Текст книги "Канада"
Автор книги: Ричард Форд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
32
Разбудил меня голос, доносившийся из коридора. Я решил, что это полицейский разговаривает с Бернер, перед тем как приступить к поискам денег. Сердце мое, угомонившееся во сне, снова заколотилось. Кухонный буфет – первое, во что они полезут.
Я рывком открыл мою дверь – вдруг это испугает тех, кто находится сейчас в коридоре, может, даже в бегство их обратит. Но в коридоре была только Бернер – стояла у стенной телефонной ниши рядом с дверью родительской спальни и что-то говорила в трубку. Она была в пижаме с голубыми слонами. Босая, Бернер наматывала телефонный шнур на большой палец и разматывала его, зарывалась пальцем в свои густые волосы, улыбалась тому, что говорил ей кто-то. Голос у нее был низкий. Она успела накраситься и подвести губы. «Ну да, – сказала она. – Не знаю. Это хорошая мысль». С кем она разговаривает, я знать не мог, но предположил, что с Руди Паттерсоном. Он был единственным ее знакомым, какого я знал, а кроме того, она рассказала мне, чем они с ним занимались.
Не полиция – и на том спасибо. Впрочем, я нисколько не сомневался, что она скоро вернется. Старый полицейский так и сказал. Я подошел к фасадному окну, выглянул в него. Улица и парк были пусты, залиты крапчатым светом. Лютеранскую церковь уже заперли. В парке играл с черным Лабрадором толстый глухой мальчик, живший на нашей улице, я его видел раньше, – швырял палку, пес бежал к ней, подбирал, приносил мальчику и ронял к его ногам. Мальчик гладил его по голове, говорил что-то. Полицейских машин нигде видно не было. Время от времени мальчик украдкой поглядывал в сторону нашего дома.
Я перешел к кухонному окну, чтобы взглянуть на машину отца. Машина отсутствовала. Место, которое она занимала у гаража, походило на большой короб пустоты – вот только что в нем стоял «шевроле», а теперь вдруг исчез. Я мигом выдвинул ящик буфета, ожидая, что ничего в нем не найду. Но нет, пластиковый поднос был на месте, и две пачки двадцаток тоже, из чего следовало, что все произошло на самом деле, а вовсе мне не приснилось.
Я собрал и выбросил в мусорное ведро под раковиной осколки разбитой мамой тарелки. Они были крупные, пол подметать не пришлось. Тем временем на кухне появилась Бернер. Выглядела она в ее слоновой пижаме невозмутимой – можно было подумать, что одинокая жизнь в доме ей по душе, что Бернер ждала ее и намерена получить от нее все что сможет.
– Машину увезли. Здоровенный такой тягач приезжал, – сказала она и выглянула в окно. – Какой милый старый песик.
Она понаблюдала за швырявшим палку мальчиком. Мне нужно было перепрятать деньги. Я не хотел иметь к ним никакого отношения.
– Не думаю, что к нам кто-нибудь придет, – сказала Бернер. Глядя на мальчика и его пса, она почесывала зад под пижамными штанами. Лохмы растрепавшихся, пока она спала, волос торчали во все стороны. – А значит, мы можем делать все что захотим.
– Как это? – спросил я.
Губы ее искривились в надменной улыбке, она повернулась, прищурясь, ко мне и фыркнула, явно ощущая свое превосходство.
– Я буду делать что захочу, – сообщила она. – И ты что захочешь, то и делай.
Она покрутила вокруг уха пальцем и ткнула им в меня:
– Придурок.
Это слово я слышал от нее часто.
– Так что же ты будешь делать?
– Не знаю. – Бернер открыла холодильник, заглянула в него, закрыла. – Что-нибудь да буду. Я уже долго вообще ничего не делала, хватит с меня. Руди хочет, чтобы мы поженились.
– Ты не можешь, – сказал я.
Я знал, что это невозможно. Нам было всего пятнадцать лет. Да она и сама говорила мне, что замуж идти не хочет. Всего только вчера и говорила.
– Есть места, где это разрешается. Мы поедем в Солт-Лейк-Сити. Все лучше, чем здесь торчать. Правда, он из их церкви вышел.
Слушать ее мне было неприятно. Слова Бернер делали и меня, и все, о чем я думал, каким-то неосновательным, жалким. Стоя в пижаме посреди кухни и рассуждая о замужестве с Руди, она словно отбрасывала густую тень на меня и мои мысли – получалось, что моя судьба должна повторять ее судьбу, а все мои планы я мог разорвать, как мокрую бумажку, бросить клочья в унитаз и смотреть, как они в нем исчезают.
Да только я относился и к себе, и к своим планам иначе. Я уже нащупал основной принцип моей жизни: оставаться собой, что бы еще ни приключилось. В ту минуту сердце мое билось ровно, и я счел это хорошим знаком. Если бы я действительно чувствовал, что все потеряно и жизнь моя кончена, потому что меня обременяет сестра, не знаю, что бы я тогда сделал. Правда, шансов на продолжение нормальной жизни у меня после этого почти не осталось бы.
– Конечно, я не стану выскакивать замуж с бухты-барахты, – сказала Бернер. Она снова уставилась в окно. А затем вдруг резко повернулась ко мне, и я увидел, что она улыбается, широко и криво. – Мама велела заботиться о тебе.
Из глаз ее брызнули слезы. Возможно, я тоже заплакал. Причины у нас имелись, у обоих. Но Бернер успокоилась первой.
– Ненавижу их идиотскую храбрость, – сказала она.
– Зато тебе из дома убегать не придется, – сказал я. Чувствовали мы себя ужасно.
– Еще как придется, – ответила Бернер. – Я…
Мне захотелось обнять ее. Я должен был взять все в мои руки, отвечать за все, это казалось мне вещью самой естественной. Но в коридоре зазвонил телефон, и его громкие, резкие, жалкие звуки уничтожили стоявшую в доме тишину. Так и миновал, уйдя в прошлое, миг, когда мы с Бернер почти пришли к мысли о том, что должны держаться друг дружки, – зазвонил телефон, а больше мы никому и ничему нужны не были.
33
Отчетливых воспоминаний об остатке того воскресенья у меня не сохранилось. Помню, все в доме ощущало себя свободным, да и самому дому было удобно и спокойно оттого, что в нем остались только мы двое. Мы съели то, что нашли в холодильнике, – холодные спагетти, яблоко. Жевали, глядя в окно на исполосованный предвечерними тенями парк. По улице проезжали машины, некоторые притормаживали, и сидевшие в них люди склонялись к окнам, чтобы поглядеть на меня и Бернер. Один из них помахал нам рукой, и мы помахали в ответ. Я не понимал, что, собственно, может кто-нибудь знать о нас. Мама проявила дальновидность, предостерегая нас от попыток стать в Грейт-Фолсе своими людьми, потому что, если бы кто-то знакомый – те же ребята из шахматного клуба – прикатил сюда, чтобы поглазеть на нас, я почувствовал бы себя униженным. Еще и хуже того – сам-то я ничего способного внушить мне это чувство не сделал, единственная его причина состояла бы в том, что у меня есть родители.
Перед тем как стемнело, мы с Бернер обошли наш квартал – вопреки приказу мамы не покидать дом. Мы сделали это просто потому, что могли. На глаза мы никому не попались. Воскресными вечерами дома наших соседей были тихи и закрыты от внешнего мира. В общем, ближайшее наше соседство оказалось куда приятнее, чем я всегда о нем думал.
Вернувшись домой, мы посидели на ступенях веранды, глядя, как лиловеет небо и всходит луна, как в окнах соседей загорается свет. Я заметил воздушного змея, застрявшего в ветвях одного из деревьев парка, и задумался о том, как его снять. Мы ожидали, что в любую минуту к нашему дому подъедет машина и люди, которых мы не знаем, вылезут из нее и велят нам ехать с ними куда-то. Однако никто за нами не приехал.
О родителях мы почти не говорили. Мы оба, сидевшие на ступеньках, наблюдая за тем, как летучие мыши носятся на фоне горбатой луны среди темнеющих древесных крон, как загораются на востоке неяркие звезды, полагали, что родители сделали то, в чем их обвиняют. Все выглядело слишком драматичным, чтобы не быть правдой. Родители провели ночь вне дома, чего прежде никогда не случалось. Исчез револьвер. Откуда-то появились деньги, да еще и индейцы звонили нам и вертелись вокруг. Возможно, недолгое время мне даже хотелось, чтобы все оказалось правдой, говорил я об этом вслух или не говорил, – как будто, ограбив банк, наш отец обрел некое качество, которого ему недоставало. Что это означало применительно к нашей матери – вопрос более сложный. Возможно, впрочем, что в тот вечер и я, и Бернер утратили ту часть рассудка, которая позволяет человеку полностью осознавать происходящее с ним, когда оно происходит. С чего бы иначе мы так успокоились и отправились на прогулку? С чего я думал, что отец, ограбив банк и разрушив наши жизни, стал человеком более значительным? Смысла в этом было не много. Ни одному из нас и в голову не пришло спросить, почемуони ограбили банк, почемуэто могло показаться им хорошей идеей. Случившееся просто-напросто стало для нас еще одной из реальностей жизни.
Когда мы наконец вошли в дом, было уже совсем темно. В воздухе появились комары. Ночные бабочки бились об оконные стекла, стрекотали цикады. Движение по Сентрал почти прекратилось. Мы заперли двери, задернули шторы и выключили свет на передней веранде. Что бы ни думала Бернер, яне сомневался: кто-нибудь – полицейские или люди из Управления по делам несовершеннолетних – за нами приедет, а полицейские еще и дом обыщут. Мы решили в дом никого не впускать, как если бы были живущими в нем мужем и женой.
Я пошел на кухню, достал из буфета деньги, рассказал Бернер, откуда они взялись. Я не знал, видела ли она их днем раньше, – Бернер сказала, что не видела. Сказала, что это наверняка те самые, которые забрали из банка наши родители, и что нам нужно либо спрятать их, либо спустить в унитаз. Мы пересчитали их за обеденным столом – пятьсот долларов. Тут Бернер передумала и сказала, что мы должны поделить деньги поровну, а как распорядиться своей долей, пусть каждый решает сам. Поскольку мы не сдали их сразу, нас все равно обвинят в соучастии, значит, лучше и не отдавать. А следом она заявила, что в доме могут быть спрятаны и другие деньги, – необходимо найти их, пока не появилась полиция. Мы пошли в спальню родителей, заглянули в мамину сумочку, в ящики комода, под матрасы, в гардероб, проверили всю обувь, в том числе и старую, занимавшую пару полок, перебрали свитера и даже осмотрели отцовскую форменную фуражку. Конвертов с деньгами мы не обнаружили – только тридцать долларов, лежавших сложенными в мамином кошельке. А еще мы нашли то, что она называла своей «еврейской книгой», – я ее видел и раньше, но толком ничего про нее не знал. Книжка была маленькая, отпечатанная, по словам мамы, на иврите, и лежала она в нижнем ящике ее туалетного столика вместе с нашими детскими фотографиями, стереоскопом с изображением Тадж-Махала, мамиными рецептами на очки, несколькими пастельными карандашами, стихотворениями мамы и дневником, читать который мы не решились. Название книги я от мамы слышал, но сам выговорить не смог, а маму повторить его никогда не просил. В конце концов мне пришло в голову, что в нашем доме нет места, где один человек мог бы спрятать какую-то вещь так, чтобы другой ее ни за что не нашел, – а полицейские к тому же мастера по части обысков. Подвала у нас не было, а на чердак мне, опять-таки, лезть не хотелось из-за змей и шершней. Придумать, где еще можно спрятать деньги, нам не удалось, и потому поиски мы прекратили.
Зато я нашел – в хранившей запах отца кожаной шкатулке с оттисненной на крышке буквой «П» – памятный перстень выпускника отцовской средней школы, массивный, золотой, с синим квадратным камушком, крошечным «Д» (Демополис). Отец говорил, что по-гречески «Демополис» означает «где живут люди», – ему это нравилось, поскольку подразумевало всеобщее равенство. Я надел перстень (на большой палец, с других он сваливался) и решил, что буду носить его, поскольку собственного у меня, скорее всего, никогда не будет. Еще в шкатулке лежали золотые капитанские нашивки, наручные часы отца, синяя с белым нагрудная табличка с фамилией «Парсонс», его именные жетоны и бумажная коробочка с полученными им наградными лентами. В гардеробе висела военная форма, чистая, отглаженная – надевай хоть сейчас, – но, правда, без нашивок и лент. Я влез в китель. Он был слишком велик для меня и слишком тепл, чтобы ходить в нем по дому. Тем не менее, надев китель, я почувствовал себя человеком более значительным, и мне это ощущение понравилось. Буду носить его, когда вырасту, решил я. У отца, надевавшего его по утрам, перед тем как отправиться на базу, всякий раз повышалось настроение. И ведь было это всего несколько месяцев назад. Впрочем, то время ушло навсегда и теперь уже неважно, каким оно было – давним или недавним.
Бернер вытащила из гардероба темные шерстяные брюки мамы, которые та носила только зимой, и повертела их перед зеркалом гардеробной дверцы, как нечто очень смешное. Влезть в них сестра не смогла – они ей были сильно малы, однако натянуть на себя все равно попыталась. Следом она извлекла пару плоских туфелек из черной ткани, которые мама выписывала по почте, втиснула в них, наполовину, свои большие костлявые ступни и принялась разгуливать по спальне, шлепая об пол пятками и уверяя, что у нашей матери отсутствовало чувство стиля, что было неправдой. Просто стиль у нее был свой. Должно быть, мы уже поняли, что родители домой не вернутся. Если бы существовала какая-то вероятность того, что наша жизнь опять войдет в нормальную колею, мы не обряжались бы в одежду родителей, не посмеивались бы и не изображали их.
Сразу после девяти кто-то постучал в нашу переднюю дверь. Мы, разумеется, подумали, что это полицейские, и выключили в спальне свет. Я, не сняв кителя, на карачках пополз по коридору к кухне – так никто меня сквозь застекленную переднюю дверь увидеть не смог бы. Добравшись до кухонного окна, я выглянул поверх подоконника в темный двор, где висела над кронами деревьев луна, и увидел в свете фонарей баскетбольный щит на другой стороне улицы, его тень. Увидел я и стоявшего на нашей бетонной дорожке Руди Паттерсона, высокого, длиннорукого, глядевшего в небо, – он курил, держа в руке большой бумажный пакет, ожидая, когда мы его впустим, и разговаривая с кем-то, кого я не видел. А может, просто напевая. Свет на веранде не горел.
Я понял, зачем он пришел, – забрать Бернер, как у них было задумано. И в результате я останусь дома один – расхлебывать все, что еще случится, и непонятно как добывать себе пропитание. А они тем временем покатят в Солт-Лейк или в Сан-Франциско. Так решила сестра. Что мне предпринять, я не понимал, но в дом пускать его не собирался. Мне хотелось, чтобы дверь так и оставалась запертой, а Бернер меня не покинула. Я не считал, что, если она сбежит, жизнь ее станет легче. То же относилось и к моей жизни.
Сестра между тем подошла – похоже, ей было все равно, увидят ее или нет, – к двери кухни и спросила:
– Кто это там?
– Руди, – ответил я. – Но открывать ему нельзя. Мама велела никого в дом не пускать.
– Совсем про него забыла, – сказала сестра и пошла по коридору. – Это я его позвала. Руди впустить можно. Не дури. Мы с ним влюбленные.
И, подойдя к передней двери, впустила Руди Паттерсона.
Что бы ни почувствовал я, увидев Руди, стоявшего в свете луны на бетонной дорожке, но, когда он вошел в наш дом, там все – по крайней мере, на время – переменилось. Руди не был юношей, от которого ожидаешь чего-то подобного. Однако стоило ему переступить наш порог, как время остановилось – и наши жизни с ним вместе. Все, находившееся вне стен дома, исчезло, прошлое и будущее словно пришли к концу, и нас осталось на свете только трое.
Войдя, Руди сразу заговорил. Он расхаживал по гостиной, куря и разглядывая все, что в ней находилось. То же, что днем осматривал я. Пианино. Картинки на стене. Увольнительное свидетельство отца. Чемодан мамы и наволочку с моими вещами. Со времени нашей прошлой встречи, когда мы бросали в сетку баскетбольный мяч, а Бернер сидела на веранде, наблюдая за нами, Руди возмужал и подрос. У него, всего лишь шестнадцатилетнего, были буйные, кудрявые рыжие волосы, длинные руки в красных веснушках и с большими, уже поросшими волосом, кистями и усики, которые так не нравились Бернер. На уходивших в рукава футболки бицепсах набухли вены, костяшки кулаков были поцарапаны и ободраны, как будто он ползал, опираясь на них, по камням – или дрался с кем-то. Одет он был, помимо футболки, в грязные черные хлопчатобумажные брюки в обтяжку, подпоясанные широким ремнем с латунной пряжкой, на ремне висели сбоку ножны с маленьким ножиком. Обут в высокие черные, толстой кожи, ботинки вроде тех, какие носили мужчины на авиабазе, да, наверное, и на нефтяном заводе, где работал его отец. Он мало походил на мальчика, с которым подружилась летом моя сестра и который понравился мне, потому что был со мной обходителен. Со времени нашего знакомства с ним, похоже, произошло нечто необычное. Что именно, я, разумеется, не знал.
Впрочем, он понравился мне и теперь, и я понял, почему сестра решила сбежать с ним. Он казался загадочным и опасным. Я подумал, может, и мне с ними удрать, – по крайней мере, не нужно будет встречаться лицом к лицу с завтрашним днем и всем тем, что он, вероятно, принесет с собой.
Расхаживая по гостиной, Руди говорил и говорил. В наш дом он попал впервые. Возможно, он нервничал от этого и потому вел себя неестественно. Кроме того, он был навеселе. Его бумажный пакет содержал три бутылки пива «Пабст» и целлофановую упаковку неочищенного арахиса, который Руди грыз, оставляя шелуху на Ниагарском водопаде. А из заднего кармана его штанов торчала полупинтовая фляжка виски «Эван Уильямс», которое он называл «бухлом». В общем и целом порядка нашему дому, который и так уж пребывал в непривычном для нас состоянии, присутствие Руди не прибавило.
О том, что наши родители попали в тюрьму, а мы остались одни, он знал. Это с ним разговаривала Бернер, когда я проснулся, она ему все и рассказала. По словам Руди, его отец и мачеха жили как кошка с собакой, да и вообще все мормоны психи. Он их веры не разделял. Мормоны выдумали тайный язык, на котором разговаривают только друг с другом. Они собираются обратить католиков и евреев в рабов, а негров отправить в Африку или перебить. А Вашингтон – тот, который округ Колумбия, – они и вовсе спалят дотла. Тех, кто покидает Церковь мормонов, они выслеживают и привозят обратно в цепях. Тут он вытащил из заднего кармана «бухло», отпил из горлышка, вытер губы и, к моему изумлению, протянул фляжку Бернер, которая тоже отпила и отдала фляжку мне, – отпил и я. Глотнув виски, я сразу стиснул зубы, чтобы не задохнуться. Оно сдавило мне горло и обожгло пищевод до самого желудка, а желудок обожгло еще и сильнее. Бернер глотнула еще. Она явно делала это не впервые. Даже не покривилась, а только пристукнула пальцами по губам, дав понять, что «бухло» ей понравилось. Затем Руди дал ей сигарету, чиркнул спичкой, и Бернер стала курить, держа сигарету двумя пальцами, большим и средним. И это происходило в гостиной нашего дома! Двенадцать часов назад здесь были родители. Установленный ими распорядок управлял нашим поведением, определял все, что мы делали. А теперь их нет, стало быть, и распорядка тоже. Головокружительное ощущение. Мне казалось, что вот теперь я получил примерное представление о том, какой будет дальнейшая моя жизнь.
Бернер сидела в кресле и молча наблюдала за Руди. А он устроил своего рода представление. Расхаживал по комнате и рассказывал о том, что родители грозятся отдать его на попечение штата, а хуже этого ничего и быть не может. Тебя отправляют в большой сиротский приют в Майлс-Сити, и любой совершенно не знакомый тебе человек может усыновить тебя, забрать оттуда и обратить в свою частную собственность. Его-то никто усыновлять не станет, староват он для этого, а значит, придется ему сидеть там, как заключенному, в гнусной компании мальчишек с ранчо, чьи родители перемерли или бросили их, да грязных индейских отродий, папаши которых оказались извращенцами. Даже если ты там уцелеешь, жизнь твоя все равно пойдет коту под хвост. Именно такой участи мама и опасалась для нас, подумал я, потому она и настаивала так решительно, чтобы мы с Бернер не покидали дом ни с кем, кроме мисс Ремлингер.
Гостиная уже пропахла сигаретами Руди, пивом и виски. Совсем недавно она была чистой. Придется завтра наводить порядок заново. Я включил потолочный вентилятор, он застучал-зарокотал и разогнал немного табачный дым. Двери и окна дома были закрыты и заперты, я сам позаботился об этом некоторое время назад.
Я так и оставался в летчицком кителе отца, и Руди сказал, что был бы не прочь примерить его. Я снял китель, Руди надел, – ему он пришелся почти впору, не то что мне. И как-то сразу подействовал на него. Руди продолжал расхаживать по гостиной с сигаретой и пивом, но так, точно он был офицером, а наш дом – полем сражения, на котором ему предстоит вскоре биться.
– Вот теперь я готов перестрелять кучу комми, – сообщил он, подделывая тон важной военной шишки.
Бернер сказала, что и она тоже. Конечно, Руди был пьян. И выглядел, на мой взгляд, глуповато. Значительность его присутствия в нашем доме мало-помалу сходила на нет, хотя мне он все еще нравился. Наверное, и я немного опьянел.
– А музыка у вас какая-нибудь найдется? – спросил Руди, любуясь собой в дымчатом зеркале, висевшем над кушеткой и доставшемся нам вместе с домом.
– У него есть кое-какие пластинки, – ответила, подразумевая отца, Бернер.
– Я бы послушал, – сказал Руди и уперся ладонями в бедра, как генерал Паттон на фотографии во Всемирной энциклопедии.
Бернер подошла к проигрывателю, достала из шкафчика одну из отцовских пластинок на 78 оборотов, поставила ее на вращающийся диск, – раньше все это делал на моих глазах только отец.
И оркестр Гленна Миллера заиграл одну из любимых мелодий отца, «Бурая кружка». Отец питал к Гленну Миллеру огромное уважение, потому что тот погиб, служа своей стране.
Руди немедля затанцевал – в одиночку. Скакал и скользил по полу гостиной, улыбался, приседал и подпрыгивал, ронял руки, кружился – с пивом в одной руке и сигаретой в другой.
– Потанцуй со мной, – сказал он, взглянув на меня, и приблизился ко мне, обнял руками за плечи и поднял с пианинного табурета, на котором я сидел.
Он вел меня спиной вперед, кружил, постукивал пальцами, отталкивал и привлекал к себе, наступая мне на ноги большими черными башмаками, улыбаясь, выдыхая пары виски и сигаретный дым, ободранные руки его то стискивали мои плечи, то ложились мне на спину. Раньше я никогда не танцевал. Не думаю, что танцевал – по-настоящему – и в тот раз. Я видел однажды, довольно давно, как танцевали мать с отцом. Разница в росте не облегчала для них эту задачу. Мама любила русский балет и презирала «узколобые вкусы танцулек», в аккурат отцу и присущие.
Бернер хмуро смотрела на нас, зажав в губах сигарету, а мы с Руди кружили по гостиной. Мне нравилось.
– Хватит отплясывать со своим дружком, – наконец сказала она. – Потанцуй лучше с подружкой.
– А чего, юный Делл кайфует, – ответил Руди.
Он запыхался, улыбка его стала полубезумной. Отпустив меня, он начал точно так же танцевать с Бернер, у которой это получалось ничуть не лучше моего. Голова кружилась, меня немного подташнивало. Я сел в освобожденное Бернер кресло и стал наблюдать за их танцем.
Следом за «Бурой кружкой» зазвучала «Звездная пыль», отец часто слушал ее. Сначала Бернер и Руди танцевали скованно, держась друг от дружки на расстоянии вытянутой руки. Лицо его сохраняло серьезное выражение – он старался следить за движениями своих ног. А Бернер, похоже, скучала. Затем они сблизились – не в первый, мгновенно понял я, раз. Лицо Бернер закачалось над плечом Руди, она закрыла глаза. Роста они были почти одинакового, да и вообще обладали немалым сходством – большим, чем мы с ней. Оба веснушчатые, ширококостные. Белые теннисные туфли Бернер скользили по ковру в лад с неуклюже ступавшими ботинками Руди, и он, и она держали в пальцах сигареты – он еще и бутылку с пивом. Я снова глотнул «Эвана Уильямса» из стоявшей на полу фляжки, и виски снова обожгло мне желудок, однако результат получился неплохой, я мгновенно успокоился, хоть и не подозревал до этого, что мне неспокойно. Я сидел в зеленом кресле, наблюдал за танцем Руди и Бернер, – за ним, напялившим офицерский китель отца, за ней, повисшей на его шее. Мне казалось, что кто-нибудь наверняка вот-вот начнет колотить в нашу переднюю дверь и застукает нас, курящих, пьющих и вообще ведущих себя неподобающим образом. Но мне было все равно. Я был счастлив. Счастлив, потому что была счастлива Бернер. Порадовать ее всегда было трудно. А сейчас я словно следил за танцем наших родителей и все снова стало таким, каким ему положено быть.
Они продолжили танец под еще одну мелодию Гленна Миллера, лицо Руди совсем покраснело. Распарился под кителем отца. Внезапно он перестал танцевать, стянул китель, бросил его на кресло и снова принялся разгуливать по гостиной, объявив, однако, что скоро уйдет. Бернер стояла в центре комнаты, наблюдая за ним. Руди сказал, что придумал, как ему разжиться нынче ночью кой-какими деньжатами, но нам лучше ничего об этом не знать. (Украсть что-то собрался, решил я.) Сказал, что если его застукают на этом деле, то отправят в тюрьму, которая в Дир-Лодж, потому как ему уже семнадцать. Тут за ним кое-кто следит, а вот в Калифорнии народу столько, что никому он там в глаза бросаться не будет, не то что в Грейт-Фолсе, «дурацкой дыре», которую он ненавидит.
Потом он спросил у Бернер, не найдется ли в нашем доме чего пожрать. А то у него с утра только и было во рту что арахис, который он «слямзил» в итальянском магазине, да пиво с виски, купленные у индейцев на деньги, выуженные им из папашиного бумажника. Бернер ответила, что в холодильнике лежат замороженные стейки – еще те, что отец привез с авиабазы. Она может поджарить один. Руди сказал, что это было бы здорово.
Некоторое время мы с ним просидели в столовой, включив верхний свет, – шторы были задернуты, снаружи никто нас увидеть не мог. Два дня назад здесь сидела вся наша семья. Руди курил и прихлебывал из горлышка то пиво, то виски. Бернер выложила кусок замороженного мяса на сковороду, чтобы приготовить его в «Вестинг-хаузе», как называл это устройство отец. Я никогда не видел ее готовившей и потому не верил, что у нее что-то получится. У меня не получилось бы. В гостиной Руди снял с полки мамину книжку – сборник стихов Артюра Рембо – и прочитал из нее пару строк. «Вперед, к проперченным, вымокшим странам! К услугам самых чудовищных эксплуатаций, индустриальных или военных…» [12]12
Артюр Рембо. «Демократия» (пер. М. Кудинова).
[Закрыть]Это я запомнил. Руди все еще казался мне дружелюбным и загадочным. Спутанные рыжие волосы и взбухшие на руках вены оказывали ему хорошую услугу, наделяя его своеобразием. Не думаю, что он был умнее меня. В шахматы он не играл – это мне было известно. Он ничего не знал о разных местах на глобусе, о которых кое-что знал я. В колледж поступать не собирался, а собирался податься в бега. Я был почти уверен, что он в жизни своей не читал «Тайм», «Лайф» или «Нэшнл Джиографик». Однако из этого же не следовало, что Руди не хватало ума, – как-никак он носил на поясе нож, а на ногах ботинки со стальными носками, пил, курил, строил планы о том, как добыть деньги, много чего знал о мормонах и чем-то там занимался с Бернер в отцовской машине, приезжая на ней к городскому аэропорту. Все это чего-нибудь да стоило.
Пока мы сидели за столом, Руди поведал мне, что зиму он проведет в другом климате, в Калифорнии, где живет его настоящая мать. Папаша говорит, что Руди лучше бы, пожалуй, было и не рождаться на свет или, по крайности, родиться сыном человека шибко терпеливого. Руди опустил сигарету в пивную бутылку (пепельниц в нашем доме не водилось), закурил другую и предрек, что в конце концов попадет в тюрьму. Думаю, он позабыл к той минуте, что туда попали наши родители и потому такие слова могут задеть мои чувства. Он сказал, что вон уж сколько прожил в Грейт-Фолсе, но так ни одним другом и не обзавелся, а с городом, в котором человек не может завести друзей, наверняка что-то неладно. Собственно, это касалось и нас с Бернер, хоть я и полагал, что дело тут в страхе, который внушала маме мысль о приспособлении к внешним обстоятельствам. Руди сердито глянул на меня через стол, но, похоже, вдруг вспомнил, в каком ужасном положении оказались Бернер и я, и сказал, что, по его понятиям, мы ничем теперешней нашей жизни не заслужили. Для меня это новостью не было – я и сам так думал. Думал, что если наши родители ограбили банк – по каким бы причинам они это ни сделали, – так виноваты в этом они, а не мы. Это и дураку понятно. Насчет поступления в морскую пехоту или женитьбы на Бернер Руди на сей раз ничего не сказал.
Бернер пришла из кухни с куском мяса на белой тарелке и поставила ее перед Руди. На тарелке лежали крест-накрест нож и вилка. Кусок мяса. Ничего больше. Выглядело оно жестким, как доска, а по обожженным краям – там, где раньше был жир, – загибалось кверху. В общем, съедобным не казалось. Бернер подбоченилась, сдвинула бедра чуть в сторону и нахмурилась, глядя на мясо так, точно вид его нисколько ей не нравился.
– Я до сих пор только суп варила, и все, – сообщила она и, вытянув из-под стола стул, уселась напротив Руби, продолжая с сомнением поглядывать на мясо.
Несмотря на усилия потолочного вентилятора, в доме было жарко. Верхнюю губу Бернер покрывала испарина. Да и Руди вспотел. По воздуху плыл запах подгоревшего мяса.
– Выглядит роскошно, – сказал Руди.
С губы его по-прежнему свисала сигарета. Я подумал, что есть и курить он собирается одновременно. Он взял нож и вилку, попытался разрезать мясо, однако нож быстро завяз в нем. Мы с Бернер сидели, наблюдая за Руди. Он отложил столовый нож, извлек из ножен собственный, с красной ручкой, и тот разрезал мясо без всякого труда.
– Блеск, – сказал Руди, отправляя в рот кусок, еще остававшийся, как я заметил, промерзлым внутри.
Руди жевал, мощно работая челюстями, положив сигарету на край тарелки. При этом из носа его истекал табачный дым. Он отпил пива. Затем отрезал еще кусок, но, прежде чем съесть и его, повернулся в кресле и окинул взглядом комнату за своей спиной – ту, в которой мы танцевали и пили виски. Китель отца так и лежал в кресле, засыпанное арахисовой шелухой изображение Ниагарского водопада покоилось на столе. Наволочка с моими вещами и мамин чемодан стояли – с самого утра, со времени приезда полицейских, – там, где мы их оставили. Руди, по-видимому, хотел проверить, не изменилось ли что-нибудь в комнате.
Он снова повернулся к столу. Мы с Бернер смотрели, как он разрезает пополам отрезанный им кусок. Башмаки Руди скребли пол, – похоже, процесс поедания мяса требовал от него немалых усилий. Он затянулся сигаретой, выпятил подбородок, выпустил дым через нос, затем подцепил вилкой маленький клинышек мяса, отправил его в рот и пожевал, улыбаясь.




























