Текст книги "Людишки"
Автор книги: Ричард Старк
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
Он был участником мощного народного движения борцов с тиранией и угнетением, маленькой, но важной частичкой борьбы за освобождение доброй четверти человечества из-под ига престарелых душегубов.
"Нельзя допустить, чтобы вся эта роскошь подействовала на меня расслабляюще, – говорил себе Кван. – Нельзя допустить, чтобы волокитство уволокло меня от свободолюбия".
Иногда далеко по правому борту мерцали огоньки. Какой-то африканский город. Судно шло на север вдоль атлантического побережья Африки. Следующий порт захода – Барселона, потом – Роттердам и Саутгемптон. И снова море. В конце концов корабль доберется до какого-нибудь порта Северной Америки, и тогда Квану придется искать способ улизнуть на берег.
Может, какая-нибудь американская девица? Сумеет ли он уговорить американку тайком прихватить его с собой? Сумеет ли затесаться в толпу провожающих, которые поднимаются на борт в каждом порту, чтобы проститься с близкими?
Ладно, способ найдется, не один, так другой. Кван в этом не сомневался. Словно его оберегал ангел-хранитель (возможно, в образе статуи Свободы), как там, на площади в Тяньаньмэнь. Кван твердо знал, что не изнежится, не струсит, не позволит уложить себя на лопатки. Перед ним непременно откроется желанный путь.
Вновь радостно переживая свое ночное приключение, чувствуя, что осваивается в новом для себя мире, ощущая свою юность, силу, уверенность, Кван с улыбкой смотрел на искристый бурун за кормой "Звездного странника", исчезавший в окутанных мраком океанских просторах. Бурун этот казался ему исполненным самодовольства.
16
Больше всего Сьюзан привлекала в Григории его будничность. Он держал себя так, словно отвага была самым что ни на есть обыкновенным свойством человеческой души, словно быть храбрецом – это все равно что быть, к примеру, голубоглазым. Или левшой. И выглядело это вовсе не как воплощение английского принципа "выше нос" и не как присущее американцам сознательное подражание Хамфри Богарту или Индиане Джонсу. Вероятно, в повадке Григория не было даже ничего исконно русского. Просто все объяснялось личностью этого человека – немногословного, осторожного, но не трусливого, смотрящего на свою жизнь как бы со стороны, бесстрастно, но не без любопытства. "Наверное, он был замечательным пожарным, пока они не убили его", – часто думала Сьюзан.
Сегодня она опоздала на двадцать минут, потому что у выезда на Таконик-Парквей дорогу запрудили демонстранты, выступавшие против каких-то таинственных научных изысканий на атомной электростанции. Григория не оказалось в палате, но медсестра по имени Джейн, сидевшая за конторкой в коридоре, приветственно улыбнулась и сообщила:
– Он отправляет факсы.
– Спасибо.
Никому уже не казалось странным, что пациент онкологического лечебно-исследовательского учреждения, расположенного менее чем в десятке миль от, подумать только, атомной электростанции, отсылает факсом шуточки в Москву. По-русски. Прошлой весной Сьюзан потратила немало дней и излазила весь Нью-Йорк в поисках пишущей машинки с кириллицей. Наконец она нашла торговца машинками, человека по имени Тайтель, у которого завалялась одна такая, давным-давно списанная завхозом советского представительства при ООН. Теперь Григорий мог выстукивать свои приколы двумя пальцами и не мучить какую-то многострадальную московскую секретаршу поистине устрашающими каракулями.
По правде говоря, Сьюзан не считала шутки Григория такими уж смешными, но понимала, что адресованы они не ей. Похоже, сидевшие возле факса в Москве телевизионщики были довольны, а это главное.
Григорий, в общем и целом, держался бодро, и это тоже было очень важно. Сьюзан могла приезжать из города только по выходным, и последнее время ей казалось, что он сдает не по месяцам, а по неделям: худеет, чахнет, делается все более вялым. Глаза его ввалились, их обрамляли серые круги. Зубы медленно, но верно расшатывались, а лицо становилось все больше похожим на маску смерти, особенно когда Григорий смеялся. Он это сознавал и старался смеяться, не разжимая губ, или прикрывал рот ладонью. Когда он неловким движением поднимал руку и Сьюзан видела только его затравленные глаза, у нее разрывалось сердце: смех составлял смысл жизни Григория, и необходимость душить, прятать его воспринималась ею как жестокая несправедливость.
Факс стоял в маленькой каморке без окон, больше похожей на просторный чулан, чем на комнату, и забитой разной конторской дребеденью: большой ксерокс, кофейный автомат, машина для резки бумаги и высокий серый железный шкаф, набитый канцелярщиной. Григорий сгорбился на единственном табурете, спиной к двери, и набирал костлявым пальцем номер на кнопочном телефоне. Под рубашкой резко обозначились лопатки, похожие на обрубки ангельских крылышек. Сьюзан всегда мечтала заключить его в объятия, но так ни разу и не сделала этого.
Уловив движение за спиной, Григорий обернулся, увидел Сьюзан и улыбнулся плотно сжатыми губами, словно тянул питье через соломинку.
– Замечательная машина – этот факс, – сказал он вместо приветствия. Нажимаешь несколько кнопочек с цифрами, и через какую-то секунду приходит сигнал, преодолевший одиннадцать тысяч миль: линия занята.
Сьюзан улыбнулась в ответ. Уж ее-то улыбка выглядела как полагается.
– Это тоже одна из твоих шуточек? – спросила она. – Из тех, что ты им посылаешь?
– Нет, она из тех, которые я не посылаю, – ответил он и вновь принялся давить на кнопки. – В Советах факс еще не вошел в повсеместный обиход. Я послал одну шутку... тьфу, опять занято. – Он дал отбой и снова повернулся к Сьюзан. – Так вот, послал я, значит, шутку: "Горячая линия связи Москва Вашингтон заменена с телефонной на факсовую. Действует исправно, но по настоянию КГБ на русском конце линии установлена бумагорезательная машина". Петру Пекарю не понравилось. – Он хитровато взглянул на Сьюзан. – Тебе, я вижу, тоже.
– Попробуй еще разок, – нежно проговорила Сьюзан, указывая на факс.
Григорий повернулся.
– Этот факс надо подсоединить к парусной лодке, – сказал он, выстукивая номер. – Получится отличный якорь. Ага, занято. Этот сигнал – единственный признак делового оживления в Москве. Все стоит, только факс в телецентре на улице Королева работает.
Еще три попытки, и он, наконец, пробился. Григорий скормил машине два листка с шутками, занятными мыслями и предложениями, отнес оригиналы к себе в палату, принял лекарства и приготовился отправиться на загородную автомобильную прогулку.
Вероятно, Григорий уже не увидит следующей смены времен года. Чак Вудбери, троюродный брат Сьюзан и большой знаток СПИДа, принял Григория в Штатах, но очень скоро передал его другим врачам, специалистам по вызванным радиацией раковым заболеваниям. Они перепробовали миллион хитроумных методик, и всякий раз наступали кратковременные улучшения, но потом недуг неумолимо брал свое, и его победная поступь все убыстрялась.
В этот горный край в сотне миль от Нью-Йорка Григории прибыл в конце мая и успел увидеть зеленое цветение весны и пышный расцвет лета. А сейчас созерцал начало осеннего буйства красок. День ото дня на деревьях появлялось все больше красновато-коричневых, багряных и золотистых листьев. Скорее всего Григорий проследит это превращение до конца, увидит голые черные ветви на белом фоне небосвода и громадные горы рыжей, как ржавчина, листвы вокруг древесных стволов. Вероятно, увидит он и первый зимний снегопад. Но дотянет ли до конца зимы? Едва ли.
На фоне темной зелени сосен буйствовали сочные алые и желтые краски. Сьюзан ехала через маленькие городки с домиками из серого камня, через более современные поселения, где стояли постройки с дощатыми или алюминиевыми стенами. Григорий восхищался бесконечной красотой этой незнакомой страны, которую он и не чаял увидеть, а иногда вспоминал прекрасные бескрайние просторы России. Оба знали, что он никогда больше не окинет взором российские просторы, но ни Григорий, ни Сьюзан не затрагивали эту тему.
Мало-помалу поездка утомила Григория. Наконец он сказал:
– Ужасно не хочется возвращаться, но...
– У нас еще завтрашний день, – напомнила Сьюзан. Ночь с субботы на воскресенье она почти всегда проводила в мотеле неподалеку от больницы, чтобы иметь возможность посвятить Григорию оба выходных дня. Он ни разу не сопровождал ее в этот мотель, и ни один из них никогда даже обиняком не давал другому понять, что такое может случиться.
По обоюдному согласию эта тема считалась запретной. Иногда Сьюзан задавалась вопросом: а может быть, ее чувства к Григорию – своего рода самозащита? Что, если она просто хочет уберечься от настоящих, плотских, чреватых опасностью отношений с мужчинами, вот и посвящает себя без остатка человеку, неспособному связать ее надолго. Но нет, чувства были гораздо глубже и сильнее. Иногда она даже подумывала о ребенке от него, о том, чтобы помочь ему оставить в этом мире какой-то отголосок, напоминание о себе. Сьюзан никогда не делилась с Григорием этой мыслью: наитие подсказывало ей, что отцовство в отношении ребенка, которого он никогда не увидит, который не появится на свет при его жизни, скорее опечалит и огорчит, нежели обрадует его.
Да и способен ли Григорий на полноценное сближение? Он слаб, все процессы в его организме протекают замедленно и вяло. Сможет ли он сейчас овладеть ею? Сьюзан не решалась задать этот вопрос ему и чувствовала неловкость даже в те мгновения, когда ловила себя на том, что задается им сама.
Она уже успела забыть об антиядерной демонстрации. Они катались без всякой цели, колесили по круговому маршруту сквозь дождь падающих листьев и в конце концов выехали на другую дорогу, которая тоже вела к больнице. Когда машина взобралась на низкий взгорок, поросший желтеющими березами, буками, вязами и темно-зелеными соснами, перед молодыми людьми, будто кадр из фильма, предстала эта плотно сбитая массовка. В каком-то смысле она и впрямь являла собой эпизод из кинокартины, поскольку, все демонстрации режиссируются загодя, на случай, если их будут снимать для телевидения. Внизу, как обычно, кипели от ярости члены извечного триумвирата демонстранты, полицейские и телевизионщики, как бы заключенные в невидимый котел. А в дюйме от края поля зрения камеры царил пасторальный покой.
– Думаю, я сумею проехать, – сказала Сьюзан, крепче сжимая баранку и притормаживая на спуске.
Вдоль левой обочины тянулась высокая ограда из цепей, увенчанная поверху режущей проволокой – современной и менее безобразной разновидностью "колючки". Лес за оградой был еще пышнее, поскольку энергетическая компания распорядилась насадить тут деревьев – главным образом сосен, – чтобы укрыть от глаз примостившуюся средь холмов станцию. Только подъездная дорожка, ворота под напряжением, охранник да едва заметная вывеска – вот и все признаки ее присутствия здесь.
В большинстве своем демонстранты толпились у ворот станции, но запрудили и дорогу тоже, образовав неровный овальный гурт; они размахивали лозунгами, скандировали, а местные полицейские и охрана станции пытались навести порядок и сдержать натиск. Телевизионщики рыскали туда-сюда, будто акулы вокруг тонущего судна. В толпе то и дело вспыхивали потасовки, привлекавшие все новых зрителей и участников, но быстро выдыхавшиеся, поскольку обеим сторонам было выгодно избегать столкновений и не позволять взаимной враждебности превышать некий заранее установленный уровень. Ни одна из сторон не хотела бы предстать в неблагоприятном свете перед Вашингтоном, Олбани и Уолл-стрит, где на самом деле и принимались все решения.
Справа от дороги местность была менее ухоженная – кусты, подлесок, бурелом, мертвые деревья, засохшие ветки. Для пущей надежности энергетическая компания купила и эти угодья, но не потрудилась облагородить их. Обочина напротив ворот станции была шире; на ней рос бурьян и виднелся неглубокий кювет. Сьюзан прикинула и решила, что сможет съехать с асфальта и миновать демонстрантов, не увязнув в толпе. Иначе придется делать крюк в пятнадцать миль, а Григорий уже совсем умаялся.
Да, надо попытаться.
Вблизи демонстрация и выглядела, и звучала омерзительно. Физиономии участников были искажены праведным гневом и иными пылкими страстями. На каменных ликах легавых и охранников читалась еле сдерживаемая животная ярость. А лица телевизионщиков сияли девственной, умиротворенной, порочной красотой Дориана Грея. Стекла машины были подняты, но Сьюзан отчетливо слышала кровожадные нотки, сквозившие в истошных голосах. Казалось, первобытное племя заводит себя, готовясь напасть на соседнюю деревню. Хлопая глазами, Сьюзан сбавила ход и потихоньку начала забирать вправо, к кювету; машина закачалась на неровной земле. Григорий смотрел в лобовое стекло.
– Они совершенно правы, – вдруг сказал он не своим голосом, полным горечи, гнева и сознания пережитого крушения.
Машина уже почти миновала толпу, когда насилие вспыхнуло снова. Слева от них и чуть впереди словно лопнула какая-то оболочка, не выдержавшая давления, страсти перехлестнули через край, будто кипящая лава. Замелькали полицейские дубинки, ряды демонстрантов дрогнули и заколыхались, и оператор телевидения, ищущий выигрышный ракурс, попятился назад. Сьюзан была вынуждена остановиться, потому что он преградил ей путь.
Она поостереглась давить на клаксон: это могло привлечь внимание кого-либо из участников действа, а Сьюзан и так испытывала все более острый страх. Вдруг из груды тел выкатились мужчина и женщина. Они поддерживали друг друга, точнее, мужчина поддерживал женщину, обхватив рукой за талию. Голова женщины была прижата к его плечу. Мужчина огляделся, увидел машину и умоляюще вскинул свободную руку.
"Бен! – подумала Сьюзан. – Он-то что здесь делает?"
Но, разумеется, это был вовсе не Бен Марголин, которого Сьюзан не видела со студенческих лет и которого безумно любила весь первый семестр (прихватив и начало второго). Она обозналась, но все равно прониклась расположением к этому человеку, а посему кивнула, когда их взгляды встретились, и поманила парочку к машине. Сьюзан видела на лбу женщины короткий рваный косой порез, из верхнего конца которого текла струйка темной крови, похожая на росчерк автора рисунка на стене.
Телеоператор придвинулся поближе к месту побоища и убрался с дороги. Человек, оказавшийся вовсе не Беном Марголином, открыл заднюю дверцу машины, помог женщине сесть и ввалился в салон следом за ней. Сьюзан тотчас взяла с места, резко надавив на педаль. Колеса завертелись с пробуксовкой, потом обрели сцепление, и машина рванулась вперед.
Григорий достал из "бардачка" стопку салфеток, извернулся на сиденье и протянул ее женщине. Та оторопело уставилась на него, потом судорожно улыбнулась и вытащила из пачки две салфетки. Женщине было лет тридцать темноволосая, экзотически прекрасная. И в теле.
Ее спутник на поверку оказался вовсе не похожим на Бена, разве что был так же высок, белокур и широк в кости. Но лицо было совсем другое: более открытое, приветливое и дружелюбно-веселое (Бен-то был мыслителем, измученным тяжкими думами).
– Спасибо, что помогли выбраться, – произнес мужчина, обращаясь к Сьюзан. – Похоже, здесь дойдет до больших неприятностей.
– Уже дошло, – ответила Сьюзан. Миновав последнего демонстранта и вновь выехав на шоссе, она наконец смогла посмотреть в зеркало заднего обзора. Женщина промокала салфеткой рассеченный лоб.
– Будет еще хуже, – предрек мужчина. – И намного. Я знаю, навидался на своем веку.
– Выходит, вы большой любитель демонстраций? – Сьюзан не удалось вытравить из голоса ледяные нотки. Ей было безразлично, на чьей стороне правда. Одно она знала наверняка: если люди превращаются в безобразных злобных тварей и прибегают к насилию, то они уже неправы, и не важно, за какое благородное дело они ведут борьбу.
– Я часто их вижу, – объяснил мужчина. – Я работаю в Колумбийском университете, изучаю обществоведение. Сюда я тоже приехал как наблюдатель, а потом какой-то демонстрант ударил эту женщину щитом с лозунгом...
– Не нарочно, – вставила женщина. Она говорила с каким-то грубоватым акцентом, который, однако, не резал слух.
Мужчина добродушно и успокаивающе улыбнулся ей.
– Я знаю, – ответил он. – Травму вы получили от товарища по команде, но травма есть травма. В любом случае пора было сматываться оттуда. Перехватив взгляд Сьюзан, в зеркале заднего обзора, мужчина улыбнулся и ей тоже. – Какая удача, что вы ехали мимо. Я хочу сказать, какая удача для нас.
– Всегда рада помочь, – заверила его Сьюзан. Что-то в этом мужчине привлекало ее, но что-то (возможно, то же самое что-то?) будило в душе смутные опасения.
Белокурый пассажир подался вперед, положив руку на спинку ее сиденья.
– Меня зовут Энди Харбинджер, – представился он.
– Сьюзан Кэрриган. А это – Григорий Басманов. – Она уже научилась правильно произносить фамилию Григория.
Мужчины обменялись приветствиями, после чего все устремили взоры на женщину. Та перестала промокать лоб, подняла глаза и сказала:
– Ах да, извините. Мария-Елена Остон.
Ее голос звучал устало, даже грустно.
17
Плохо. Все было плохо. Ничего не получалось. В том месте, куда пришелся удар, билась боль. Мария-Елена ехала на заднем сиденье машины, в обществе трех незнакомцев, по стране, которую она никогда не сможет понять умом. Женщина чувствовала, что совсем выдохлась, что больна, и от этого ее охватывало отчаяние. На что же она способна, если, даже участвуя в антиядерной демонстрации, получила по лбу от одного из своих единомышленников? Ничего-то она не может сделать как следует. Даже мужа не сумела удержать.
А поначалу все шло так здорово. Она была с Джеком Остоном. Каждый день в Бразилиа работала вместе с ним. Каждую ночь в Бразилиа спала вместе с ним. И была приятно удивлена его плотскому влечению к ней. Мария-Елена не думала, что такой спокойный с виду человек может быть настолько ненасытен в постели.
Настал день, когда они подписали все нужные бумаги в городском совете и американском посольстве. А потом и день, когда они отправились в гражданское бюро регистрации и тихонько поженились, после чего вернулись в квартиру Джека (Мария-Елена уже успела перебраться к нему) и снова предались сладострастным любовным утехам; к этому и свелся их медовый месяц.
По контракту Джеку оставалось отработать в ВОЗ всего два месяца. Они-то и стали самыми счастливыми в жизни Марии-Елены. Жалкий первый брак и Пако были забыты напрочь, мертвые дети – почти забыты, мысли о погибшей певческой карьере больше не причиняли боли, а ненависть к себе оказалась погребенной в толще новообретенной самоуверенности, и Мария-Елена ощутила себя как совершенно новое человеческое существо.
И собиралась уехать в Америку.
В те дни она была так счастлива, что почти забыла об изначальной причине, заставившей ее желать этой поездки и соблазнить, точнее, окрутить Джека Остона. Иногда воспоминание возвращалось, особенно во время выездов "в поле", в какое-нибудь особенно жуткое место. Но ее замысел (или надежда) вновь превратился в ту нехитрую детскую выдумку, из которой он в свое время и родился.
Первый месяц (или полтора) в Америке Мария-Елена была слишком ошеломлена и не могла ни о чем думать, а город Стокбридж в штате Массачусетс казался ей чужой планетой в иной солнечной системе. Да и солнце здесь тоже было совсем другим. Постижение наук (как делать покупки в этих магазинах, как ездить по дорогам, как жить в этом доме) давалось ценой огромных умственных усилий, требовало такой сосредоточенности, что Мария-Елена даже не решилась бы назвать эти недели счастливыми: на счастье не оставалось времени. В суматохе она даже не сразу заметила, что потеряла Джека.
Теперь-то она поняла, что стряслось. Там, в Бразилии, половое влечение, будто радиоглушилка, подавило все остальные свойства личности Джека. Но это влечение, расцветшее на чуждом Джеку экзотическом фоне, сошло на нет, как только он вернулся в привычную, более цивилизованную обстановку. В Стокбридже его страсть к ней ушла в песок так же быстро и необратимо, как уходит из треснувшего бассейна вода. И на месте угасшей страсти не осталось ничего.
Похоже, Джек ее не любил, не имел с нею ничего общего, не выказывал ни расположения, ни неприязни, незамечал ее присутствия. Никакой телесной близости теперь не было и в помине, и немногочисленные попытки Марии-Елены воспламенить его прежней страстью завершились унизительным провалом (как же нежно и любезно он отбояривался от постели!), поэтому вскоре она сдалась, а иных подходов к Джеку найти не смогла.
Джек возобновил свои исследования в массачусетской медицинской лаборатории, и все его интересы свелись к работе и общению с сослуживцами. Он не возражал открыто против присутствия в доме Марии-Елены, позволял ей стряпать и стирать, но если бы она вдруг уехала, Джек тотчас нашел бы другую служанку. Правду сказать, ему было бы проще завести домработницу, которая не лезет в его спальню по ночам.
В каком-то смысле ей было бы легче понять его и ужиться с ним, если бы Джек нашел себе другую женщину. Но не тут-то было. И, возможно, этого не произойдет никогда. Джек был добрым и славным малым, просто ему недоставало плотского начала, а работа поглощала его целиком. Необходимая Джеку светская жизнь ограничивалась выездами "в поле" и болтовней с сотрудниками. Внезапные вспышки страсти были очень редки и приятны, но после них не оставалось ни воспоминаний, ни сожалений об их мимолетности.
Хуже всего было вот что. Похоже, Джек даже не помнил, чем именно привлекла его Мария-Елена. И теперь она знала, что он согласился на брак с ней благодаря все тому же укоренившемуся в его душе любезному пофигизму. Вот почему она сумела осуществить свой замысел. Какая умница!
Эх, если б только она могла поговорить с его первой женой, этой таинственной женщиной, жившей в Портленде, штат Орегон, в трех тысячах миль отсюда. Неужели она пережила то же самое? Джек внезапно заметил ее тело, впал в любовный раж, истощился и вновь вернулся к своему прежнему ленивому существованию (за тем исключением, что у них родился ребенок). А жена больше не могла сносить его мягкое и любезное безразличие.
Как восприняла бы такое положение дел американка? Мария-Елена вконец растерялась. Житейский опыт был бессилен подсказать ей, как вести себя с равнодушным мужчиной. В ее стране на страстях держался весь чувственный мир человека, хорошо это или плохо. Когда Мария-Елена встретила Пако, это было подобно столкновению двух грозовых фронтов над джунглями, а когда они расстались, буря бушевала еще яростнее. Их любовь была кровопролитной в прямом и переносном смысле, и если в конце концов Мария-Елена была вынуждена признать, что Пако ненавидит ее, это стало следствием войны, а не великого оледенения.
Когда она пела и ощущала отклик слушателей, это тоже была страсть. Недолгое время ей довелось быть последней представительницей южноамериканской песенной традиции со всей ее мощью; Мария-Елена достигла едва ли не того уровня чувственного напряжения, на котором пела Эдит Пиаф, а в зрелищном отношении почти сравнялась с Лайзой Минелли, только ее концерты были исполнены чисто иберийского духа. Как же мощно, как выразительно пела она о горечи утрат в те времена, когда сама еще не знала, что это такое. И как далека она от пения теперь.
Она привезла из Бразилии напоминания о своей карьере – пластинки, свернутые в трубочку плакаты, журнальные вырезки, фотографии. Все это лежало сейчас на чердаке в Стокбридже в двух картонных коробках. Иногда Марии-Елене приходила на ум мысль послушать какую-нибудь из этих пластинок, например концерт в Сан-Паулу, где записан повергающий в трепет ликующий рев толпы зрителей, но она никогда этого не делала.
Измученная, одинокая, пристыженная, Мария-Елена лихорадочно цеплялась за остатки идеи, соединившей ее с Джоном Остоном. Ей надо было как-то отыскать владельцев заводов, людей, которые то ли не знали, то ли не заботились о том, в какой кошмар они превратили жизнь скромных обитателей захолустных уголков Земли. Надо как-то снестись с ними, убедить изменить линию поведения, дать задний ход, положить конец смертоубийству. Но кто эти люди? Как их разыскать? Как с ними связаться? Как заставить согласиться со своими доводами?
В конце концов она осознала, что может пойти только одним путем: присоединиться к демонстрантам, как было в Бразилии, когда она делала первые шаги по тропе политической борьбы. Участие в демонстрациях помогало скоротать дни, разрядиться, избавиться от излишков пыла, почувствовать – по крайней мере иногда, – что она достигла какой-то цели. Пусть она делает не то, что нужно. Но хоть что-то она делает!
Однако и тут чувство удовлетворения было скорее следствием самообмана. Ее познаний в английском, вполне достаточных в повседневном обиходе, явно не хватало, чтобы уловить или выразить все тонкости рассуждений на политические темы. Взять хотя бы сегодняшнюю демонстрацию. Ее участники не возражали противатомной станции как таковой, но не хотели, чтобы на ее территории велись какие-то научные исследования. А что она, Мария-Елена, знает о науке? Ничего, если не считать личного знакомства с отходами научных разработок. И тем не менее Мария-Елена продолжала свою деятельность, поскольку даже это все же было лучше, чем ничего. Работа хотя бы отвлекала от мыслей о прозябании, давала право думать, что, возможно, она делает полезное дело. Может, так оно и было.
Вот только ничего не получалось. Она не могла даже отвлечься. А о каком-то там исполненном предназначении и вовсе говорить не приходилось. Она участвовала в пикетировании штаб-квартиры ООН, подписывала коллективные послания в "Нью-Йорк таймс" (обычно их не публиковали), жертвовала на газетные объявления, касающиеся окружающей среды, стояла в колышущихся рядах демонстрантов, ездила в Вашингтон на автобусах, заказанных активистами. И все время оставалась одна, все время стояла чуть поодаль, все время была самую малость не к месту, все время чувствовала себя немножечко потерянной.
Сегодняшний конфуз был кульминацией. Получить кровоточащую рану перед телекамерами – ничего худшего с ней до сих пор не случалось. Дать этим подонкам с телевидения именно ту лживую историю о насилии, которой они так жаждут, поскольку она поможет им напустить туману и уклониться от истины. А потом, не оправившись толком после нечаянного удара, позволить увезти себя прочь от поля брани, где ей самое место. Сидеть в этой машине, набитой незнакомцами!
"Меня зовут Мария-Елена Остон, – сказала она им. – Я очень вам признательна, но мне не следует покидать моих друзей, они будут волноваться за меня". Это была неправда. Это была действительность, от которой она решительно отмахивалась.
– Если вы меня высадите, я смогу вернуться назад пешком, – продолжала Мария-Елена.
Все принялись отговаривать ее – и миловидный белокурый спаситель, и смазливая женщина за рулем, и этот самый тощий из людей, сидевший впереди рядом с водительницей. Они твердили, что у нее рассечен лоб, что кровь еще идет, что рану следует обработать.
– До больницы каких-то две мили, – сказала водительница.
– Вот именно, – подтвердил тощий мужчина.
– Я не хочу, чтобы вы из-за меня делали крюк. Пожалуйста, позвольте мне вылезти...
Тощий мужчина рассмеялся, закашлялся, повернулся к Марии-Елене и с улыбкой сказал:
– Никакого крюка. Боюсь, я живу в этой больнице.
Только теперь она по-настоящему посмотрела на него. Он говорил по-английски с акцентом – возможно, более заметным, чем ее собственный, но совсем не похожим. Поляк? Да еще тощий какой. И как натянута полупрозрачная серо-синяя кожа на черепе. Уже зная правду, Мария-Елена тем не менее спросила:
– Вы врач?
– Нет, я птица поважнее, – вновь улыбнувшись, ответил мужчина. – Я знаменитый больной.
– Очень сожалею, – молвила Мария-Елена, внезапно почувствовав смущение.
– Вам-то о чем сожалеть? – проговорил мужчина. – Давайте уж лучше я буду горевать за нас двоих.
Такая проказливая речь в устах живого скелета звучала дико. Но вот человек посерьезнел и, повернувшись, выглянул в заднее окно машины.
– Будь у меня силы, я бы маршировал вместе с вами, – сказал он.
Мария-Елена тотчас сложила два и два.
– Так все дело в мирном атоме? Он и есть виновник вашего недуга? спросила она.
– Мирный атом, – эхом повторил мужчина, как будто в этих словах заключалась шутка, понятная лишь ему одному.
– Григорий был в Чернобыле, – бесцветным голосом проговорила водительница.
К горлу Марии-Елены подкатил комок, она почувствовала удушье, утратила дар речи. Она даже не знала, как назвать захлестнувшее ее чувство. Мария-Елена протянула руку и положила ее на костлявое (очень костлявое) плечо Григория.
Он оглянулся и одарил ее улыбкой. А потом, желая ободрить женщину, мягко сказал:
– Ничего, я уже успел смириться.
18
Спустя сорок пять минут Сьюзан и Энди Харбинджер катили по Таконик на юг, к Нью-Йорку. Сьюзан до сих пор толком не понимала, почему так вышло.
В больнице Григорий принял на себя заботы о миссис Остон (впрочем, это оказался исследовательский центр, а не обычная больница, и здесь не было отделения неотложной помощи). Наконец он ухитрился найти врача, готового осмотреть и перевязать рану миссис Остон. Врач этот, разумеется, был слишком большим светилом, чтобы заниматься такими пустяками, но проявил отзывчивость. Да оно и неудивительно: здешние работники относились к Григорию по-дружески, были с ним очень предупредительны и охотно помогали во всем.
Тем временем еще один врач отвел Сьюзан в сторонку и сообщил, что намеченная на завтра прогулка с Григорием не состоится.
– Григорий еще об этом не знает, – сказал врач, – но завтра с утра мы начинаем новый курс лечения. Первые несколько дней он будет сопровождаться неприятными ощущениями. К следующей субботе состояние Григория, надеюсь, улучшится, но завтра ему придется несладко.
– Бедный Григорий.
– Вы уже знаете, как это делается, Сьюзан, – ответил врач. – Иногда мы вынуждены причинять ему боль, ибо в противном случае он попросту умрет.
– Вы не хотите, чтобы я сказала ему про завтра?
– Зачем лишать его ночного сна?
Итак, Сьюзан солгала Григорию.
– До завтра! – сказала она. – До завтра!
Она ненавидела себя за это, но выбора не оставалось: правда была еще хуже.
Когда Сьюзан шагала к выходу, перед ней вдруг вырос Энди Харбинджер и спросил, не собирается ли она в город. Если да, может, она его подбросит, поскольку он уже насмотрелся на сегодняшнюю демонстрацию. Отказать было невозможно, да Сьюзан не очень-то и хотелось отказывать. Она пребывала в мрачном расположении духа и хотела скрасить двухчасовую поездку до города.