Текст книги "Деревянная пастушка"
Автор книги: Ричард Хьюз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
8
Наступил наконец 1924 год – Новый год, за ним крещение. Еще неделя – и Мици разрешат увидеть близких… Однако Адель раздирали сомнения: она не знала, ехать ей или нет, так как у обоих мальчиков-близнецов была свинка, да и Ирма чувствовала себя не очень хорошо. И все же (думала мать, не зная, на что решиться) Мици, конечно, тоскует по дому и считает дни до посещения – было бы слишком жестоко так ее огорчить.
Вальтер категорически отказался ехать. Он заявил, что у него «слишком много дел». Не мог поехать и Франц – он отправился кататься на лыжах в Инсбрук, а Отто собирался в Мюнхен подлечить больную ногу. Таким образом, Адели предстояло провести вечер в доме Кребельманов одной, а Эмма Кребельман была такая нудная, что доводила ее до зевоты… Конечно, можно бы взять с собой Шмидтхен… Так, наверное, и надо поступить: изъять старушку Шмидтхен на время из комнаты близнецов, а то там сейчас больничная сестра и они со Шмидтхен уже на ножах.
Когда Кребельманы узнали, что достопочтенная фрау фон Кессен намерена снова осчастливить их дом своим присутствием (но на этот раз без достопочтенного герра фон Кессена, а лишь в сопровождении фрейлейн Шмидт), Эмма разворчалась: что-то уж больно они зачастили. Но Густав настаивал. Он был потрясен: такое нехристианское отношение – нет, нет, это просто неслыханно (уж богатого-то человека ни один христианин не оставит на холоде). Итак, Лизе и Лотте пришлось перебраться в одну постель, чтобы эта смешная старушенция фрейлейн Шмидт могла поселиться в их комнате (комнат было сколько угодно, но такое распределение мест позволяло не топить лишней печки). Адель же, вернувшись из монастыря, улеглась в знакомую скрипучую кровать – правда, на этот раз она одна любовалась несущимся на нее слоном. Заснуть она, однако, не смогла. И вообще жалела, что приехала, ибо Мици, родное ее дитя, держалась с матерью так отчужденно, даже не попыталась сделать вид, что приезд матери доставил ей удовольствие, а казалось, наоборот, считала минуты, когда гостья покинет ее.
Если отбросить эту отчужденность, то Мици выглядела вполне счастливой… да, именно счастливой. Кто бы мог подумать, что всеобщая любимица Мици будет чувствовать себя в столь мрачном месте счастливее, чем дома?! Или это все притворство, а на самом деле она не может простить матери, что та отдала ее в монастырь? Нет, нет, она действительно выглядела счастливой и спокойной – так притворяться нельзя…
Словом, трудно было поверить, что ты мать этой девушки, что ты когда-то ее родила.
Мици тоже лежала без сна. Мать сказала ей, что дядя Отто поехал в Мюнхен лечить ногу… Она вспоминала, как он своим громовым голосом, точно на параде, читал ей вслух из Фомы Кемпийского и слова «расстаться со своей земной оболочкой» звучали в его устах так же просто, как приказ: «Стой! По четыре разберись!»
Но этот воздух, которым все живое дышит… Да откуда она взяла, что какая-то Мици может в нем воспарить? Ее дядя Отто просто дышит им, и ему даже в голову не приходит куда-либо воспарять, но в отличие от нее он действительно добрый христианин, потому что его вера проще и скромнее и он меньше требует от господа… Ведь в мироздании существуют не только Мици и ее Творец – на Его попечении миллионы христиан, о которых Он заботится. Просто Он в своей бесконечной доброте и благодати помог ей пройти особенно тяжкий кусок пути. И теперь она уже вполне смирилась с тем, что впереди лежит лишь тьма, и не сомневалась, что пройдет и сквозь это испытание, ибо знала, что никогда больше не увидит яркого света.
9
Вальтер сказал, что «дела» не позволяют ему поехать к Мици, тогда как на самом деле он просто не мог видеть дочь за этими железными прутьями. Правда, дела у него действительно были – он вспомнил об этом в связи с железными прутьями: вот уже неделя, как у него на столе лежало письмо от Тони Арко из крепости Ландсберг. Тони обращался к нему с просьбой, и ее надо было выполнить… Ландсберг стоял на небольшом холме среди прелестных кущ и походил не столько на крепость, сколько на санаторий для избранных. «Заточению» в крепости подвергались исключительно джентльмены, слегка обжегшие пальцы на политике, – они жили здесь скорее как гости, чем как пленники. «Ландсберг никогда не предназначался для всякого сброда, – писал Тони, – для того, чтобы держать здесь уголовное отребье, а теперь их посылают сюда пачками».
Делить затворничество в сельской глуши с этими уличными подонками было выше его сил. Даже гуляя в одиночестве по запорошенному снегом саду, молодой граф не мог избежать встреч с молодчиками в коротеньких кожаных шортах: голые колени, от холода красные как рак, могучие шеи торчат из распахнутых на груди рубашек, перетянутых цветастыми подтяжками или прикрытых тирольской курткой… А эти песни, которые они поют хриплыми голосами… Конечно, он пожаловался коменданту, но все же не мог ли бы Вальтер что-нибудь предпринять? Нажать на какую-нибудь пружину, чтобы перевели эти отбросы туда, где им место?
Вальтер вздохнул. Он, конечно, нажмет на все возможные пружины… Но министр юстиции Гюртнер не принадлежал к числу его друзей и, скорее, благосклонно относится к этому самому сброду. Бедняга Тони, оттеснили его, как видно, на задний план! Всего четыре года тому назад, когда Тони обжегся на политике (хотя, собственно, что такого он сделал – всего-навсего пристрелил коммунистического тирана Эйснера), в Ландсберге так гордились им. Он был у них в таком почете… А теперь там сидит Гитлер со своими дружками по мюнхенскому путчу, и, конечно же, они достаточно ясно дали Тони понять, кто нынче фаворит в Ландсберге.
Когда Франц вернется, надо будет послать его в крепость утешить Тони. А пока можно лишь посоветовать Тони набраться терпения: эти шуты гороховые пробудут в Ландсберге недолго – уже в будущем месяце их отправят в Мюнхен, где над ними устроят суд за участие в людендорфовском путче. А тогда и самого Гитлера не только выставят из города, но вышлют в Австрию как иностранного подданного, и пускай Австрия разбирается с ним – говорят, у австрийской полиции уже заготовлен ордер на его арест. Он якобы обобрал собственную сестру, присвоив всю отцовскую пенсию, и не явился по вызову в суд…
Тут раздумья Вальтера прервал звонок из Мюнхена. Доктора обнаружили, что, оказывается, неприятности Отто связаны не только с протезом – и боли, и даже язвы у него оттого, что в тазобедренном суставе остались осколки кости. Это требует хирургического вмешательства. Врачи советуют ему делать операцию немедленно…
Известие это повергло Вальтера в отчаяние – значит, в такое трудное время он остается один. Обычно всеми бумагами занимался брат, а теперь это свалилось на его плечи; к тому же в кипах, загромождающих весь кабинет Отто, разве разберешься, никогда в жизни ему тут ничего не найти!
Но худшее было впереди. Через три дня Вальтеру позвонил сам знаменитый хирург. Он не слишком доволен своим пациентом: операция прошла успешно, но у полковника фон Кессена держится температура, есть угроза заражения крови. Вальтер, естественно, был потрясен: значит, брат не скоро выздоровеет? Профессор что-то промычал, промямлил, а в итоге сказал, что просит Вальтера или кого-либо из членов семьи немедленно приехать.
Сам Вальтер никак не мог покинуть дом, но Франц как раз вернулся с гор и вместо того, чтобы ехать навещать Тони в его темнице, был спешно отправлен в больницу к дяде.
В больнице Франц узнал от сестер причину, которая побудила врача срочно вызвать кого-нибудь из домашних, но не могла быть сообщена по телефону. Барон-полковник почти все время был в бреду и разговаривал, вернее, орал, причем орал такое, что разглашать не положено: насчет оружия, припрятанного во время войны и так и не обнаруженного комиссией союзников; насчет людей, именовавших себя какой-то «зондергруппой»; насчет немецких офицеров, проходящих обучение где-то за границей… Полковника поместили в палату подальше, одного, но у него уж больно громкий голос – представляете, что будет, если кто-нибудь донесет французам?
Франц уже давно догадывался о том, чем занимается дядя, но и понятия не имел о размахе его «деятельности», и сейчас у него волосы встали дыбом от того, что он услышал… Нет, надо как-то заставить дядю замолчать. Он напрямик спросил сестру, сколько еще осталось полковнику жить, но она лишь пожала плечами. Тогда он отправился к хирургу; без обиняков заявив ему, что бред больного представляет опасность для рейха, Франц потребовал, чтобы дяде дали что-нибудь успокоительное. Но хирург отрицательно покачал головой. Он сказал, что знает, о чем бредит полковник фон Кессен, но врач может назначать лекарство, лишь исходя из чисто медицинских соображений. Правда, тут же добавил он, в таких случаях успокоительное показано и они уже пытались его применить, но у полковника оказалась из ряда вон выходящая сопротивляемость успокаивающим средствам.
– Тогда дайте что-нибудь посильнее, черт побери! – воскликнул Франц, выведенный из себя этими уловками Гиппократа. – Дайте что-нибудь такое, что бы оглушило его и чтоб он не приходил в сознание.
Хирург молча смотрел на разбушевавшегося молодого человека; трудно было сказать, о чем думал великий мастер своего дела, ибо глаза его прятались за набухшими веками, а выражение лица искажали полученные на дуэлях шрамы. Затем он сказал, что последним словом в медицине при сепсисе является лечение озоном, образующимся при электрических разрядах. Пузырьки озона вводят в рану, и он, хирург, знает немало случаев, когда раны, упорно не желавшие закрываться, начинали после такого лечения подживать. Машина, производящая озон, довольно шумная, и ею не пользуются в больших палатах, но стерилизующее действие этого нестойкого атома кислорода, высвобождаемого из перенасыщенной, если можно так выразиться, кислородной молекулы…
Чуть не плача от ярости, Франц поспешил назад, в комнату больного. Войдя туда, он обнаружил, что от розетки в стене уже вьется электрический провод, а розовые резиновые трубочки уходят под одеяло. Аппарат включили, и запах электрических разрядов переборол присущий больнице запах карболки и эфира. Но они, должно быть, неверно что-то подсоединили – почему такой грохот? А грохот действительно стоял ужасающий, так что не слышно было ни единого слова, произносимого больным…
Нельзя сказать, чтобы Франц был полным идиотом, просто иные вещи доходили до него медленно.
Когда ртутный столбик пополз вниз, бред прекратился и пациент начал потихоньку выздоравливать, хирургу оставалось лишь скрыть удивление по поводу того, что новый метод лечения сработал. Вскоре Отто начал жаловаться, что ему щекотно от озона, который пропускают через него. В голосе его звучали слезы досады: германский офицер, закаленный и подготовленный к тому, чтобы вытерпеть любую боль и даже смело смотреть в лицо смерти, и вдруг не может вынести щекотки… но ведь этого нет в уставе, и, следовательно, к такому испытанию он не подготовлен! Тогда Отто перевели в «бальнеологическое отделение» (другая новомодная идея): он сидел там в ванне с текучей горячей водой без всяких хирургических повязок, пил галлонами пиво, поедал огромные бифштексы и – потел.
Через три дня после того, как из него вышла уйма гноя и осколков кости, Отто вернулся на свою койку – теперь уже на верном пути к выздоровлению, и перед Францем забрезжила наконец возможность поехать в Ландсберг утешать Тони.
10
Заточение Гитлера в крепость Ландсберг весьма печально сказалось на нацистском движении. В момент ареста Гитлер нацарапал записку, назначая Розенберга – далеко не самого ловкого из мошенников, и к тому же человека, которого большинство остальных не любило и презирало, – исполняющим обязанности лидера. Но лидера чего? Ведь партия была запрещена, типография ее закрыта, а все сколько-нибудь влиятельные ее члены арестованы или бежали за границу.
Геринг находился в Вене и все еще был вне игры из-за тяжелой раны, которую получил во время путча. Какой-то доктор-еврей залечил ее как мог, а затем друзья тайно переправили его через границу в Инсбрук; там он и лежал в больнице, где его накачивали наркотиками, так как рана в паху причиняла ему невероятную боль, пока в Вену не прикатила его богатая жена и не перевезла его в хороший отель.
Был еще один человек, которому удалось перебраться в Вену, – покровитель Гитлера Пуци Ханфштенгль. Сначала он от нечего делать разрабатывал с Эссером и Россбахом план вооруженного налета на Ландсберг с целью освободить Гитлера, но сам Гитлер положил конец этим замыслам. Тогда от нечего делать Пуци решил найти овдовевшую сестру Гитлера, которая жила в Вене. Сестру эту (по словам Вальтера) Адольф Гитлер обжулил, но Пуци почему-то вбил себе в голову, что она может повлиять на своего братца, и он решил привлечь ее на свою сторону.
Однако, когда Пуци наконец разыскал ее в какой-то развалюхе, где она жила со своей несовершеннолетней дочкой Гели в невероятной нищете, ему стало ясно, что эта жалкая пара – мать с дочерью – едва ли может иметь на кого-либо влияние. Тем не менее он предложил им пойти куда-нибудь выпить. Гели была бесстыдно хорошенькая, и Пуци вечером отправился с ней в мюзик-холл. Хорошенькая-то она была несомненно, но уж слишком сентиментальная и заурядная: Пуци очень скоро убедился в том, что напрасно теряет время, несмотря на ее многообещающий бюст. Подумать только, что эта потаскушка – единственная племянница фюрера!
К тому же Пуци страстно хотелось быть дома на рождество, и он рискнул. На этот раз он пересек границу пешком, по железнодорожному туннелю, надев темные очки и обзаведясь пышными бакенбардами, чтобы скрыть свою знаменитую квадратную челюсть (правда, роста своего скрыть он при всем желании не мог). Но, добравшись домой, он понял, что никто не собирается его арестовывать, и вскоре уже открыто расхаживал по Мюнхену. Вот как получилось, что, когда нацистов из Ландсберга переправили в бывшее пехотное училище на Блютенбергштрассе, где им предстояло ждать суда, Пуци одним из первых посетил своего друга в заточении.
Пуци взял с собой сынишку, пообещав ему показать «дядю Дольфа» в качестве подарка ко дню рождения. Всю дорогу, несмотря на грохот, стоявший в трамвае, он старался вбить ребенку в голову, какой это великий и добрый человек. Правда, плохие дяди заперли его сейчас в подземелье, но настанет день, когда он разорвет цепи и победит врагов…
Подземелье, цепи… Как же был разочарован бедный ребенок, когда вместо всего этого добрый дяденька в синем мундире да еще с такими чудо-усами, точно ручки от велосипедного руля, провел их в светлую, хорошо обставленную и даже веселую комнату, выходящую окнами на Марсплац и наполненную веселым шумом трамвая. А в комнате стоял дядя Дольф, и никаких цепей на нем не было… Но вскоре мальчик забыл о своем разочаровании, совершенно завороженный милым «дядей», его живыми глазами и тем, как он говорил с ним – совсем как со взрослым – и так смешно махал при этом руками и покачивался с пятки на пальцы, слегка склонив набок голову, особенно когда слушал. Но окончательно покорил мальчика удивительный голос «дяди», он порой говорил так громко, что даже стол начинал ходить ходуном под лежавшими на нем крошечными пальчиками. А затем «дядя» взобрался на стул, снял с гардероба коробку со сластями, которую он там прятал, и, посадив мальчика к себе на колени, стал его угощать, а сам разговаривал с Пуци поверх головы ребенка. Какой там суд, это же просто смешно: достаточно ему открыть хотя бы часть того, что он знает о генерале Лоссове и его тайных планах, как все это судилище взлетит на воздух.
Пуци молча слушал, возражать он не стал, хотя и не поверил ни одному слову. Что бы он ни говорил своему сыну в трамвае, его политические надежды были вдребезги разбиты: государственная измена – обвинение, от которого так просто не отмахнешься! Какие бы антраша этот оптимист ни выделывал в суде, приговор предопределен, и все они, задолго до того как Гитлер выберется из тюрьмы, будут забыты. Конечно, он сам виноват: нельзя слишком много ставить на одного человека – достаточно ему слететь, как все разваливается… Будущее представлялось Пуци безысходно черным. Приятно, конечно, видеть своего друга в таком бодром настроении, но факты – штука упрямая, и никакая эйфория тут не поможет.
Тем временем день суда приближался.
Однажды Франц приехал в больницу к Отто с Рейхольдом Штойкелем (своим другом Знаменитым юристом), нагруженный фруктами и экземплярами «Симплициссимуса». Собственно, Рейнхольд сам навязался. Франц взял его с собой не без внутреннего сопротивления, ибо что могло быть общего между сверхинтеллектуалом Рейнхольдом и солдафоном Отто, но они, представьте себе, тут же нашли общий язык. Оказывается, во время войны они вместе служили, и Франц был поражен, увидев, как хорошо разбирается его прославленный приятель, человек, казалось бы, сугубо гражданский, в современной военной политике, сколько он знает всяких сплетен про армию.
Вскоре Рейнхольд заговорил о предстоящем суде. Отто предполагали выписать из больницы всего дня за два до начала суда, и, уж конечно, он едва ли сможет часами сидеть в зале; тогда Рейнхольд стал уговаривать Франца – пусть останется в городе и побывает хотя бы на «фейерверке» – и обещал добыть ему место. Судить-то ведь будут Людендорфа – прославленного героя войны, самое крупное имя после Гинденбурга, хотя с тех пор явно раздутое… Множество журналистов из всех стран мира, сообщил Рейнхольд, съезжаются в Мюнхен, чтобы присутствовать при том, как великого генерала Людендорфа будут судить за государственную измену.
– Но генералы это что: они вас будут занимать меньше всего! Нет, героем представления будет некий бывший ефрейтор. Вот как он разыграет свои карты – это интересно! Переложит ли он всю тяжесть вины на Людендорфа, у которого, конечно, достаточно широкая спина, чтобы все вынести, и тогда худшее, что грозит ему самому, – это депортация? Но в таком случае ему придется отойти на задворки, а задворки не в характере этого персонажа. Даже если бы альтернативой был расстрел, он из тех, кто все равно будет лезть на рожон…
– Но, конечно же, министр юстиции Гюртнер… – вставил было Франц, однако Рейнхольд поднял руку, прося не прерывать его.
– …но расстрел ему не грозит, поскольку он не столь опасен. Да, так вы хотели сказать, мой друг: «Он вроде Аякса – бросает вызов молнии, зная, что господин Юпитер-Гюртнер не допустит, чтобы она поразила Аякса».
– Я лично туда не поехал бы, даже если б мог, – заявил практичный Отто. – Ну, какое значение имеет это сейчас, – ведь все уже в прошлом! Что бы Гитлер ни говорил на суде и что бы ни делал, у него нет политического будущего, он человек конченый, и Gott sei Dank[19]19
слава богу (нем.)
[Закрыть].
Отто не питал особого уважения к своему бывшему вестовому, ибо знал о нем намного больше других (только хранил это в самом дальнем тайнике души, поскольку тут были замешаны и другие лица); что же до Людендорфа, то, хотя Отто тоже не любил его, тем не менее он считал неприличным присутствовать при том, как будут позорить генерала.
Зато Франца Рейнхольд убедил: раз уж все так уверены, что Гитлера вышлют из страны, глупо было бы упустить последнюю возможность послушать, как он говорит. И Франц решил, что непременно будет на суде хотя бы первые два-три дня, чтобы посмотреть, как пойдет дело…
Но и приняв такое решение, он, скорее всего, не задержался бы в Мюнхене, если бы не встретил друзей своего возраста, которые ни о чем другом просто говорить не могли, и одним из этих друзей был Лотар Шейдеман, младший брат Вольфа – того самого Вольфа, который спятил и повесился в Лориенбурге на чердаке, того самого Вольфа, перед которым как перед героем преклонялся Франц…
Франц не видел Лотара со школьных времен, они встретились лишь в день похорон Вольфа, но с тех пор Франц старался не терять его из виду. Ведь Лотар – это все, что осталось у Франца в память о блистательном Вольфе.
11
Итак, Отто отправился в то воскресенье домой один. Во вторник начался суд, и длился он целых пять недель, но Франц и его друзья не пропустили ни одного открытого заседания, и даже Знаменитый юрист заглядывал туда всякий раз, когда мог.
Рейнхольд был, естественно, и среди тех, кто присутствовал на последнем, «парадном» заседании во вторник первого апреля 1924 года – в день шутливых обманов, когда обвиняемым был вынесен приговор. Все мужчины в суде были в парадной форме, дамы появились с красно-черно-белыми кокардами имперских цветов и завалили букетами девять приговоренных, словно то были примадонны (ибо из десяти обвиняемых девять были признаны виновными, а разгневанному Людендорфу пришлось смириться с позорным оправданием).
Но речь Гитлера на этом заключительном заседании, во всяком случае, заслуживала букетов. Рейнхольд основательно недооценил наглость Гитлера – он не только не стал укрываться за Старым воякой, но с самого начала полностью заслонил собой Людендорфа, выдвинувшись на авансцену и приняв на себя свет прожекторов, а как только это произошло, он уже никому не позволил заслонить себя. Журналисты, прибывшие со всего света, чтобы посмотреть, как будут судить великого Людендорфа, слушали точно зачарованные этого никому не известного человека, который посадил всех судей на скамью подсудимых. Он напрямую обращался к прессе, даже не глядя на судей, и о нем под крупными заголовками каждый день писали все немецкие газеты. Что же до иностранных корреспондентов… Впервые журналисты слышали от лживых бошей такие честные и открытые слова – это вынуждены были все признать. Признали это и иностранные газеты.
Даже Гилберт в Англии просматривал в марте краткие отчеты из зала суда, причем даже английские газеты к тому времени научились без ошибок печатать имя «Гитлер».
Гитлер вовсе не скрывал, что намеревался сбросить Веймарскую республику, и даже похвалялся, что он еще это сделает. Но разве это «государственная измена»? Да как смеют те, кто предал Германию в 1918 году, говорить о государственной измене! Единственно, о чем он, Гитлер, сожалеет пока что… он сожалеет, что не сумел совершить намеченного… Брызгая слюной, он, во-первых, валил всю вину за свой провал на главных свидетелей обвинения (Кара, Зейсера и генерала Лоссова), а во-вторых, сказал он, плетя монархические заговоры против республики с целью реставрации Виттельсбахов и отделения Баварии от рейха, они повинны в предательстве не меньше, чем он… Тут прокурор встал и заявил протест; судьи же, сидевшие с деревянными лицами, одеревенели еще больше, ибо кое-кто из них присутствовал по приглашению Кара в тот вечер в «Бюргербройкеллере», отлично зная, зачем они туда пришли.
– Всем троим, – заявил Гитлер, – место здесь, на скамье подсудимых!
Но самые едкие нападки Гитлер оставил на долю генерала Лоссова, этого перевертыша, которому «офицерская честь» не помешала дважды за одну ночь сменить мундир, это позорище, а не командира, который выставил армию против защитников Святого дела, пытавшихся вытащить Германию из грязи… Настанет день, когда армия признает ошибку, совершенную девятого ноября, – настанет день, когда он и армия будут шагать вместе, в одном строю, и да поможет тогда небо тем, кто попытается встать у них на дороге! Благодарение богу, пули, сразившие мучеников на Резиденцштрассе, вылетели из ружей полиции, армия же непричастна к позорному расстрелу…
Сколько было огня в этом человеке, какая от него исходила сила – казалось, вся Германия говорила его голосом… А голос… это был не голос, а звериный рык – глубокий и гулкий, порой он звучал звонко, резко, пронзительно, а то даже мягко и задушевно – но только чтобы подчеркнуть контраст с тем, другим голосом, от которого леденела спина! Франца этот голос зачаровал, захватил и повел за собой, как, впрочем, и всех, кто был в зале суда.
Из злополучной тройки один только Лоссов попытался поставить на место зарвавшегося младшего ефрейтора, посмевшего критиковать генералов:
– Когда я впервые услышал этого краснобая, он произвел на меня впечатление, но потом с каждым разом впечатление слабело. – А дело в том, пояснил генерал Лоссов, что он вскоре обнаружил, какой перед ним невежда и пустобрех; да, конечно, у него отлично подвешен язык, но ум весьма и весьма посредственный: ведь он не может похвастать ни единой собственной мыслью, ни единым трезвым суждением. Ничего удивительного, что в армии этот человек не поднялся выше младшего ефрейтора – на большее он просто не способен. – И тем не менее, – продолжал генерал Лоссов, пылая праведным гневом, – у этого выскочки хватает наглости изображать из себя здесь Гамбетту или даже Муссолини германского производства!
Но Лоссов торжествовал недолго, ибо ему пришлось отвечать на перекрестные вопросы Гитлера и Гитлер сумел прошибить даже патрицианское хладнокровие Лоссова, так что генерал, внезапно побагровев, ударил об пол саблей и, громко топая, покинул зал суда из опасения, как бы у него не лопнули сосуды.
В четверг Гитлер выступал в последний раз. Вот как! Оказывается, его обвиняют в том, что он слишком много на себя берет… Так что же, человек, чья совесть повелевает ему выступить во имя спасения своей страны, должен скромно молчать и ждать, пока его об этом попросят? Или, быть может, ваятель берет слишком много на себя, когда вкладывает все силы до последней крохи в свое творение?! А ученый что же, должен ждать, «пока его попросят», а не проводить ночи без сна, вынашивая новое открытие? Никогда! Человек, чья участь – возглавить нацию, не имеет права так себя вести. Он тоже должен ждать, но ждать голоса не чьей-то – своей воли и тогда взойти на одинокую вершину власти, а не «ждать, пока его попросят».
– Я хочу, чтобы все поняли, все знали! – гремел его голос под сводами зала. – Я вовсе не желаю, чтобы на моем надгробье было начертано: «Проповедник Гитлер», я хочу чтоб было начертано: «Здесь покоится человек, окончательно уничтоживший марксизм»!
Лотар чуть не зааплодировал, как и десятки других, кто это слышал.
– Что же до данного суда, – продолжал Гитлер, впервые обратив взор на судей, – то я гроша ломаного не дам за его приговор! Единственное оправдание, которого я жажду, – это увидеть улыбку на устах богини Истории, когда мы – я и Германия – предстанем вместе, наконец примиренные, перед вечным и окончательным Страшным судом – высшим судом божьим.
И Гитлер сел.
Достаточно было прекратиться словоизвержению, и каждый, немного поостыв, понимал, что все это – бред и что генерал Лоссов, наверное, прав: у этого малого нет ни чувства реальности, ни чувства меры. И все-таки жаль, что правительству приходится депортировать такого первоклассного шута: в политике немного таких.
Депортация, считал Рейнхольд, естественно, означала бы конец для Гитлера, да и сам обвиняемый это сознавал: он постарался представить уйму доказательств своей вины и так разыграл карты, что как раз депортировать-то его и нельзя было. Или по крайней мере сейчас нельзя, так как, по закону, самое малое наказание за государственную измену – пять лет заключения в крепости.
Значит, пять лет полного исчезновения с горизонта, и Гитлер, совсем как Тони, сгниет там заживо и будет забыт? Ничего подобного: по закону узника уже через полгода можно отпустить на поруки, а если министр юстиции Гюртнер еще чуть-чуть склонит весы правосудия в пользу Гитлера, то, как говорится…