все равно скандала не последовало бы и я лично ничем не рисковал. Связь наша еще долго сохранялась в тайне, и Луиза была самой очаровательной любовницей. К сожалению, она была честолюбива – глупо, недальновидно честолюбива. Словом, из тех честолюбцев, которым все подавай немедленно. Она считала, что я недостаточно "продвигаюсь", не понимая того, что истинный карьерист испытывает отвращение ко всей этой грубой механике и отдается благоприятному течению обстоятельств, удерживая курс, подобно рулевому парусника, с помощью ловкой игры радаров и штурвала.
Недавно я встретился с ней на пляже в Биаррице, где она в ка1 никулярное время руководит чрезвычайно респектабельным и дорогим клубом физической культуры. Она выкрасила волосы, не тем не менее сильно сдала. Ее профессия быстро изнашивает. Beроятно, она считает, что преуспела, поскольку с большим трудов зарабатывает за лето несколько тысяч франков. Когда она села за руль своей "флориды", я обогнал ее на моем "ягуаре" и нарочно ехал на первой скорости, чтобы она могла меня узнать. Наверно, она весь вечер проплакала от досады.
ГЛАВА ВТОРАЯ,
в которой я обнаруживаю чудесные свойства прикладной электроники
Луиза порвала со мной на второй год моего пребывания в университете. Она хотела, чтобы я, воспользовавшись моими лингвистическими способностями, одновременно получил бы право преподавать английский язык. Она рассчитала за меня все: сначала кандидатская степень, впоследствии – предел ее честолюбивых замыслов – защита докторской и, само собой разумеется, брак. Из всех вышеперечисленных ловушек для дураков меньше всего меня смущал брак. Дело это самое примитивное, не требующее никакой подготовки, и, если опыт оказывается неудачным, его можно всегда переделать, прервать или начать сызнова. Зато посвятить долгие годы каторжному труду лишь для того, чтобы обрести сомнительное преимущество стать рабом своего диплома, было в моих глазах пределом глупости. Совершенствуясь по мере накопления знаний в своей специальности, дипломированный раб располагает для применения своих талантов крохотным полем действия, ограниченным поверхностью его ослиной шкуры.
Это, естественно, не могло меня удовлетворить. Поэтому я постарался организовать свои занятия так, чтобы руки у меня были развязаны, а вознаграждение за труды пришло бы без промедления. Одновременно с подготовительными занятиями я целый год обучался политическим наукам, дабы не отстать от века. Существуют на свете вещи, научиться которым невозможно: изящно носить складной зонтик даже в хорошую погоду, говорить о "конъюнктуре" или "перспективах", когда нечего больше сказать, цитировать Токвиля синдикалистам, а Маркса – обывателям, скрывать свою невежественность под многозначительным молчанием или загадочной, но непременно учтивой улыбкой, рассуждать о проблемах, не вдаваясь в подробности, а вдаваясь, держаться подальше от берегов конкретности, таскать под мышкой по утрам иногда "Фигаро", а по вечерам всегда "Монд", выказывать, наконец, во всем и ко всему великолепную, подлинно королевскую терпимость, но зато проявлять характер, дабы отстаивать кое-какие второстепенные истины – защита их никого ни к чему не обязывает.
Игра эта меня весьма забавляла, и я покинул Институт политических наук не без сожаления. И мои профессора также с сожалением отпустили меня, ибо я был непременным участником всех понференций, упражняясь в том легком и пустопорожнем красноречии, благодаря которому труд педагога становится бесконечно более приятным и не столь утомительным. Но я сумел извлечь все соки из этих милых забав, а на втором курсе приходилось уже начать работать всерьез. К тому же политические науки и впрямь слишком развращают. Я решил, что мне следует изучать какую-нибудь редкостную, а следовательно, уже тем самым ценную область, не требующую чрезмерных усилий. И поэтому остановил свой выбор на эстетической лингвистике и на прикладной психодемографии. Над обеими этими темами давно уже никто не работал, хотя они по-прежнему фигурировали в ежегоднике факультета литературы и общественных наук. Для подготовки специалистов не было предусмотрено никакого особого курса, и поначалу профессора чинили мне кое-какие препятствия. Они успокоились, когда я пообещал посещать все их лекции. И уже совсем благосклонно они отнеслись ко мне, когда я дал им понять, – само собой разумеется, каждому в отдельности, – что буду готовить диссертацию под его руководством. Нет на свете такого профессора, который устоял бы перед подобным искушением.
Господин Филиппе предпочел бы, чтобы я остался в Институте политических наук и готовился к конкурсу в Государственную административную школу. Сам будучи учеником Центрального училища, он питал к этим учебным заведениям чуть ли не суеверное почтение.
– Поверь мне, Мерик, – сказал он мне однажды утром возясь над какой-то спайкой в странном приборе, над которым работал долгие годы, – поверь мне, без настоящего образования цели не добьешься.
– Какой цели, дядя?
Когда я был помоложе, я звал его дядечкой, но теперь мне казалось что "дядя" как-то более вязалось с моей солидностью. – Достигнуть... достигнуть того, чтобы стать кем-то... И он неопределенным жестом взмахнул паяльником.
– Так что ж, по-вашему, я никто, дядя?
– Я хочу сказать: кем-то, кого уважают. Погляди на меня: не будь я выпускником Центрального, мне никогда бы не предоставили таких возможностей для проведения собственных опытов, мне пришлось бы ежедневно отсиживать в конторе положенное количество часов. А так мне оказывают доверие...
Он замолчал, чтобы без помех облудить концы проводов. "Говори, говори, – думал я про себя, глядя на седую и почти уже лысую голову, склонившуюся над верстаком, – ты сам прекрасно знаешь, что если дирекция предоставляет тебе столько свободного времени, то лишь потому, что тебя считают отставшим от современной техники. И не потому, что тебе не хватает знаний, а просто у тебя не тот стиль. Ничтожный Рикар, который занял вместо тебя пост директора лаборатории, не кончал Центрального училища, но у него есть нужный тон. От него за версту несет действенностью, новым стилем руководства, вождизмом и умоисступлением. Надо будет, пожалуй, начать носить такие же очки, как у него, в нейлоновой оправе. Они придают вид этакого интеллигента-католика и левого технократа, а как раз это сочетание сейчас в моде".
– А как подвигается ваша научная работа, дядя? Вы довольны?
Он включил свой паяльник.
– Как сказать... Основное уже сделано, но я все еще топчусь на месте. Мой аппарат давным-давно готов. Я обнаруживаю нефть на любой глубине так же легко, как счетчик Гейгера определяет радиоактивность. Конечно, я применяю принцип, аналогичный звукоулавливателю подводных лодок, но вместо того, чтобы работать на ультразвуках, я...
– Если ваш аппарат готов, так за чем дело стало?
– Обычная история: отсутствие денег. Как только я закончу последние, самые решающие опыты, все нефтяные компании будут драться за право меня финансировать! Но для этого требуются миллионы, по меньшей мере пятнадцать-двадцать...
– В наше время это не бог весть что.
– Легко тебе говорить. Я стучался во все двери. Обращался за помощью в Научно-исследовательское общество, в Генеральный комиссариат нефтехимической промышленности, в Постоянный совет по энергетическим кадрам, в Государственный комитет прикладных промышленных наук, в комиссию по недрам Планового комиссариата, в отдел рудников Экономического совета, к делегату, ведающему координацией геофизических исследований при помощнике секретаря Управления по неатомной энергии, к...
– И среди всех этих людей не нашлось никого, кто мог бы вам помочь?
– Всех этих людей?! Но это все одни и те же люди, дружочек ты мой! Советники, атташе, делегаты, уполномоченные, комиссары, верховные комиссары – это же пустые слова, один пшик. В действительности их всего четверо, они сменяют друг друга, как опереточные карабинеры. Один из них – мой школьный товарищ Ратель, который никак не может мне простить, что я отнял у него восьмое место ex-aequo [На равных основаниях (лат.)] на выпускном конкурсе, потом профессор Вертишу, окончательно и бесповоротно впавший в детство, затем еще этот председатель Фалампен, который думает только о политике, и, наконец, старик Фермижье дю Шоссон, на которого возложена финансовая сторона дела, но его в основном интересуют лошади.
– Выходит, что главным образом вам надо убедить этого самого Рателя?
– Убедить этого идиота? Пожалуй, легче втолковать умалишенному высшую математику.
– Однако Ратель тоже закончил Центральное.
– Нет правил без исключения. К тому же Ратель предатель.
– Вот как! Сотрудничал с немцами?
– Нет, нет... скорее обратное. Но он воспользовался своими заслугами, чтобы выдвинуться. У него просто фантастическое положение и колоссальный оклад...
– И это вы называете предательством, дядя?
– Я хочу сказать, что Ратель предал свою миссию инженера. Для нас дело не в деньгах. Посмотри, чем я работаю! Уж кто-кто, а я недорого обхожусь государству!
– Но, по правде говоря, разве вы не мечтаете, чтобы государство дало вам денег?
Он посмотрел на меня, нахмурив брови.
– Ничего ты не понимаешь. Деньги эти мне нужны не для себя не для моих личных удовольствий, в для научной работы!
Не желая его огорчать, я не стал продолжать разговор. Но я мог бы спросить дядю: разве исследовательская работа не единственное его удовольствие и не является ли клянченье денег на научные опыты, по существу, неосознанным клянченьем для самого себя?
Через несколько дней, когда я играл в бридж с молодым Рикардом, мне посчастливилось выиграть у него довольно кругленькую сумму. Я – без огласки, разумеется, – решил по-своему распорядиться этим долгом чести и проигрышем Рикара оплатил предъявленный господину Филиппе вексель в несколько сот тысяч франков который уже много месяцев угрожал бюджету лаборатории. Конечно, милейший мой дядя приписал эту неожиданную удачу только своим заслугам.
– Вот видишь, – сказал он мне, – я был совершенно прав, уступив этому ничтожеству Рикару заведование лабораторией. Он прекрасный администратор, хотя я уверен, что это решение идет свыше. Доклад, который я год назад направил в Генеральную дирекцию, принес свои плоды. Только бы мне приступить к последним, решающим опытам на участках, они меня золотом засыплют.
Я оставил его в счастливом неведении, твердо решив, буде у меня появится такая возможность, оградить его от разочарований.
Вскоре после этого я был избран третейским судьей соперничающих между собой фракций Ассоциации студентов города Бордо именно благодаря установившейся за мной репутации человека умеренных взглядов и благодаря стараниям, которые я прилагал, чтобы никогда и ни в чем себя не скомпрометировать и вместе с тем казаться человеком смелым и прямым. Отказавшись участвовать в деле, которое заключало в себе известный риск, я согласился представлять моих коллег в вопросе второстепенном – конфликте с вице-директором Управления бланков и формуляров министерства государственного просвещения. Я отправился в Париж и был принят начальником канцелярии вице-директора.
Дело было тотчас же улажено, ибо я без дальних слов сумел разделить точку зрения моего собеседника, что, разумеется, было весьма высоко оценено. Я только попросил для морального удовлетворения моих доверителей печатать пресловутую брошюру, из-за которой разгорелся весь сыр-бор, на розовой бумаге, а не на бумаге цвета папских булл. Мне это милостиво разрешили и даже пообещали в шестнадцатом абзаце седьмого параграфа четвертого раздела заменить формулировку "явка обязательна" на "предлагается явиться".
Дальнейшие переговоры прошли в тоне дружеской беседы. Начальник секретариата, молоденький блондин, примерно мой ровесник, целый год провел в лицее Людовика Великого [ Известнейший а Париже лицей, где проходят специальную подготовку для поступления в Ecole Normale Superieur знаменитое высшее учебное заведение, сыгравшее огромную роль в культурной жизни Франции. ]. Там он постиг нелегкое искусство заставить слушать себя и делать вид, что слушает других. Это придавало его разговорам ничего не стоящую и ни к чему не обязывающую любезность. Я весьма заинтересовался его персоной, так как тоже метил на карьеру такого рода, но, разумеется, на более высоком уровне. Я считал, что для человека ловкого секретариат министра может стать великолепным трамплином. Мой собеседник разгадал эту мысль с полуслова и поспешил вывести меня из заблуждения.
– Дорогой мой, – сказал он, – возможно, я вас отчасти разочарую, но, поверьте, я выполняю просто дурацкую работу. Если вы честолюбивы, упаси вас бог последовать моему примеру. Мы, кабинетные работники, близко соприкасающиеся с солнцем, иногда получаем ожоги, но никогда нам не достичь светила; мы, как тот горемыка из фаблио, которому от жаркого доставался только запах. Мы окружены властью, но сама она от нас ускользает.
– Значит, ваше начальство дрожит за свои места, так, что ли?
– Начальство? Да оно не имеет права даже на запах от жаркого! У них, конечно, солидные оклады, но эти деньги не имеют ни запаха, ни вкуса. Им не хватает как раз того смака, с каким тратит деньги человек, сам решивший, как и где их ему заработать или взять. Получаемый ими ежемесячно оклад достается им с неизменностью стихийных явлений. Что до остального, то обязанности их сводятся к разговорам, к писанине, представительству словом, обязанности эти чисто символические. Настоящая власть, почтеннейший, сосредоточена в президиумах. Я никогда бы J не мог позволить вам внести изменения в редакцию текста типовой брошюры Т-616, если бы заранее не заручился расположением редактора, проверяющего десятилетнюю сводку-отчет о выходе сборников установленных форм и образцов.
Мы поболтали еще немного, а потом он сказал, что спешит в министерство общественных работ на коктейль в честь пуска электронного оператора, предназначенного для подсчета потребности министерства в перьях рондо.
– A знаете, – продолжал он, – если у вас в перспективе нет ничего более интересного, пойдемте со мной. Там бывает любопытный народ. По-моему, вы человек честолюбивый, В Париже довольно трудно куда-нибудь пробиться. Коктейли как раз для этого и созданы.
Я принял его приглашение. Так я и познакомился с Жан-Жаком Бреалем, которому суждено было стать моим другом, и с его женой Югеттой, которой суждено было стать моей любовницей. По правде говоря, в ту первую встречу Югетта не произвела на меня впечатления. Была она рыжая, сероглазая, высокая и тоненькая, но у нее была плохая кожа и к тому же на левом крыле носа сидело нечто такое, что, в зависимости от степени вашего к ней расположения, можно было принять либо за маленькую бородавку, либо за крупную родинку.
Бреаль же, напротив, заинтересовал меня с первого взгляда. Ему было лет тридцать, и он уже начинал седеть, но спортивная выправка и открытое лицо придавали ему необычайно молодой вид. Именно его внешность натолкнула меня на мысль, до какой степени орденская ленточка Почетного легиона способна украсить человека, даже если его костюм далеко не безупречного покроя. Темно-синий костюм Бреаля, сидевший на нем не по-столичному мешковато, свидетельствовал, что его хозяин выпускник факультета естественных наук.
– Это бог электроники, – шепнул мой провожатый, прежде чем представить меня Бреалю, – и к тому же он еще и герой Сопротивления. Ему не было и шестнадцати, когда в 1943-м он угодил в гестапо.
В беседе скоро выяснилось, что Бреаль знаком с господином Филиппе по Освенциму.
– Его коньком в ту пору был какой-то звукоулавливатель для определения подземных месторождений, – сказал он.
– У вас отличная память. И представьте, конька он так и не сменил.
– Да что вы! Я в восторге. Вот так и делаются великие открытия.
Я стал ему рассказывать о материальных трудностях, с которыми сталкивается господин Филиппе.
– И не удивительно, – сказал он. – Мне самому приходилось сталкиваться с этими трудностями, и, вероятно, я и по сей день с ними Сталкивался бы, если бы жена моя не была племянницей Рателя. Вы знакомы с Рателем?
– Дядя рассказывал мне о нем. Думаю, что он человек весьма влиятельный.
Югетта Бреаль подавила смешок. Ее муж комически покачал головой.
– Пожалуй, следовало бы употребить это прилагательное в превосходной степени. У Рателя такой диапазон влияния, что даже сам он не может в этом разобраться. Это типичный эксперт. Он специалист по веем вопросам. Понимаете, что я хочу сказать:
доклад для правительства, статья в "Экспресс", собеседование в ЮНЕСКО, выставка в Пакистане, делегация в Евратом, переговоры в Гане, конференция в Ла-Пас... Вот так он и живет.
– И вы повсюду сопровождаете его?
– Конечно, нет! Помимо всего прочего, я просто его научный консультант в группе межведомственных изысканий по координации опытов по прикладной электронике в областях, касающихся обороны, экономики и образования,,. Так вы говорите, что Филиппо посылал докладную записку в Управление по подготовке кадров энергетиков?
– Куда только не посылал!
– Заходите-ка завтра ко мне в бюро. Посмотрим, что можно для него сделать.
По адресу, который он мне дал, на проспекте Фридланда я обнаружил великолепный особняк, в котором помещалось несколько правительственных учреждений. Убеленный сединами привратник, читавший "Юманите" в просторной, отделанной лепными украшениями передней, соблаговолил прервать на минуту свое чтение и провел меня по поглощающим звук плюшевым дорожкам и паркету из драгоценных пород дерева в бывшую туалетную комнату, служившую ныне кабинетом Бреалю. Его крупному телу, казалось, было тесновато в этом чулане. Он встретил меня радушно, что ничуть не показалось мне наигранным, и повел в другую комнату, более просторную, чем его. Там за столом, заваленным папками, восседала дама лет под сорок, приятного южного типа.