Текст книги "Канада"
Автор книги: Ричард Форд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
8
Позже, когда эта история стала известна мне целиком – так, как известна теперь, – я узнал, что в пятницу, предшествовавшую субботе, в которую отец рассказал все сидевшей в ванне матери, перед тем как уехать ночью, индейцы доставили Дигби на товарную станцию «Великой северной» четыре туши забитых ими герефордских коров и уехали, рассчитывая на следующий день получить от отца деньги. Дигби решил, что раз операции с ворованной говядиной проходят без сучка без задоринки, он может принимать больше мяса и поставлять его своему другу, который был метрдотелем в вагоне-ресторане другого поезда «Великой северной», – такая концессия позволила бы ему, Дигби, зашибать весьма приличные деньги. Отец счел это счастливым для всех развитием событий. Однако, когда в субботу вечером он приехал за деньгами (часть которых предназначалась ему, как создателю схемы) в Блэк-Игл, где стояло маленькое бунгало Дигби, тот сказал, что две туши оказались протухшими (лето, слишком жарко, чтобы перевозить мясо в не оборудованном холодильником грузовике, якобы принадлежащем ковровой компании) и не годятся даже для индейцев, не говоря уж о вагоне-ресторане, который обслуживает пассажиров, привыкших ездить из Сиэтла в Чикаго и обратно роскошным экспрессом. Дигби заявил отцу, что платить за такое мясо не собирается. Собственно, он уже отвез эти туши на грузовике к Миссури и утопил их – на случай, если кто-нибудь, железнодорожная полиция, к примеру, вдруг нагрянет к нему и обнаружит мясо, на которое у него нет никаких накладных и объяснить присутствие которого в складском холодильнике он не сможет.
Для отца это стало очень неприятным сюрпризом, и он без обиняков растолковал Дигби, что если мясо было «с душком», то не надо было его принимать. А после того, как Дигби мясо принял,и само оно, и плата за него (четыреста долларов) стали его – Дигби – заботой.
Наш отец не сомневался, что Дигби – тщедушный, пучеглазый типчик, говоривший женским дискантом и щеголявший белым пиджаком при галстуке-бабочке, – просто-напросто раззудил в себе такой страх перед индейцами, которым нисколько не доверял и которые не доверяли ему, что затея покупать говядину во много больших количествах внезапно представилась ему глупостью, каковой она и была. Мысль эта нагнала на него страх еще и больший – попасться с поличным и лишиться высокооплачиваемой работы в вагоне-ресторане. Как выяснилось впоследствии, Дигби был замешан и в другой преступной деятельности, за которую полиция Грейт-Фолса с большим удовольствием упрятала бы его в тюрьму. Люди, работавшие в вагонах-ресторанах, и проводники пульмановских вагонов использовали девиц, живших вдоль всей железнодорожной магистрали. Такая девица садилась на поезд в одном городе, занималась в пути привычным ей делом, а на следующее утро с поезда сходила.
Отец и на миг не поверил, что мясо поступило испортившимся. Прежде этого не случалось, так почему должно было случиться теперь? Однако, когда он, посовещавшись в ванной комнате с мамой, возвратился в дом Дигби, чтобы еще раз потребовать четыреста долларов, а может быть, и выбить их из Дигби кулаками (на отца это не походило, но положение его было отчаянным), выяснилось, что тот уже уехал из города на «Западной звезде» и теперь катит в Чикаго, где у него заведена была совершенно отдельная жизнь, а управляться с индейцами предоставил отцу.
Так наш отец попал именно в тот переплет, который ему следовало бы предвидеть, и принять на его случай меры предосторожности. (К примеру, одной такой мерой могло быть присутствие при передаче мяса из рук в руки; другой – наличие в кармане денег, достаточных для возмещения убытков индейцам в случае, если продажа мяса сорвется.) Однако на тот момент все, чем он мог обезопасить себя, сводилось к остаткам ежемесячной пенсии, которую выплачивали ему Военно-воздушные силы, к небольшим деньгам, заработанным нашей матерью за девять месяцев преподавания в Форт-Шо, и к нашему «шевроле». На черный день родители наши ничего не откладывали, а этот как раз черным и был. У них даже чековой книжки не имелось. Они за все платили наличными.
На следующее утро, в воскресенье, Мышь, он же Вильямс, приехал к нашему дому, постоял на дворе с отцом и сказал то, что сказал, об убийстве всех нас – угроза, к которой отец отнесся очень серьезно. Кроме того, Вильямс заявил, что он и его соучастники здорово рисковали, угоняя четырех коров вместо одной, и столкнулись с еще более серьезными затруднениями, забивая их и транспортируя, а негр Дигби, когда они доставили мясо и потребовали за него шестьсот долларов вместо четырехсот, которые им полагались с самого начала, только посмеялся над ними. Вильяме также поведал отцу, что за одним из них следит полиция резервации, и именно в связи с делом об угоне коров, поэтому он нуждается в деньгах, чтобы уехать в Вайоминг и отсидеться там несколько месяцев. По всем этим причинам, сказал Вильяме, ему и его друзьям причитается теперь не шестьсот долларов и не четыреста, о которых они договаривались с отцом, а две тысячи. Где отец может раздобыть две тысячи долларов, Вильяме объяснить не потрудился.
К угрозам наш отец не привык. Он привык ладить с людьми, веселить их, производить приятное впечатление своей внешностью, хорошими манерами, южным выговором и доблестной военной службой. Угроза убийства подействовала на него очень сильно. Он тут же начал терзаться мрачными мыслями о том, что деньги ему достать негде, и быстро пришел к удивительной мысли: подыскать подходящий банк и ограбить его. В те минуты ему наверняка представлялось, что ограбить банк – это все же лучше, чем позволить индейцам убить его, мою мать, Бернер и меня; лучше, чем погрузить нас всех среди ночи в «Бель-Эр», бросить все и сбежать, чтобы и духу нашего здесь не было. Другие способы добычи денег – заем (у отца не было кредита, тесть и теща его не любили, жалованья он не получал и ничего, способного гарантировать возврат занятого, не имел), как и иные возможные выходы из положения, в котором он оказался, скажем, обращение в полицию Грейт-Фолса или попытки как-то урезонить Вильямса – либо не пришли ему в голову, либо отец решил, что они его положение только ухудшат. Позже отец, вероятно, сообразил, что можно было бы пойти в полицию и сдаться ей на милость, но к тому времени он уже решил ограбить банк, и дело с концом.
Сидя после суда в женской тюрьме Северной Дакоты, что в Бисмарке, мать описала в своей «хронике» и последующие дни, и те, что им предшествовали, – то был подробный отчет о том, что сделали она и отец. Учась в колледже в Уолла-Уолла, мать мечтала стать поэтом и, возможно, решила, что хорошо написанный рассказ об их истории сможет обеспечить ее будущее, когда она выйдет из тюрьмы, – чего так и не случилось. В своей «хронике» она отзывается о нашем отце и его недочетах крайне критично. Себя мать не извиняет, не пытается оправдаться временным помешательством или тем, что ее силой принудили к соучастию в преступлении, не пытается даже объяснить, как отец уговорил ее пойти на это. (Сестре и мне она говорила, что сожалеет о сделанном ими.) Она написала, что и поныне считает себя таким человеком, каким считала всегда, – вдумчивым, умным, наделенным воображением, быть может отчужденным и скептичным, но бережливым и веселым. (Веселой мать не была никогда.) Эти качества и заставляли ее стараться сделать так, чтобы ни Бернер, ни я не пускали корней в тех местах, куда забрасывала нас служба отца в ВВС. Такие места, считала мать, могли «выхолостить и извратить» все то, что было в нас хорошего и значительного, обратить нас в людей банальных и заурядных, каких в Миссисипи, Техасе, Мичигане, Огайо и прочих штатах, о которых она держалась невысокого мнения, считая их непросвещенными, хоть пруд пруди. Именно эти слова и стоят в ее «хронике»: выхолостить, бережливая, отчужденная, банальные, извратить.Мать считала, что они с отцом поженились совершенно напрасно, – мол, ей следовало сразу сообразить, что, не сделав этого, оба жили бы намного счастливее. Именно там она и написала о браке с профессором колледжа, о том, что могла прожить жизнь поэта, и о прочем в этом роде. Мать говорит в «хронике», что должна была уйти от отца, едва услышав о грабеже, тем более что она все равно думала расстаться с ним. Да только обнаружила, пишет мать, что, хотя все ее мысли на собственный счет (приходившие ей в голову, когда она смотрела на себя в зеркало и видела человека незаурядного, необычного) и были точны и верны, она также была человеком слабым. Раньше ей это было невдомек, но именно тут и крылась, уверяет мама, причина, по которой она вышла замуж за улыбчивого, красивого, романтичного Бева Парсонса. (Конечно, она забеременела, но на этот счет существовали меры, о которых и в 40-х годах были осведомлены даже студентки колледжей.) Именно из-за слабости своей она и не ушла от Бева давным-давно и нас с собой не забрала. Тем самым подтверждалась ее догадка о том, что ничем она от других людей не отличается, а это с неизбежностью (по вывихнутой логике мамы) привело ее к ограблению банка. Не то чтобы она считала себя преступной натурой. Так она никогда не думала. Ее родители не воспитали в ней способности поверить во что-либо подобное (это могло быть как-то связано с тем, что они были евреями там, где никакие евреи не жили, с сохранением чувства своей уникальности, не допускавшего принятия чужих взглядов и предостережений, какими бы разумными те ни были).
О чем думал я – думал, когда мы с Бернер остались совершенно одни в нашем доме, а отец и мать сидели в тюрьме округа Каскейд, – так это о том, до чего же молоды наши родители. Всего-то тридцать семь и тридцать четыре. И о том, что людьми, способными ограбить банк, они не были. Но поскольку банки грабят и вообще-то очень немногие, усмотреть в их поступках какой-либо смысл можно, лишь если верить, что им на роду написано грабить банки, что бы они там на свой счет ни полагали и какое бы воспитание ни получили. Думать иначе я не мог, потому что тогда ощущение происшедшей трагедии раздавило бы меня.
Хотя, конечно, думать о своих родителях, что они всегда принадлежали к разряду людей, из которых получаются преступники, было довольно странно. Выходило что-то вроде чуда шиворот-навыворот. Уверен, именно это и подразумевала моя мать, называя себя «слабой». Для нее слова «преступление» и «слабость» вполне могли означать одно и то же.
9
К утру понедельника что-то в нашем доме переменилось. Произошли некие серьезные события – более серьезные, чем поступление отца на новую работу, или его уход с военной службы, или упаковка вещей и переезд в новый город. Ночью родители просидели за закрытой дверью своей комнаты допоздна, и я знал, они о чем-то спорили. Я понял, что отец решился на какой-то поступок, которого мама не одобряла. Слышал, как несколько раз хлопала дверь их стенного шкафа, как мама говорила: «Это в последний раз…», и «Ты с ним не справишься…», и «Это самая безумная…» Начинала она каждый раз громко, но затем голос ее быстро стихал, и окончания мне разобрать не удавалось. Отец трижды покидал спальню и выходил на переднюю веранду. (До меня доносился стук его каблуков по доскам.) Все три раза он возвращался назад и спор начинался заново. «Ну так что еще ты можешь предложить?» – спрашивал он. И «Ты таких дел всегда побаивалась». И «Так нас, во всяком случае, не сцапают». После этого родители обменялись лишь несколькими короткими фразами. А потом сошли на нет и они. Я покинул мою комнату, зашел на кухню, где продолжал гореть свет, выпил стакан воды. Под дверью родителей светилась оранжевая полоска. А когда я вернулся к себе, в моей постели лежала Бернер. Она ничего мне не сказала. Просто лежала лицом к стене, на которой висели мои вымпелы колледжей, и дышала, продрогшая. В Грейт-Фолсе такого еще не случалось, хотя в маленьких городках, когда мы были детьми, нам доводилось спать в одной постели. Мне было неудобно с ней рядом. Однако я понимал: не будь это важно, она не пришла бы, и понимал также, что и она, как я, слушала разговоры родителей. От нее пахло сигаретами и леденцами, она так и не разделась на ночь. Когда родители примолкли, мы заснули. Проснувшись утром, я обнаружил, что кулаки мои стиснуты, пальцы ноют, а Бернер уже ушла, и, когда я снова увидел ее, разговаривать о случившемся мы не стали. Как будто ничего и не было.
Как правило, настроение у отца по утрам было хорошее. Но в тот понедельник его одолевали какие-то мрачные мысли. Мама, похоже, старалась не попадаться ему на глаза. Она приготовила завтрак, все мы сели за стол. Поедая яичницу, отец спросил у нас с Бернер, что, по нашему мнению, могли бы мы сделать полезного для Республики, – он всегда задавал этот вопрос, интересуясь нашими планами на день. Я напомнил ему, что сегодня открывается «Ярмарка штата» и мне хочется посмотреть на пчел, – от этого наверняка будет польза. Отец ничего в ответ не сказал, – казалось, он успел забыть о своем вопросе. Он не шутил, не улыбался. Глаза у него были красные. Мать он за завтрак не поблагодарил. И не побрился, что неизменно делал, отправляясь на авиабазу или по каким-нибудь делам. Щеки его отливали унылой синевой. Все мы, сидя за столом, думали, что с отцом творится что-то неладное, однако вопросов никто ему не задавал. Я видел, как мама сердито поглядывает на него сквозь очки. Губы ее были сурово поджаты, как если б она не одобряла что-то в поведении отца.
А еще я обратил внимание на то, что отец не надел ни новых брюк, ни черных тисненых сапог, ни одной из сорочек со сборчатыми карманами, – так он одевался, отправляясь на работу в компании, торговавшей участками земли и ранчо. На нем был старый, еще времен воинской службы, синий летный костюм и пара неглубоких, заляпанных краской белых теннисных туфель – наряд, в котором он косил или поливал лужайку. Уйдя в отставку, отец ножницами срезал с этого костюма знаки различия, а заодно и нашивку, на которой значилось «ПАРСОНС». Я подумал, что он походит сейчас на человека, которому не хочется, чтобы его узнал кто-нибудь из знакомых.
После завтрака разговоров в доме велось еще меньше. Бернер ушла в свою комнату и поставила на проигрыватель пластинку. Мама прибралась на кухне и расположилась на освещенной утренним солнцем веранде с чашкой чая, книжкой кроссвордов и романом, который ей нужно было прочесть перед занятиями у монашек. Я же бродил за отцом по дому. У меня создалось впечатление, что он собирается уехать, и мне хотелось узнать – куда и не могу ли я поехать с ним. Отец забрал из ванной комнаты кожаный футлярчик для туалетных принадлежностей и уложил в него разные разности. Я стоял в двери родительской спальни и смотрел, как он укладывает носки и трусы в старую холщовую сумку, сохранившуюся со времен службы в Военно-воздушных силах. Наша семья никогда никуда не ездила, разве что из одного города в другой перебиралась. Оставаться на одном месте – это такая роскошь, говорил отец. Заветнейшее его желание состояло в том, чтобы жить и жить в одном городе, как все нормальные люди. В нашей стране человек может обосноваться где ему захочется, говорил он. Место рождения здесь ничего не значит. Тем и хороша Америка. О других странах, освобожденных нами во время войны, такого не скажешь, жизнь там всегда была ограниченной строгими рамками, провинциальной. Но теперь я боялся, что они с мамой решили разойтись. Поведение отца показывало мне, как все будет выглядеть, если это случится. Молчание. Недовольство друг другом. Гнев. Другое дело, я никогда не слышал, чтобы они говорили о разъезде.
Когда отец застегнул молнию своей синей сумки (я видел, как он положил в нее револьвер – большой, черный, 45-го калибра, оставшийся у него после воинской службы), я спросил:
– Куда ты собираешься?
Сидевший на краю своей кровати (родители спали на отдельных) отец поднял на меня взгляд. В доме было жарко, как и всегда по утрам. Потолочный вентилятор мы включали только после полудня. А было всего лишь девять часов. Он улыбнулся мне, словно не расслышав вопрос, что временами случалось. Однако выглядел отец уже не так, как за завтраком – мрачным, не выспавшимся, – да и щеки его слегка порозовели.
– Ты кто, частный детектив? – поинтересовался он.
– Да, – ответил я. – Вот именно.
Спрашивать: «Вы с мамой решили разойтись?» – мне не хотелось. Не хотелось услышать, что так оно и есть.
– Я отправляюсь в деловую поездку, – сказал он и снова принялся рыться в сумке.
– Ты вернешься?
– Да конечно, – ответил он. – А что? Хочешь составить мне компанию?
Внезапно за моей спиной появилась мама, прижимавшая к груди книгу. Она положила руку мне на плечо, сжала. При малом росте рука у нее была сильная.
– Никуда он с тобой не поедет, – сказала она. – Я и здесь найду ему дело, которое принесет пользу стране.
Она вытолкала меня в коридор, вошла в спальню, закрыла за собой дверь. И там снова начался разгоряченный разговор, хотя велся он шепотом, потому что родители знали, что я слушаю их. «Ты не можешь… ни при каких обстоятельствах…» – сказала мама. А отец ответил: «Ох, ради Христа задроченного. Поговорим об этом позже». Бранился он очень редко, а мама не бранилась совсем. Вот Бернер, та – да. Научилась от Руди. И потому меня поразили его слова.
Подумав, что мама может внезапно открыть дверь и рассердиться на меня за то, что я подслушиваю, я ушел к себе комнату и сел перед моей зеленой с белым шахматной доской. Я ощущал покой, исходивший от выстроившихся в ряды фигур, которые ждали только приказа, чтобы броситься в бой.
Недолгое время спустя отец вышел из дома, неся холщовую сумку, в которой лежал револьвер, и сел в машину. По каким делам он уезжает, отец так мне и не сказал, он даже не попрощался со мной. Я подозревал, что дела эти никакого отношения к продаже земельных участков или ранчо не имеют, а связаны с индейцем, который приезжал к нашему дому. В любом случае, я знал, что они очень важны, иначе отец не уезжал бы в такой спешке. И чувствовал: в нашей жизни появилось что-то такое, чего прежде в ней не было.
10
Следующие несколько дней отец занимался вот чем: разъезжал по Восточной Монтане и западу Северной Дакоты (прежде он в тех местах никогда не бывал), выискивая банк, который он смог бы ограбить. Замысел его состоял в том, чтобы не хвататься за первый попавшийся, но выбрать город и банк, отвечающие критериям, которые сложились у него в голове, возвратиться в Грейт-Фолс, провести пару дней в семье, а затем вернуться к выбранному банку и ограбить его. Такой план выглядел менее поспешным и более продуманным, в большей мере допускающим видоизменения и даже полную отмену, – более умным, поскольку он позволял сделать полный поворот кругом и от ограбления отказаться. У людей, которые действовали иначе, все рано или поздно шло наперекосяк и они попадали в тюрьму.
Разумеется, это трудно себе представить: вы проезжаете на пустом сельском шоссе мимо машины; сидите в закусочной рядом с человеком и делитесь с ним взглядами; ждете у стойки мотеля, когда зарегистрируется стоящий перед вами дружелюбный мужчина с победительной улыбкой и мерцающими глазами, готовый с радостью рассказать вам всю историю своей жизни, лишь бы произвести на вас приятное впечатление, – странно думать, что этот мужчина разъезжает по окрестностям с заряженным револьвером, пытаясь решить, на какой банк ему лучше всего совершить налет.
Полагаю, даже при том, что отец боялся индейцев – и тех несчастий, которые Вильямс-Мышь обещал обрушить на нас, если ему не отдадут деньги, – к тому времени, когда он основательно углубился в огромную, безлюдную восточную часть Монтаны, растянувшуюся до Северной Дакоты, оценил не один город и не один банк, обдумал, где можно укрыться, подсчитал встреченных по пути дорожных полицейских и помощников шерифа, определил, как далеко от границы штата должен стоять банк (для него, южанина, границы означали нечто такое, о чем люди тех мест, в которых нам довелось пожить, даже и не помышляли), – ко времени, когда он проделал все это, идея ограбления стала казаться ему если и не разумной, то по меньшей мере приемлемой, сопряженной с на редкость малыми хлопотами. Я вывожу это из того, как он вел себя, когда вернулся после двухдневного отсутствия, – уверенный, пышущий энергией, снова обретший хорошее настроение; то есть выглядело все так: уезжая, отец думал, что ему предстоит тяжкая задача, а она оказалась сущим пустяком, решить ее было – раз плюнуть. Вот так он обычно и ухитрялся сводить свои проблемы к минимуму. О том, что на душе у него было легко, я сужу еще и по тому, что он начал подумывать, не привлечь ли к ограблению и меня. Не то чтобы он окончательно решил предложить мне помочь ему. Я узнал об этой идее лишь позже, из «хроники» матери; я слышал сквозь закрытую дверь обрывки разговора, но не понял их полностью; речь шла о том, что, на взгляд отца, я мог бы стать соучастником, убедительно отводящим от него любые подозрения. Маму (другой его вариант) опознали бы, полагал отец, немедленно, поскольку у нее и внешность иностранная, и рост маленький, и ведет она себя с людьми по преимуществу недружелюбно, – а это в таком деле помеха, считал он. А ему, как ни крути, требовалась помощь близкого человека. (Уверен, желание отца привлечь меня к совершению преступления отчасти и заставило маму пойти на ограбление банка – то есть сделать то, что было ей совершенно чуждым.)
Я уже знал из разговоров с отцом, что он давно подумывает об ограблении банка, хотя никогда не принимал эти разговоры всерьез. Мать в ее «хронике» ясно дает понять, что о возможности попасть в руки полиции отец никогда всерьез не задумывался – он же был таким умным. Кроме того, он полагал, что ограбление «государственного банка» – это «преступление без жертв», потому что, если грабитель возьмет меньше 10 000 долларов (он взял намного меньше), федеральное правительство непременно, считал отец, позаботится о том, чтобы никто из вкладчиков денег своих не потерял. Как я уже говорил, он еще со времен рузвельтовского Нового Курса и электрификации сельской местности питал к государству огромное доверие, которое лишь укрепилось за годы, проведенные им в военной авиации, где государство брало на себя все заботы отца, поскольку было обязано ему за службу. В смысле партийной принадлежности он был, можно сказать, пожизненным демократом.
Что же касается возможности поимки и ареста, отец, увидев, на что похожи восточная часть Монтаны и западная Дакоты (пустота, безлюдье, необщительность, бедность), и представить себе не мог, что кто-нибудь обратит на него внимание, – в особенности если рядом с ним не окажется привлекающей к себе взгляды матери. Дружелюбный, не внушающий никаких подозрений, неприметно одетый мужчина едет вместе с сыном в неприметной машине. (Отец собирался украсть номера Северной Дакоты, чтобы и «шевроле» его никому в глаза не бросалась.) Он знал, что нисколько не похож на человека, способного ограбить банк. И потому мог ограбить таковой, даже не изменяя внешность и не надевая маску. Он проделает это быстро и тут же умчит в глубь выжженных, поглощающих все просторов, а к вечеру вернется в Грейт-Фолс. И концы в воду.
Вообще говоря, определенный смысл в его идее присутствовал – для хорошего исполнителя. Как впоследствии, уже после ареста отца и матери, рассказал «Трибюн» шериф округа Каскейд, в котором находится Грейт-Фолс, очень многие полагают, будто в Монтане легко совершить ограбление и не попасться, – по этой-то причине здесь так часто и грабят (еще один факт, оставшийся отцу неизвестным). Многие думают, сказал шериф, что, совершив ограбление, они смогут растаять в пустом пространстве и никто их не заметит, потому как людей здесь живет негусто, а значит, и заметить грабителей некому. На самом же деле, сказал шериф, в Монтане банковский грабитель непременно бросается в глаза. В конце концов, только он один совершить такое преступление и может – потому, собственно, сюда и прикатил. Тогда как прочие люди в большинстве своем отлично знают, что они преступления не совершали. Плюс к тому – что касается случая моего отца, – в этих местах все и каждый обращают внимание на дружелюбное лицо, поскольку такие здесь и в лучшие-то времена можно было по пальцам пересчитать.
Мама наверняка все поняла мгновенно. Когда в понедельник утром отец, облачившись в синий летный костюм и прихватив заряженный револьвер, уехал – снедаемый ужасом от мысли, что нас собираются убить, ужасом, который оставлял ему лишь один путь – ограбление, – мама тотчас повела себя так, будто нашей жизни предстоит претерпеть серьезные перемены. Она немедля принялась за уборку, подключив к ней и нас, – то было занятие, которым мама никогда особенно не увлекалась, поскольку жили мы всегда в арендованных домах, а в них вечно попахивало канализацией и газом, да и получали мы их далеко не чистыми. Мама повязала голову красной косынкой, из-под которой выбивались пряди ее волос, надела старые хлопчатобумажные брюки, отыскала пару черных резиновых перчаток и принялась отшкрябывать кухонный пол и плитку в ванной комнате, драить окна, освобождать шкафы от посуды и скрести полки. Нам с Бернер она выдала по куску мыла и тряпке, поручив вымыть в наших комнатах полы, двери, деревянные панели, углы чуланов, оконные рамы и дочиста протереть оконные стекла уксусом, который сушил кожу, пропитывая ее кислым запахом. Кроме того, мама велела перебрать нашу одежду и ненужную сложить на задней веранде, рядом с моим велосипедом, чтобы передать все в конгрегацию Святого Викентия де Поля. Меня также отправили на чердак, куда вела разваливавшаяся лестница, – посмотреть, нет ли там чего-нибудь, что мы забыли выбросить. На чердаке было жарко и темно, пахло нафталином и гнилью, все там покрыла пыль и сажа, и я, знавший, что на стропилах домов любят селиться гремучие змеи, ядовитые пауки и шершни, поспешил спуститься обратно, ничего с собой не прихватив.
Мы спросили, зачем понадобилась такая уборка, и мама ответила, что после возвращения отца из деловой поездки нам, возможно, придется покинуть Грейт-Фолс, передав дом его владельцу Баргамяну, который жил в Бьютте. У Баргамяна находился наш залог за дом, и мама хотела получить эти деньги назад. (Отец говорил, что Баргамян «ее роду-племени». А мать – что он из армян, народа, который всегда становился чьей-либо жертвой.)
Куда мы отправимся, она не сказала. А поскольку в воскресенье утром мы слышали примерно те же слова от отца, я поверил в их правдивость и страшно расстроился: занятия в школе начинались через две недели, а попаду ли я в нее, было теперь неясно.
Во время отсутствия отца несколько раз принимался звонить телефон, и я сразу брал трубку, думая, что это он. Но и в этот раз слышал только молчание. В конце концов ее сняла мама, спросившая: «Что вам нужно? Кто вы?» Ничего ей на другом конце не ответили, просто положили трубку.
За эти дни я по меньшей мере четыре раза, случайно взглянув в наше фасадное окно, видел то один, то другой медленно проезжавший мимо нас автомобиль. Первым был раздолбанный красный драндулет – «плимут», на котором приезжал в воскресенье Мышь. На этот раз за рулем сидел не он, а мужчина помоложе, на индейца не похожий. Вторым – автомобиль, выглядевший еще и похуже: коричневый фургончик со сломанными рессорами и продавленной крышей. В нем сидело несколько человек, в том числе и крупная женщина, в которой я мгновенно распознал индианку. Водитель всякий раз вглядывался в наш дом. Однако машину не останавливал. Не требовалось особой гениальности, чтобы понять: эти индейцы имеют какое-то отношение к причинам, по которым нам придется уехать отсюда, – как и понять, зачем мы ездили несколько дней назад в Бокс-Элдер (посмотреть вблизи на то, как живут индейцы), почему мне так страшно, а возможно, и то, почему отец уехал искать для нас новое место жительства.
Еще одно примечательное событие, происшедшее в отсутствие отца, было таким: Бернер вышла из своей комнаты с накрашенными красной помадой губами, и мама, развеселившись, назвала ее «femme fatale», [10]10
Роковая женщина (фр.).
[Закрыть]которая вскоре отправится в Нью-Йорк или Париж, чтобы начать карьеру знаменитой актрисы. Волосы сестра больше в пучок не собирала, назад не зачесывала и от строгого прямого пробора отказалась; теперь они, спутанные, свисали ей на плечи, – мне это не нравилось, поскольку подчеркивало, что лицо у нее плоское, да и веснушки Бернер приобрели в результате сходство с брызгами грязи, чего прежде не удавалось достичь даже ее прыщам. Пока мы прибирались в доме, я спросил у нее, зачем она так выставляет напоказ не лучшие особенности своей внешности. Сестра покривилась и ответила: ее «друг» – Руди, которого мы в последнее время почти не видели, – сказал, что, если она хочет по-прежнему представлять для него интерес, ей следует больше походить на взрослую женщину. И добавила, что думает сбежать из дома и убьет меня, если я выдам ее маме. «Я здесь того и гляди с ума сойду», – сказала она, и уголки ее губ поползли вниз. Меня это поразило, потому как мне и в голову не приходило, что жизнь с нашими родителями может казаться невыносимой или что ей можно предпочесть бегство из дома. В моем случае и то и другое было неверным.
Ну а кроме того, пока мы прибирались в доме, а отец носился как безумный по глухим закоулкам Монтаны и Северной Дакоты, пытаясь решить, какой банк ограбить, умонастроение нашей матери странно изменилось. Наведение чистоты и проветривание дома определенно были признаком этой перемены, но только одним. Я слышал также, как она несколько раз звонила в Такому родителям – не для того, чтобы испросить у них разрешения приехать, но уговаривая приютить меня и Бернер. Разговаривала она с родителями тоном совершенно естественным, тоном любящей дочери, как будто они встречались самое малое раз в месяц, а не провели в разлуке почти шестнадцать лет. Насколько я понял, они согласились принять Бернер, но не меня. Мальчик – это чересчур. Что еще раз заставило сестру задуматься о бегстве – не жить же ей с двумя несговорчивыми, подозрительными, ничего не понимающими старыми поляками: она их не знает и, возможно, придется им не по нраву, хоть они – вследствие чистой случайности – и стали ее бабушкой и дедушкой.
Об отдельной цепочке событий, заставивших маму позаботиться о моем благополучии, о том, чтобы я не попал в лапы властей штата Монтана, я еще расскажу в своем месте, для меня эта часть моего рассказа важна. Но применительно к тем двум дням, когда мы отдраивали наш дом перед возвращением (в среду вечером) отца, выбравшего наконец банк, предметом величайшего моего интереса остается – даже сейчас, через столько лет после ее смерти, – ход маминых мыслей.