Текст книги "Русская революция. Книга 3. Россия под большевиками 1918 — 1924"
Автор книги: Ричард Пайпс
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 52 страниц)
* * *
Поражение коммунизма, которое с 1991 года стало уже бесспорным фактом, признаваемым даже лидерами бывшего Советского Союза, часто объясняют тем, что люди не оправдали его якобы высоких идеалов. Даже если опыт не удался, утверждают его защитники, цели были поставлены благородные и попытка стоила того: в подтверждение своих слов они могли бы процитировать слова древнеримского поэта Секста Пропорция: «In magnis et voluisse sat est», то есть «в великом начинании уже одного желания достаточно». Но сколь великим должно быть начинание, чтобы, ни во грош не ставя интересы людей, в достижении его прибегать к столь бесчеловечным средствам?
Коммунистический эксперимент часто называют утопическим. Так, недавно появившийся вполне критический труд по истории Советского Союза носит название «Утопия власти». Термин этот, однако, применим в том ограниченном смысле, в котором Энгельс использовал его для критики социалистов, которые не принимали его и Маркса «ученые» доктрины, закрывая глаза на исторические и социальные реалии. Ленин и сам в конце жизни вынужден был признать, что большевики тоже повинны в том, что не учитывали культурных особенностей России и ее неготовности к вводимому ими экономическому и социальному порядку. Большевики перестали быть утопистами, когда, поскольку стало очевидным, что идеалы недостижимы, они не отказались от своих попыток, прибегая к неограниченному насилию. Утопические общины всегда прокламировали соревнование членов в созидании «кооперативного содружества». Большевики, наоборот, не только никогда не заботились о таком соревновании, но и объявляли контрреволюционными любые групповые или личные инициативы. Они не знали иного способа отношения с мнениями, отличными от их собственных, кроме как запрет и подавление. Большевиков следует рассматривать вовсе не как утопистов, а как фанатиков: ибо они отказывались признать поражение даже тогда, когда оно било в глаза, они прекрасно удовлетворяют сантаяновскому определению фанатизма как удвоения усилий в забвении цели.
Марксизм и его отпрыск большевизм были продуктами одержимой насилием эпохи в европейской интеллектуальной жизни. Дарвинова теория естественного отбора была скоро распространена на социальную философию, в которой непримиримый конфликт занимал центральное место. «Не переварив массивный пласт литературы периода 1870–1914 гг., – писал Жак Барзун, – невозможно вообразить, что это был за слитный и протяжный кровожадный вопль и какое разнообразие партий, классов, наций и рас, чьей крови жаждали вместе и в отдельности, оспаривая друг у друга, просвещенные граждане древней европейской цивилизации»9. Никто не впитал эту философию с большим энтузиазмом, чем большевики: «беспощадное» насилие, жаждущее уничтожения всех действительных и возможных противников, было для Ленина не только самым эффективным, но и единственным путем решения проблем. И даже если некоторых из его товарищей коробило от такой бесчеловечности, они не могли избавиться от пагубного влияния вождя.
* * *
Русские националисты описывали коммунизм как нечто чуждое русской культуре и традициям – вроде чумы, занесенной с Запада. Представление о вирусе коммунизма не выдерживает ни малейшей критики, поскольку, хотя это явление было интернациональным, оно впервые проявилось в России и в русской среде. Партия большевиков и до, и после революции была преимущественно русской по составу, пустившей первые корни в Европейской части России и среди русского населения в пограничных областях. Теории, легшие в основу большевизма, а именно учение Карла Маркса, были, бесспорно, западного происхождения. Но столь же несомненно, что практика большевиков была вполне самобытной, ибо нигде на Западе марксизм не привел к тоталитарным проявлениям ленинизма-сталинизма. В России, и впоследствии в странах Третьего мира со сходными традициями, зерна марксизма попали на благодатную почву: отсутствие традиций самоуправления, уважения к закону и частной собственности. Причина, приводящая к различным последствиям при различных обстоятельствах, едва ли может служить достаточным объяснением. Марксизм имеет как либеральные, так и авторитарные черты, и какие из них возобладают, зависит от политической культуры общества. В России получили развитие те элементы марксистского учения, которые отвечали унаследованной из Московской Руси вотчинной психологии. Согласно русской политической традиции, сложившейся в Средние века, правительство – или, точнее говоря, правитель – субъект, а «земля» – объект. Это представление легко подменялось марксистской концепцией о «диктатуре пролетариата», при которой правящая партия заявляет свою безраздельную власть над населением страны и ее ресурсами. Марксистское определение «диктатуры пролетариата» было достаточно расплывчатым, чтобы наполнять его тем содержанием, которое было наиболее близко местным традициям, каковыми в России было историческое наследие вотчинного уклада. Именно прививка марксистской идеологии к неувядающему древу вотчинной ментальности принесла тоталитарные плоды. Тоталитаризм нельзя объяснить исключительно ссылками на марксистское учение или российскую историю – это было плодом их тесного союза.
Как бы значительна ни была роль идеологии в формировании коммунистической России, преувеличивать ее не следует. Говоря отвлеченно, если личность или группа исповедуют определенные убеждения и ссылаются на них для объяснения своих поступков, можно сказать, что они действуют под влиянием идей. Однако, когда идеи не служат руководством, а используются для оправдания господства одних над другими убеждением или принуждением, все значительно сложнее, ибо невозможно определить, служат ли эти убеждения или принуждение идеям или, наоборот, идеи служат сохранению или узаконению такого господства. В случае большевиков есть все основания подозревать справедливость последнего предположения, ибо большевики перекраивали марксизм вдоль и поперек по своему усмотрению, сначала для достижения политической власти, а затем для удержания ее. Если в марксизме и есть какой-либо смысл, то он сводится к следующим двум положениям: капиталистическое общество по мере своего роста обречено на смерть («революцию») от внутренних противоречий, и могильщиками капитализма выступят промышленные рабочие («пролетариат»). Режим, опирающийся на марксистскую теорию, должен придерживаться по крайней мере этих двух принципов. Что мы видим в Советской России? «Социалистическая революция» совершилась в экономически недоразвитой стране, где капитализм находился еще в младенческом возрасте, и власть захватила партия, придерживающаяся взгляда, что рабочий класс, предоставленный самому себе, нереволюционен. В дальнейшем на каждом этапе своего развития коммунистический режим в России не останавливался ни перед чем, чтобы одержать верх над своими противниками, нисколько не сообразуясь с марксистским учением, хотя и прикрывался марксистскими лозунгами. Ленин преуспел именно благодаря тому, что был свободен от марксистских предрассудков, присущих меньшевикам. Очевидно, что идеологию можно рассматривать лишь как вспомогательный фактор – быть может, источник вдохновения и образ мыслей нового правящего класса, – но никак не свод принципов, определяющих его поведение или объясняющих его потомкам. Как правило, стремление приписывать марксистским идеям главенствующую роль обратно пропорционально знаниям о реальном ходе русской революции. [Спор о роли идей в истории присущ вовсе не одной только русской историографии. И в Великобритании, и в Соединенных Штатах велись по этому поводу жаркие баталии. Приверженцы идеологической школы потерпели сокрушительное поражение, в особенности от Луи Намьера, который показал, что в Англии в XVIII веке идеи, как правило, служили для объяснения действий, инспирированных личными или групповыми интересами.].
* * *
При всех расхождениях современные русские националисты и многие либералы сходились в отрицании связей между Россией царской и Россией коммунистической. Первые потому, что признание такой связи возлагало бы на Россию ответственность за собственные несчастья, которые они предпочитали относить на счет инородцев, в первую голову евреев. В этом они весьма напоминают консервативные круги в Германии, которые представляют нацизм как феномен общеевропейский, тем самым отрицая его очевидные корни в немецкой истории и особую ответственность своей страны. Такой подход легко находит сторонников, ибо перекладывает вину за все последствия на других.
Либеральная и радикальная интеллигенция не столько в России, сколько за рубежом тоже отрицает родственные черты царизма и коммунизма, потому что это превратило бы всю русскую революцию в бессмысленное и слишком дорого оплаченное предприятие. Они предпочитают сосредоточивать внимание на заявленных коммунистами целях и сравнивают их с реальностями царизма. Такой метод дает разительный контраст. Картина естественным образом сглаживается, если сравнивать оба режима в их действительности.
Сходство нового, ленинского, и старого режимов отмечали многие современники, среди которых были историк Павел Милюков, философ Николай Бердяев, один из старейших социалистов Павел Аксельрод10 и писатель Борис Пильняк. По словам Милюкова, большевизм имеет два аспекта:
«Один интернациональный; другой исконно русский. Интернациональный аспект большевизма обязан своим происхождением весьма прогрессивной европейской теории. Чисто русский аспект связан главным образом с практикой, глубоко укоренившейся в русской действительности, и, вовсе не порывая со "старым режимом", утверждает прошлое России в настоящем. Как геологические сдвиги выносят на поверхность глубинные слои земли как свидетельства ранних эпох нашей планеты, так же и русский большевизм, разрушив тонкий верхний социальный слой, обнажил бескультурный и неорганизованный субстрат русской исторической жизни»".
Бердяев, смотревший на русскую революцию прежде всего в духовном аспекте, отрицал, что в России вообще произошла революция: «Все прошлое повторяется, только выступает под новой личиной»12.
Даже ничего не зная о России, трудно представить себе, что в один прекрасный день, 25 октября 1917 года, в результате военного переворота ход тысячелетней истории огромного государства претерпел полную трансформацию. Те же люди, живущие на той же территории, говорящие на том же языке, наследники общего прошлого, едва ли могли превратиться в других существ исключительно благодаря смене правительства. Нужно питать поистине фанатичную веру в сверхъестественную силу декретов, пусть даже насильно проводимых, чтобы допускать возможность столь радикальных и невиданных ранее перемен в человеческой природе. Подобную нелепость можно предположить, лишь видя в человеке не более чем безвольный материал, формируемый под воздействием внешних обстоятельств.
Чтобы проанализировать сущность обеих систем, нам придется обратиться к концепции вотчинного уклада, лежащего в основе образа правления Московской Руси и во многих отношениях сохранившегося в государственных институтах и политической культуре России накануне падения старого режима13. При царизме вотчинный уклад покоился на четырех столпах: во-первых, самодержавие, то есть единоличное правление, не ограниченное ни конституцией, ни представительными органами; во-вторых, самовластное владение всеми ресурсами страны, то есть, по сути, отсутствие частной собственности; в-третьих, абсолютное право требовать от своих подданных исполнения любой службы, лишающее их каких бы то ни было коллективных или личных прав; и в-четвертых, государственный контроль над информацией. Сравнение царского режима в его зените с коммунистическим режимом, в том виде, в каком он предстает к моменту смерти Ленина, обнажает их сходство.
Начнем с самодержавия. Традиционно русский монарх концентрировал в своих руках всю законодательную и исполнительную власть, реализуемую без участия каких-либо внешних органов. Он управлял страной с помощью служилого дворянства и чиновничества, преданного не столько интересам государства или нации, сколько ему лично. С первых же дней своего правления Ленин применил эту же модель. Правда, уступая принципам демократии, он дал стране конституцию и представительный орган, но они исполняли исключительно церемониальные функции, ибо конституция не была законом для Коммунистической партии, истинного правителя страны, а народные представители были не избраны народом, а подобраны той же партией. Исполняя свои обязанности, Ленин действовал на манер самодержавнейших из царей – Петра Великого и Николая I, – лично вникая в мельчайшие подробности государственных дел, словно страна была его вотчиной.
Как и его предшественники в Московской Руси, советский правитель заявлял свои права на все богатства и доходы страны. Начав с декретов о национализации земли и промышленности, правительство подчинило себе всю собственность, кроме предметов личного пользования. Поскольку же правительство находилось в руках одной партии, а партия, в свою очередь, подчинялась воле своего вождя, Ленин был де-факто владельцем всех материальных ресурсов страны. (Де-юре имущество принадлежало «народу», выступающему синонимом Коммунистической партии.) Предприятиями руководили назначенные государством начальники. Промышленной и, вплоть до марта 1921 года, сельскохозяйственной продукцией Кремль распоряжался словно своей собственной. Городская недвижимость была национализирована. Частная торговля запрещена (вплоть до 1921 года и снова после 1928-го), и советский режим контролировал всю законную розничную и оптовую торговлю. Конечно, эти меры не вписываются в практику Московской Руси, но вполне отвечают принципу, согласно которому русский правитель не только управляет страной, но и владеет ею.
Люди тоже были его имуществом. Большевики восстановили обязательную государственную службу, одну из отличительных черт московского абсолютизма. В Московской Руси подданные царя, за малым исключением, должны были служить ему не только непосредственно, на военной службе или по чиновной части, но и косвенно, обрабатывая землю, принадлежащую царю, или пожалованную им своим вельможам. Тем самым все население было подчинено трону. Процесс освобождения начался в 1762 году, когда дворянству было даровано право уйти с государевой службы, и завершился 99 лет спустя с отменой крепостного права. Большевистский режим тотчас внедрил присущую Московской Руси и неизвестную ни в одной другой стране обязательную для всех граждан практику казенных работ: так называемая «всеобщая трудовая повинность», объявленная в январе 1918 года и подкрепленная, по настоянию Ленина, угрозой наказания, была бы вполне уместна в России XVII века. А в отношении крестьянства большевики по сути возродили тягло, то есть практику принудительного безвозмездного труда, вроде заготовки дров и извоза. Как и в XVII веке, без особого разрешения крестьянам запрещалось покидать свою деревню.
Коммунистическое чиновничество на службе партии или государству совершенно естественно восприняло опыт своих предшественников. Служилый класс, имевший свои обязанности и привилегии, но не неотъемлемые права, создал из себя замкнутую и тщательно ранжированную прослойку, ответственную исключительно перед своим начальством. Как и царское чиновничество, они ставили себя над законом и вершили свои дела без огласки, втайне от общества, посредством секретных циркуляров. При царизме восхождение на высшие ступени бюрократической лестницы обеспечивало потомственное дворянское звание. Для служащих при коммунистическом режиме продвижение на высшие ступени вознаграждалось причислением к номенклатурным спискам – коммунистический эквивалент служилого дворянства, что давало преимущества, недоступные простым служащим, не говоря уже о рядовых гражданах. Советская бюрократия, как и царская, не желала мириться с существованием административных органов, находящихся вне ее контроля, и постаралась их как можно скорее «огосударствить», то есть интегрировать в командную цепочку. Это было проделано с советами, мнимыми законодательными органами новой власти, и с профсоюзами, представителями столь же мнимого «правящего класса».
Учитывая, что новый режим во многих отношениях повторял прежний, неудивительно, что и новая бюрократия так скоро восприняла старые приемы. Благоприятствовало такой преемственности то обстоятельство, что многие советские административные посты занимали бывшие царские чиновники, которые принесли с собой и передали новичкам привычки, усвоенные при царизме.
Служба безопасности была еще одним важным институтом, позаимствованным большевиками у царизма, ибо лучшего примера для создания органа, которому суждено было занять центральное место при тоталитаризме, они не имели. Одна из уникальных особенностей царской России состояла в том, что нигде больше не встречались целых два полицейских учреждения для обеспечения безопасности: одно для защиты государства от его граждан, другое для защиты граждан друг от друга. [Во многих европейских странах существовали департаменты политической полиции, но их функции заключались в выявлении и передаче подозреваемых органам правосудия. Только в царской России политическая полиция пользовалась судебными полномочиями, позволявшими ей без суда арестовывать и ссылать подозреваемых.]. Юридическое определение государственных преступлений было весьма размытым, не проводящим четкого разграничения между преступным намерением и деянием14. Царская полиция разработала изощренные методы надзора, пронизав общество сетью платных осведомителей и внедряя в оппозиционные партии профессиональных агентов. Царский департамент полиции пользовался уникальным правом приговаривать к административной высылке за преступления, которые ни в одной европейской стране за таковые не признавались, как, например, выражение желания о смене политической системы. Благодаря ряду прерогатив, полученных после убийства Александра II, полиция в период между 1881 и 1905 гг. практически стала истинным властителем России15. Русским революционерам пришлось на себе изучить ее методы, которые, придя к власти, они и применили теперь уже против своих противников. ВЧК и ее преемники так прилежно впитали уроки царской политической полиции, что еще в 80-х годах КГБ раздавал своим сотрудникам руководства, подготовленные «охранкой» почти столетие тому назад16.
Наконец, в отношении цензуры. В первой половине XIX столетия Россия была единственной европейской страной, где действовала предварительная цензура. В 60-е годы прошлого века цензура была ослаблена, а в 1906-м отменена. Большевики вернули к жизни самые жесткие царские методы, запрещая любые публикации, не поддерживающие их режима, и подвергая предварительной цензуре все формы интеллектуального и художественного выражения. Кроме того, они национализировали все издательства и типографии. Эти меры, не имея аналога в Европе, отбрасывали Россию назад, во времена Московского царства. [ «В отличие от западноевропейских стран, где со времени возникновения книгопечатания типографии находились в частных руках и издание книг было делом частной инициативы, в России книгопечатание с самого начала являлось монополией государства, которое определяло направление издательской деятельности» (Луппол СП. Книга в России в XVII веке Л., 1970. С 28).]. Во всех этих случаях большевики находили модели для подражания не в трудах Маркса, Энгельса или западных социалистов, а в собственной истории – не столько истории, какой она предстает в книгах, сколько той, которую они познали в ходе борьбы с царизмом в режиме Усиленных и Чрезвычайных мер безопасности, установленных в 1880-е годы для усмирения революционной интеллигенции17. Эту практику они оправдывали аргументами, почерпнутыми из социалистической литературы, дававшей им мандат на суровые и беспощадные меры, немыслимые при царизме, который все же был скован в своих действиях, стараясь сохранить приличную мину перед Европой, тогда как большевикам, числившим Европу во врагах, стесняться было нечего.
Разумеется, большевики вовсе не намеревались прямо копировать царскую практику: напротив, они не хотели иметь ничего общего со старым режимом. Но они подражали ей невольно. Отвергнув демократический путь, что стало свершившимся фактом после роспуска Учредительного собрания в январе 1918 года, – им не оставалось ничего иного, как ввести авторитарное правление. А авторитарное правление автоматически вызвало к жизни уже опробованные методы. Прямым прототипом режима, установленного Лениным после прихода к власти, было самое реакционное в российской истории правление – царствование Александра III, пришедшееся на период становления личности вождя. Поразительно, как много мероприятий, проводимых Лениным, почти в точности копировали «контрреформы» 1880—1990-х годов, хотя и под другими ярлыками.
Очевидное вырождение русской революции не должно вызывать удивления. Революционеры могут вынашивать самые радикальные идеи о переделке человека и общества, но им приходится строить новый порядок, используя тот человеческий материал, который сформировался в прошлом. По этой причине, рано или поздно, они сами отдаются во власть минувшего. Словом «революция», происходящим от латинского revolvere «вращаться» и применявшимся первоначально для описания движения планет, средневековые астрологи воспользовались для объяснения внезапных и непредсказуемых поворотов событий в жизни людей. Но само вращение есть по сути неизбежное возвращение в исходную точку.
* * *
Одна из самых спорных проблем русской революции – отношение ленинизма к сталинизму, или, иными словами, ответственность Ленина за Сталина. Западные коммунисты и благосклонные наблюдатели отрицали всякую связь между вождями коммунизма, утверждая, что Сталин не только не был продолжателем дела Ленина, но и извратил его. Такой взгляд получил официальное благословение в 1956 году после секретного доклада Никиты Хрущева на XX съезде партии, целью которого было отмежеваться от недостойного предшественника. Как ни удивительно, но те же люди, которые считали приход Ленина к власти неизбежным историческим явлением, забывали свои философские принципы, когда речь заходила о Сталине, правление которого списывали на ошибку истории, однако не могли объяснить, почему вдруг история в течение 30 лет катилась вспять, свернув со своего строго предопределенного пути.
Анализ карьеры Сталина показывает, что никакого «захвата» власти после смерти Ленина не было – Сталин уже давно шаг за шагом неуклонно продвигался к вершине, причем на первых порах при поддержке самого Ленина. Это он доверил Сталину руководство партийным аппаратом, в особенности после 1920 года, когда партию раздирал демократический раскол. Документы говорят о том, что, вопреки последующим заявлениям Троцкого, Ленин в большинстве повседневных дел правительства полагался не на него, а на его соперника, и прислушивался к его советам по ряду важных вопросов внутренней и внешней политики. Благодаря покровительству Ленина к 1922 году, когда он из-за болезни стал все далее отходить от государственных дел, Сталин оказался единственным, кто входил в состав всех трех руководящих органов Центрального Комитета: Политбюро, Оргбюро и Секретариата. В этом качестве он контролировал назначения исполнительных кадров буквально всех ветвей партийного и государственного аппарата. Благодаря правилам, установленным Лениным во избежание фракционной деятельности, Сталин мог подавлять всякую критику своей деятельности на том основании, что она-де направлена фактически не против него, а против партии и тем самым, по определению, служит контрреволюции. И хотя известно, что в последние месяцы жизни у Ленина возникли сомнения насчет Сталина и он чуть было не порвал с ним всякие отношения, нельзя забывать, что до этой самой минуты он делал все, что было в его власти, для продвижения Сталина. Но и разочарование Ленина в своем протеже носило довольно поверхностный характер – он обнаружил в нем недостатки, касавшиеся главным образом черт личности, а не качеств руководителя, – грубость и вспыльчивость. И никак не скажешь, будто его волновало в Сталине предательство идеалов коммунизма.
Но даже то единственное различие двух вождей – Ленин не убивал своих ближайших соратников, а Сталин истреблял их списочным порядком – не имеет такого большого значения, как может показаться. По отношению к людям посторонним, не принадлежащим к касте избранных – а таковых было 99,7 % его соотечественников, – Ленин не проявлял никаких человеческих чувств, десятками тысяч посылая их на смерть, часто просто в назидание другим. Высокий чин ВЧК, И.С.Уншлихт, в своих воспоминаниях о Ленине, написанных в 1934 году, с нескрываемой гордостью говорил о том, как вождь «беспощадно расправлялся с обывательски настроенными партийцами, жалующимися на беспощадность ВЧК, высмеивал и издевался над «гуманностью» капиталистического мира»18. По сути различие между двумя вождями заключается в их представлении о том, кого считать «посторонними». Те, кто для Ленина были своими, для Сталина были уже чужими. Ко всем, кто был предан не лично ему, а основателю партии, и кто оспаривал его право на власть, он проявлял такую же неумолимую жестокость, с какой Ленин обращался со своими врагами.
Не говоря о прочных личных связях двух вождей, Сталин был верным ленинцем и в политической философии и на практике. Всему, что составляло «сталинизм», за исключением одного – расправы со своими партийными товарищами, – он научился у Ленина, включая коллективизацию и массовый террор – политические акции, которые вызвали впоследствии самую острую критику. Гигантомания Сталина, его мстительность, болезненная мнительность и другие одиозные черты характера не должны заслонять тот факт, что его идеология и образ действий были всецело проникнуты ленинским духом. Человек плохо образованный, он не имел иного источника вдохновения и знаний.
Теоретически еще можно вообразить, как Троцкий, Бухарин или Зиновьев берут факел революции из рук умирающего Ленина и ведут страну по иному пути. [Впрочем, даже само это предположение вызывает сильные сомнения, см., например, пылкую аргументацию в пользу того, что соратники Ленина были бы не лучше Сталина, приведенную Александром Ципко (Насилие лжи. М., 1990).]. Однако совершенно невозможно представить себе, как именно им удалось бы это сделать, учитывая реальную структуру власти, сложившуюся к моменту болезни Ленина. Подавляя демократические веяния в партии ради сохранения своей диктатуры и установив в ней командную структуру с мощной верхушкой, Ленин обеспечил контроль над всей партией, а через нее и над всем государством человеку, контролирующему центральный аппарат. И этим человеком был не кто иной, как Сталин.
* * *
Революция повлекла невиданные человеческие жертвы. Статистика столь ошеломляющая, что невольно заставляет усомниться в достоверности. Но пока никто не оспорил существующих данных, историк вынужден принимать их тем более, что они признаются как коммунистическими, так и некоммунистическими демографами. В следующей таблице приводится численность населения Советской России в границах, существовавших до 1926 года (в миллионах человек):
Конец 1917 | 147,6 |
Начало 1920 | 140,6 |
Начало 1921 | 136,8 |
Начало 1922 | 134,919 |
Падение численности – 12,7 миллиона – было вызвано военными потерями и эпидемиями (приблизительно по 2 млн), эмиграцией (около 2 млн) и голодом (более 5 млн).
Но это не вполне отражает реальную картину, ведь очевидно, что при нормальных условиях численность населения не просто не сократилась бы, но и возросла. Расчеты русских статистиков показывают, что к 1922 году население могло составить более 160 миллионов, а не указанные 135. Учитывая это и установленную численность эмиграции, жертвы русской революции – непосредственные и вызванные падением рождаемости – превышают 23 миллиона, [Согласно С.Г.Струмилину (Проблемы экономики и труда. М., 1957. С. 39), потери до конца 1920 года – то есть до голода 1921 года – составили 21 миллион. Если прибавить к этому жертв голода, то получим цифру 26 млн. Ю.А.Поляков (Советская страна после окончания гражданской войны. М., 1986. С. 128) говорит о 25 миллионах. Американский демограф Фрэнк Лоример исчисляет потери в период с 1914 по 1926 год в 26 миллионов (исключая эмиграцию). Лоример, однако, преувеличил потери в Первой мировой войне (2 млн вместо 1,1) (Lorimer F. In: The Population of the Soviet Union. Geneva, 1946. P. 41). ] что в два с половиной раза больше потерь всех стран – участниц Первой мировой войны, вместе взятых, и почти достигает суммарного населения всех скандинавских стран с Финляндией, Бельгией и Голландией в придачу. Больнее всего потери отразились на возрастной группе от 16 до 49 лет, в особенности среди мужского населения, которое сократилось на 29 процентов к августу 1920-го – то есть еще до того, как голод сделал свое дело20.
Можно ли и следует ли взирать на это неслыханное бедствие равнодушно? Престиж науки в наши дни столь высок, что современный ученый усваивает вместе с научными методами исследования профессиональную привычку моральной и эмоциональной отрешенности, способность относиться ко всем явлениям как к «естественным» и, значит, этически нейтральным. Ему претит присутствие человеческого фактора в исторических событиях, поскольку свободная воля, будучи непредсказуемой, ускользает от научного анализа. Историческая «неизбежность» воспринимается им, как в естественных науках воспринимается закон природы. Но давно известно, что объект естественных наук и объект истории не одно и то же. От врача естественно ожидать, что он спокойно и хладнокровно установит диагноз и пропишет лечение. И экономист, анализирующий финансовое состояние компании, и инженер, высчитывающий прочность конструкции, и разведчик, оценивающий возможности врага, безусловно должны оставаться эмоционально безучастны. Это понятно, потому что от объективности их расчетов зависит правильность принимаемых решений и дальнейший ход событий. Но историку приходится иметь дело с уже свершившимися событиями, и беспристрастность не облегчает понимания. Более того, она только отдаляет от понимания, ибо как можно холодным умом осмыслить события, которые совершались в пылу страстей? «Historiam puto scribendam esse et cum ira et cum studio» – «Я полагаю, что историю следует писать с гневом и воодушевлением», – говорил немецкий историк XIX столетия. А учивший умеренности во всем Аристотель говорил, что есть ситуации, когда «невозмутимость» неприемлема. «Только глупца может не возмущать то, что должно возмущать»21. Разумеется, сбор существенных сведений должен проводиться хладнокровно, без гнева и пристрастия: и в этом историческая наука не отличается от естественных. Но это лишь начало работы историка, ибо отбор данных – то есть определение их «существенности» – требует оценки, а оценка покоится на системе ценностей. Факты сами по себе еще ничего не значат, ибо не несут в себе ни принципов отбора, ни шкалы оценки, и, чтобы уяснить, осмыслить прошлое, историк должен придерживаться тех или иных принципов. И такие принципы всегда присутствуют, даже самый «научный» подход, сознательно или бессознательно, содержит в себе заранее готовую концепцию. Как правило, она покоится на экономическом детерминизме, ибо экономические и социальные сведения наиболее пригодны для статистических выкладок, создающих иллюзию беспристрастности. Нежелание давать оценку историческим событиям имеет и моральную подоплеку, а именно – молчаливое признание естественности, а значит, справедливости всего происходящего, доходящее до апологии победителей.