Текст книги "Деревянная пастушка"
Автор книги: Ричард Хьюз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
КНИГА ВТОРАЯ
«МЕЙСТЕРЗИНГЕРЫ»
1
«Бог – он как воздух, им все живое дышит, как воздух, в котором иным существам дано летать…»
Давайте вернемся теперь к той зиме год назад, когда у Мици отслоилась сетчатка на втором глазу и она навсегда потеряла зрение. Она и вообще-то была замкнутой и малообщительной девушкой, а постигший ее страшный удар – полная слепота в семнадцать лет – неминуемо должен был еще больше сосредоточить ее на себе или на боге, причем провести тут грань было бы трудно, поскольку и терпение и умение переносить тяготы лопнуло, как слишком туго натянутая проволока. Теперь, когда она пыталась проникнуть в свое сокровеннейшее «я», взору ее представала не знакомая светлица, а безбрежная равнина, где ее крошечное «я» исчезло, растворившись в огромном «Я ЕСМЬ» бога.
То время, когда «Мици» существовала сама по себе, казалось ей сейчас далеким сном, от которого она надеялась навсегда избавиться, приобщившись Его благодати и став монахиней, чтобы уже не было больше мелких «я хочу», а было лишь Его СЛОВО.
Отец Мици смотрел на монастыри как на что-то вроде человеческой помойки (или, выражаясь более изысканным языком, как на «естественное прибежище»), куда можно без особого шума «сплавлять» девушек из хорошей семьи, на которых судьба поставила свое тавро, сочтя их непригодными для мирской жизни. Не только он, но и вся семья считала, что теперь, когда Мици ослепла, иной участи для нее и не может быть… И все же отец не находил в себе мужества сказать ей об этом, а потому, когда она заявила, что хочет постричься в монахини, он так обрадовался – какая же она умница! – что даже расцеловал ее.
Огастин же (как нам известно) считал монастыри опасными, как паучьи сети: стоит любой девушке оказаться в пределах досягаемости, и она обречена – в мгновение ока монастырь затянет ее, опутает с головы до ног паутиной, высосет из нее все соки, а мумию повесят где-нибудь подальше от глаз людских, чтобы никто не мог крикнуть: «Убийцы!» Однако ни Огастин, ни даже Вальтер или сама Мици понятия не имели о том, что в монастыри нынче куда труднее было попасть, чем из них выбраться. Выбор Мици, естественно, пал на близлежащий монастырь кармелиток в Каммштадте, где одна из ее теток была настоятельницей, так что теперь Вальтеру оставалось лишь написать сестре жены и сообщить, что его дочь едет к ней… Когда же настоятельница написала в ответ, что решительно отказывается взять в монастырь слепую, Вальтер совершенно растерялся.
Достопочтенная мать-настоятельница сообщала о своем отказе в самой категорической форме. На ее взгляд, кармелитские монастыри – это не приятное прибежище для обездоленных судьбой, а аванпост непрекращающейся борьбы с духовными опасностями, и слепой девушке не выдержать сурового устава кармелиток. Если, конечно, иметь настоящее призвание, то в монастыре можно познать подлинное счастье, но, зная Вальтера, она была почти уверена, что эта безумная идея родилась у него в голове, а девушка лишь дала согласие, скорее всего, в истерическом состоянии. Тем не менее мать-настоятельница написала письмо, сообразуясь с нормами христианского милосердия и правилами высшего света, не забыв при этом и о семейных узах. Она подчеркнула, что кармелитки дают обет молчания, а даже такой человек, как Вальтер, должен понимать, каким непосильным бременем станет этот обет для девушки, и без того изолированной из-за слепоты! Затем (чтобы письмо не показалось слишком отрывистым) она описала, сколько монахине приходится читать – и про себя, и вслух – и как меняются в зависимости от времени дня священные тексты…
Тут Вальтер, несколько придя в себя от шока, вдруг подумал: «Стой-ка! А как же Брайль?» Ведь, уж конечно, есть молитвенники и всякое такое прочее по Брайлю. И уж, во всяком случае, орден кармелитов существует не для того, чтобы воспитывать или давать образование, для чего, бесспорно, нужны глаза, – члены этого ордена занимаются главным образом самосозерцанием, стоят себе целыми днями на коленях и ждут, когда их посетит благодать. Вполне возможно, что у этой его родственницы такая уж привычка обескураживать людей и надо только найти к ней подходили оказать давление… При мысли о «давлении» он начал перебирать свои римские связи: ведь в случае надобности можно обратиться и к самому папе, потому как барон фон Кессен – это все-таки что-то значит!
Итак, барон Вальтер написал в Рим своим бисерным женским почерком, так не вязавшимся с его массивной фигурой и чуть ли не требовавшим микроскопа для расшифровки: он был уверен, что все пойдет как надо, если дернуть за нужные веревочки. Что же до Мици, то она нисколько не волновалась. Ей сам Бог указал путь, а поставить преграду Его воле не в силах даже мать-настоятельница.
Тем временем Вальтер, перечитывая письмо настоятельницы кармелиток, обнаружил постскриптум, который гласил: «Пусть Мици приедет, и мы побеседуем с ней». При этом настоятельница думала лишь о том, чтобы как-то втолковать Мици, что ее призвание – жить в мире, а не вне его, и, может быть, успокоения ради посоветовать ей съездить в Лурд; к тому же настоятельница понимала, что лучше ей самой повидаться с несчастной девушкой и все ей объяснить, а не препоручать это родителям или даже местному священнику, которые могут только наломать дров. Однако, учитывая умонастроение Мици, едва ли следует удивляться тому, что, когда она приехала «побеседовать», все произошло не совсем так, как ожидала мать-настоятельница.
В то утро дети наспех позавтракали, набили карманы бутербродами с колбасой, взяли санки и отправились с Огастином на весь день кататься; таким образом, он находился далеко от замка (и ничего не подозревал), когда отец и мать Мици отбыли вместе с нею на розвальнях, которыми правил кучер, в ту роковую поездку в Каммштадт. Старинные сани, влекомые двумя лошадьми, были тяжелыми и ехали невероятно медленно, так что путешественникам пришлось останавливаться в пути, чтоб перекусить. Но вот наконец лошади довезли их до цели и встали под звон колокольцев.
Каждому ясно, что монастырь кармелиток с какими-нибудь двумя десятками монахинь не может выглядеть столь же величественно, как средневековое аббатство, где жили сотни людей, и все же Вальтер огорчился, обнаружив, что монастырь разместился не в специально построенном, а в обычном мещанском доме у обычной тихой дороги в пригороде Каммштадта, за высокой садовой стеной. Это отнюдь не выглядело надлежащим прибежищем для дочери высокородного барона и делало решение родителей избавиться от нее особенно омерзительным. Тем не менее барон дернул колокольчик в садовой стене, и улыбающаяся краснощекая послушница впустила их одного за другим в узенькую калитку, осененную уже облетевшей акацией. В промерзшем дворе, где они очутились, было очень холодно и промозгло, ибо зимнее солнце стояло слишком низко и лучи его не попадали сюда из-за высокой стены; и даже святой Иосиф в натуральную величину едва ли мог успокоить Вальтера и внушить ему чувство святости этих мест, ибо стоял он явно у бывшего черного хода.
Их провели сначала в комнатушку размером в десять квадратных футов, не больше, где в те времена, когда здание это еще не принадлежало монастырю, какой-нибудь слуга начищал ножи и сапоги. Им принесли подкрепиться (воздушнейшее печенье и что-то вроде настоя из целебных трав) и разожгли парафиновую печку, но это ни у кого не вызвало желания снять шубу. Наконец вернулась привратница. Она повела их куда-то вверх по черной лестнице, до блеска начищенной воском, и впустила в приемную.
Комната была совсем пустая, и, казалось, в ней было даже холоднее, чем на дворе; к тому же здесь было всего три стены, а четвертую заменяла опускная решетка (или «трельяж») из прочных железных прутьев с заостренными концами – только через нее и можно было разговаривать с монахинями. «Точно медведи в зоопарке», – подумал вконец обескураженный Вальтер (тем более что утром пришел ответ из Рима, причем совсем неутешительный). А Мици – в сером костюме из плотной зимней ткани, сшитом хорошим портным, в строгой фетровой шапочке, под которую были подобраны ее длинные золотистые волосы, – опустилась у решетки на стул, к которому ее подвели, сияя от радости и изо всех сил стараясь ее не обнаружить.
2
Это необычное, пронизанное радостью спокойствие, и эта воля, непоколебимая как скала…
Лишь только мать-настоятельница отдернула занавеску, она сразу поняла, что перед ней отнюдь не истеричка и не послушная овечка, тупо повинующаяся приказу отца, не отчаявшаяся рыбешка, безвольно повисшая на крючке. Она была поистине потрясена, увидев, какою радостью сияли эти большие, серые, безжизненные глаза, – помощница, стоявшая в тени, у нее за спиной, даже ахнула от удивления. Все, что мать-настоятельница собиралась сказать, лучше было сразу забыть – и уж, во всяком случае, всякие утешения и советы насчет Лурда, – и тем не менее о принятии девушки в монастырь не могло быть и речи: экзальтация, которую она читала сейчас на ее лице, едва ли долго продлится, а монахиня – это ведь на всю жизнь… От молчания в дополнение к слепоте рано или поздно у кого угодно мозги сдвинутся набекрень (это микроб, который обнаруживается в любом замкнутом коллективе); нигде на свете этой девушке не найти монастыря, который допустил бы такое легкомыслие и принял ее.
Но ведь надо не просто отказать, а убедить это необычное существо, что она неправильно истолковала волю божью, причем надо сказать ей это не впрямую, а подвести ее к выводу о том, что слепота несовместима с уставом кармелитского монастыря… И настоятельница без всякого вступления стала перечислять, из чего складывается день в монастыре, – день, который длится восемнадцать часов зимой и девятнадцать летом, «ибо наша усталость возносит хвалу господу лучше, чем любые наши молитвы». Оглушительный звон колокола будит их в половине шестого (летом – в половине пятого); затем – долгие часы общей молитвы вслух или про себя; одиночество в келье; физический труд; часы учения и чтения вслух и – никакого общения с внешним миром, ибо если она станет монахиней, то отныне и до конца своей земной жизни уже никогда не сможет покинуть этих стен. И как рефрен, настоятельница все снова и снова подчеркивала неизбежность молчания, «которое мы, кому дано зрение, так свято чтим».
Если это существо не безнадежная тупица и не слабоумная, то уж, конечно, здравый смысл подскажет ей, что такое испытание выше человеческих сил…
Однако ничто, казалось, не способно было переубедить девушку, твердо решившую, что бог призвал ее стать кармелиткой и жить по уставу кармелиток, и никакому другому. Она даже почти и не слушала того, что ей говорила настоятельница, ибо логика ее была проста: ведь все во власти Того, кто от нее этого требует, а значит, именно Он в свое время создаст необходимые условия и выберет пути. «Выбор пути» – об этом она может уже не задумываться: она получила веление божье, а с богом не спорят.
Время шло. Сгущались сумерки, в комнате становилось все темнее, но тем заметнее был огонь, горевший в глазах Мици. Глядя на эту тень с золотистыми волосами и сияющими глазами, которая сидела так прямо в полумраке, по другую сторону решетки из двойных железных прутьев, настоятельница начала все сначала – теперь она будет говорить без обиняков. Теперь уж она поставит черточку на каждом «t» и точку над всеми «i».
Что заставило мать-настоятельницу вдруг вспомнить слова, с которыми папа Лев XIII обратился к «маленькому белому цветку» (четырнадцатилетней Терезе), когда она тоже попросила принять ее в кармелитский орден? «Прекрасно, – сказал тогда святой отец, – прекрасно. Если господь хочет, чтобы ты вступила в этот орден, ты вступишь в него». А теперь это дитя стало святой Терезой из Лизье; было это всего поколение тому назад, а она уже канонизированная святая! И что побудило мать-настоятельницу спросить себя, вернее, откуда возник в душе ее этот вопрос, совсем как у Петра, когда ему было видение в Иоппии: «Да можешь ли ты назвать „слепыми“ эти глаза, которых коснулся Его перст, раскрыв их для Ему только ведомых целей?»
И вот, все еще продолжая говорить, мать-настоятельница уже понимала, что не должна, не имеет права сама принимать решение, ибо этот случай выходит за рамки ее компетенции, хоть она и облечена особыми правами; сомнения, посетившие ее, казалось, зародились не сами собой в ее мозгу, а были как бы навеяны извне, они перечеркивали все ее доводы… Может быть, это веление свыше? А если такой вопрос возник у нее, значит, она нуждается в совете, ибо кармелитка слишком хорошо знает, что нельзя следовать заключениям собственного шизоидного ума и считать, что ты слышала «голос» или «веление», пока общий разум сестер не подтвердит твоей правоты. Достоверно лишь то, что обсуждено и решено Советом.
Тем временем Вальтер ерзал на слишком маленьком стуле. У него разламывалась поясница, а эта особа явно запуталась. Ведь ему и так нелегко расставаться с Мици, а тут еще эта бесконечная говорильня… И все же, когда настоятельница вдруг оборвала разговор, отпустив их с миром, он даже как-то растерялся.
3
Ехать назад домой через лес было уже слишком поздно, но на постоялый двор отправили только кучера, ибо какой же уважающий себя человек их круга спит в гостинице? Вальтер (всякий раз, как ему приходилось заночевать в городе) останавливался в Каммштадте обычно у своего поверенного, адвоката Кребельмана.
Кребельман родился и вырос в Каммштадте. Это был человек с угодливой улыбочкой и презрительным взглядом, который, разговаривая с собеседником, имел обыкновение перебирать бумаги и нелепо откидывался назад при ходьбе, точно держал в руках поднос. Однако человек он был проницательный, этого никто не мог у него отнять. Дом у Кребельмана был большой, старинный, с вычурными украшениями; когда-то он принадлежал одному несовершеннолетнему наследнику, делами которого управлял Кребельман, а потом как-то переменил владельца, но, как это произошло, никто не знал. Стоял он на главной улице Каммштадта и выглядел необычайно мрачно, словно был удручен утратой былого величия, ибо в нем теперь жила всего лишь семья мелкого юриста…
В последнее время Вальтеру все чаще и чаще приходилось обращаться к адвокату за советом, и в тот вечер им обоим было о чем поговорить, поэтому фрау Эмма увела Адель и Мици в свои комнаты – поболтать и повосторгаться крошечным курносым носиком новорожденного младенца, ибо только он и торчал из моря шерсти, словно трубка ныряльщика.
А тем временем в монастыре тоже шла взволнованная дискуссия. Мать-настоятельница, проведя целый час в молитве, созвала затем свой совет и изложила проблему. Сначала возобладал здравый смысл: все считали, что, конечно же, слепота явится слишком тяжким бременем для будущей монахини, которой и без того предстоит нелегкая жизнь, и в просьбе следует отказать. Но никто из сестер-советниц, кроме матери-настоятельницы, еще не видел Мици, а когда они спросили помощницу настоятельницы, что она думает по этому поводу, та сказала: «Да разве можно противиться воле божьей!» Это восклицание развязало язык матери-настоятельнице, и она произнесла имя, вертевшееся у нее в уме: Тереза Мартен, девочка, которая, еще не достигнув положенного возраста, после многих отказов все-таки стала кармелиткой, а теперь она – канонизированная святая. И тут все четыре сестры-советницы в полном смятении опустились на колени и излили свои сомнения в молитве.
Мать Агнесса Святоликая, самая старая монахиня, помогла разрядить напряжение, спросивши мать-настоятельницу, почему, собственно, вопрос этот следует решать сейчас. Ведь слепая девушка просится лишь пожить у них. Новенькие не носят монашеских одежд. Они ведь не только не монахини, но еще и не послушницы и могут никогда ими не стать, ибо не из каждого головастика выходит лягушка. Все в руцех божьих. А поскольку сейчас только «нет» может быть окончательным, почему бы не разрешить девушке пожить с ними, а там пусть уж господь в угодный ему час проявит свою волю.
Новенькая принимает участие в жизни монастыря лишь постольку-поскольку – на правах гостьи, которая в любую минуту может покинуть его стены. И девушка эта, конечно, сможет уехать, если решит, что это ей не по силам. А кроме того, добавила мать Агнесса, осталось всего несколько дней до рождественского поста (а во время поста обет молчания выполняется особенно строго, отчего жизнь монахинь становится еще более суровой).
– Это, безусловно, необычное время для того, чтобы принимать в свою среду новеньких, но, придя к нам во время поста, эта девушка, которую не могут убедить слова, тем скорее сама поймет, что слепым здесь не выдержать…
– Если только, – добавила помощница настоятельницы еле слышно, – если только господь не повелит иначе…
Доводы матери Агнессы перевесили, и совет согласился с ней, а вслед за ним – и капитул. На официальный запрос капитула епископ ответил согласием. Вот как случилось, что 12 декабря, в среду, Мици поступила в монастырь, хотя лишь немногие из сестер считали, что это надолго (ну, в крайнем случае протянет до конца года, не больше).
Мици же была абсолютно уверена в том, что это на всю жизнь, и Шмидтхен тотчас засела за монастырское приданое (из фланели и ситца).
Вальтер приписал все Риму – уж конечно, оттуда, сверху, оказали давление, иначе чем объяснить столь внезапную перемену позиции. Собственно, в его глазах это явилось лишним доказательством того, что, хотя в мире светском древняя знать нынче мало что значит, однако в мире церковном с ней все еще считаются, особенно если у этой древней знати есть кузены в курии (а в общем-то все в конце концов устраивается, если за нужную ниточку потянуть).
Вернувшись наконец из Мюнхена с намерением сделать Мици предложение, Огастин узнал о случившемся от детишек, стайкой прилетевших на станцию встречать его, – слова их точно громом поразили его, ибо никому и в голову не пришло сказать ему об этом, так как никто не думал, что это может его интересовать. Второе похищение Персефоны!.. В календаре Огастина «Среда, 12 декабря 1923 года» отныне навсегда останется как день поистине вселенского отчаяния.
Несколько часов бродил он в одиночестве по заснеженным лесам и, таким образом, снова отсутствовал, когда Мици вторично и уже окончательно отбыла в монастырь, а задолго до того, как Вальтер и Адель вернулись, он уже уехал из их замка и даже из их страны. Дома фон Кессенов ждала лишь краткая записка, в которой ничего не говорилось – ни почему он уехал, ни куда… Он сам потащил свои чемоданы на станцию, забыв про ружья, – Отто сказал, что он был как рехнувшийся.
Только десятилетняя Трудль, которая сама была влюблена в Огастина, чувствовала, что виной всему любовь, но уж, конечно, не Трудль стала бы кому-то сообщать об этом.
4
Среда, двенадцатое декабря… В тяжелых старинных розвальнях, запряженных двумя лошадьми, вполне хватало места для всех четверых – отца, матери, Мици и кучера, – ну и, конечно, для багажа.
Вскоре после десяти утра сани выехали из пропитанного коровьим духом двора через гулкую арку и подъемный мост на дорогу, но, поскольку в тот день в лесу были заносы, к монастырским воротам они подъехали уже в сумерки. Снова им около часа пришлось дожидаться в крошечной, пахнущей карболкой комнатке, прежде чем привратница со свечой в руке провела их в приемную.
Мици услышала приглушенные голоса за занавесками, и еще прежде, чем ее подозвали к решетке и занавески раздвинулись, она догадалась, что борьба не кончилась…
Часы показывали половину седьмого. В шесть сестры двинулись процессией в трапезную, распевая «De Profundis…»[16]16
«Из глубины…» – начало одного из псалмов (лат.)
[Закрыть], затем, в полнейшем молчании став вокруг стола, на котором лежал череп, съели свой ужин не садясь, как того требовал обычай. В другое время после ужина они приятно провели бы час вместе, когда им давалась редкая возможность поговорить друг с другом и когда, по уставу, их знакомили с новенькой. Но сейчас был пост, и они лишены были этого приятного часа. Сегодня им предстояло собраться совсем ненадолго и нарушить молчание тоже ненадолго – лишь пока их будут официально знакомить с Мици.
Однако вопрос о том, будет ли Мици принята, был еще не решен… Дело в том, что сейчас (как все знали) она все еще находилась в приемной, по ту сторону решетки, а все четыре сестры-советницы хором пытались отговорить ее; они делали последнюю попытку ее разубедить: к чему рисковать и ломать себе шею (да и им тоже) на крутом, опасном для жизни утесе кармелитского обета… «Это все равно как неприступная гора пророка Илии, – объясняли они Мици. – Если человек слабый вздумает карабкаться на нее, он и сам погибнет и другие из-за него пострадают».
Но Мици, хоть ей и трудно было одной противостоять им всем, была непоколебима, да и как могла она колебаться, когда твердо знала: ею движет Что-то куда более могучее, чем здравый смысл! И вот в конце концов бесполезные уговоры смолкли и звук ключа, поворачиваемого в замке, возвестил, что двери монастыря наконец открылись перед ней.
Чьи-то руки помогли ей переступить через порог. Кто-то слегка надавил ей на плечо, давая понять, что надо опуститься на колени, и что-то прижали к ее губам, должно быть, распятие. Поднявшись с колен, она почувствовала, что ее снова поворачивают лицом к той двери, в которую она вошла, и заставляют поклониться на прощание тому, другому миру. Затем она услышала, как дверь, отгораживающая ее от этого мира, захлопнулась и отец ее высморкался.
Шахт (финансовый диктатор) утроил заботы землевладельцев, резко приостановив рост инфляции; денег в обороте сразу стало меньше, а брать кредиты в банке было просто невозможно, ибо теперь их давали под пятнадцать процентов. Лес – это в значительной степени капитал, но теперь все разработки пришлось прекратить, а людей распустить, или даже надо было продавать большие участки леса, а у кого в эти дни были деньги, чтобы покупать их? Проблему Мици удалось наконец решить, но еще столько всяких других проблем оставались нерешенными. Поэтому, как только в тот вечер Вальтер и Адель добрались до дома Кребельманов, барон тотчас заперся со своим поверенным и они принялись обсуждать наиболее сложные из этих проблем. Возможно, Вальтеру и тяжело далось расставание с Мици, но он вынужден был забыть о ней и взяться за дела, тяжело ему или нет.
Лишь далеко за полночь двое мужчин отложили наконец в сторону бумаги и сели ужинать. Женщины давно уже легли. Крестьянка, служившая у Кребельманов и вечно ходившая разинув рот, сейчас подавала им не только с закрытым ртом, но и с закрытыми глазами; на столе появился сначала горячий бульон, который Кребельман и его гость пили из чашек, поглощая одновременно целую гору сосисок, а затем – пиво.
Когда Вальтер наконец поднялся наверх, в спальню, жена его даже не шевельнулась. Она лежала, накрывшись с головой, и, должно быть, крепко спала, решил Вальтер, поскольку она никак не реагировала, когда он с грохотом скинул сапоги; и хотя едва ли он стремился разбудить ее, однако такое бесчувствие жены вызвало у него раздражение: несмотря на выпитое пиво, спать ему не хотелось и он жаждал общения. Сейчас в спальне денежные заботы несколько отошли на задний план, и он не мог уже больше не думать о Мици: ему вспоминались давно прошедшие дни, когда его любимая крошка забиралась к нему на колени и играла с цепочкой от часов… А как она визжала от восторга, когда он подбрасывал ее высоко в воздух и делал вид, что не собирается ловить…
Наконец Вальтер улегся, и кровать закачалась и затрещала под его могучим телом, однако подруга его жизни продолжала лежать, повернувшись к нему спиной, точно его тут и не было. В головах кровати висела картина на религиозный сюжет, так и сочившаяся елеем, а в ногах – пожалуй, уж слишком увеличенная фотография рассвирепевшего танганьикского слона… Читать было нечего… Вальтер задул свечу и лежал, «ворочаясь с боку на бок до зари», как Иов. С Вальтером всегда так было: то, что казалось ему несомненным днем, выглядело весьма сомнительно ночью. Теперь, когда повернуть назад было уже слишком поздно, у Вальтера заговорила совесть: а что, если он неверно решил насчет Мици? Его бедная маленькая Мици… слепота и так была для нее тяжким испытанием, неужели этого недостаточно? И вот сейчас, впервые за все время, он попытался представить себе, каково девушке ее возраста очутиться в этом священном курятнике…
А тут еще жена никак не откликается на его присутствие. Он протянул руку и обнял ее, ища утешения. Чувства его тотчас пробудились, и хотя нельзя сказать, чтобы они так уж в нем бурлили, но супружеский акт, решил он, наверняка поможет развеяться. Он придвинулся было к Адели, но она резко отстранилась, оставив ему лишь подушку, намокшую от слез.