Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Ричард Форд
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Нравится мне здесь, – говорит Вуди; головы притом не поднимал, туфли свои рассматривал. – Тихо-спокойно. Небось, отсюда, будь земля плоская, и Чикаго можно увидать. Здесь Великие равнины начинаются.
– Не знаю, – говорю.
Вуди поднял на меня глаза, дым рукой заслонил.
– В футбол играешь?
– Нет, – говорю.
Хотел задать ему вопрос-другой относительно мамы. Но не мог надумать, что бы спросить.
– Я выпил, – говорит Вуди, – а вот поди ж ты – сейчас ни в одном глазу.
Поднялся ветер, и я, хоть и стоял за домом, услышал, как где-то далеко тявкнул Майор; учуял, как пахнет оросительная канава, как она журчит в поле. Канава протянулась от Хайвуд-крика до Миссури километров на тридцать, не меньше. Вуди ничего про это не знал и ни услышать, ни учуять ничего не мог. И ничего ни про что здешнее он знать не знал. Я услышал голос отца: "Вот смеху-то", потом в доме выдвинули-задвинули ящик, закрылась дверь. И больше ничего.
Вуди повернулся, посмотрел в темноту, туда, где горизонт заливало зарево огней Грейт-Фолса, и мы оба увидели, как сигналит самолет, – он шел на посадку.
– Раз в Лос-Анджелесском аэропорту я прошел мимо брата и не признал его, говорит Вуди; он вглядывался в темноту. – А брат меня признал, вот какая штука. Говорит: "Эй, браток, ты против меня чего имеешь или что?" Да не имел я ничего против брата. И что нам, и мне, и ему, оставалось – только посмеяться.
Вуди повернулся и поглядел на наш дом. Руки в карманах, сигарету зубами зажал, мускулы напружил. И тут я увидел, что руки у него покрепче, посильнее, чем мне представлялось. Жилы на них набухли. И меня разобрало любопытство: что такое знает Вуди, чего я не знаю. Не о маме – об этом я ничего не знал и знать не хотел, но о самых разных вещах: о том, что за жизнь там, в темноте, о том, как он здесь оказался, об аэропортах и даже обо мне. У нас с ним не такая уж и большая разница в возрасте, это я знал. Но Вуди – одно, я – совсем другое. И я задумался, стану ли я когда-нибудь таким, как он, поскольку, сдается, это необязательно так уж и плохо.
– А ты знаешь, что твоя мать уже была замужем? – говорит Вуди.
– Да, – говорю. – Знаю.
– Нынче с ними со всеми так, – говорит он. – Спят и видят, как бы развестись.
– Похоже на то, – говорю.
Вуди бросил сигарету, отшвырнул ее носком черно-белой туфли. Поднял глаза на меня и улыбнулся так, как улыбался еще в доме, так, словно бы он что-то знает, но тебе нипочем не скажет, улыбнулся так, что тебе делалось погано оттого, что ты не Вуди и ни в жизнь им не станешь.
И вот тут-то из дома вышел отец. По-прежнему в клетчатой охотничьей куртке и вязаной шапке, только лицо у него стало белое как мел, никогда больше не видел, чтобы у человека так побелело лицо. Вот какая странность. Я почувствовал, что он сломался изнутри, потому что вид у него был поврежденный, такой, словно он себя каким-то манером покалечил.
Следом за ним из двери вышла мама и остановилась в круге света на верхней ступеньке. В платье морской волны, это платье я видел в окне – прежде я его на ней ни разу не видел, – поверх она надела короткое пальто, в руке несла чемодан. Она посмотрела на меня и покачала головой, но так, чтобы никто, кроме меня, не заметил: вроде как бы давала знак, что сейчас лучше помолчать.
Отец – руки в карманах – пошел прямиком к Вуди. На меня и не поглядел.
– Чем на жизнь зарабатываешь? – говорит, а сам почти вплотную к Вуди подошел. Еще чуть-чуть, и его куртка Вудиной рубашки коснется.
– В ВВС служу, – говорит Вуди.
Поглядел на меня, потом на отца. Увидел, что отец на взводе.
– А сегодня у тебя выходной, так надо понимать? – говорит отец.
Еще надвинулся на Вуди, руки из карманов не вынимает. И как толканет Вуди грудью, и Вуди вроде не противится – позволяет отцу себя толкать.
– Нет, – говорит и покачал головой.
Я посмотрел на маму. Она стояла, смотрела на них. Можно подумать, ей отдан приказ, и она ему повинуется. Она не улыбалась мне, хотя, я так думаю, думала обо мне, и от этого мне стало не по себе.
– Ты что? – говорит отец; он стоял лицом к лицу с Вуди, прямо-таки лицом к лицу, и голос у него был сдавленный, точно ему трудно говорить. – Ты что себе думаешь? Ты что, совсем ничего не соображаешь?
Вынул из куртки револьвер, ткнул Вуди в подбородок, в мягкую выемку под ним, да так, что лицо Вуди задралось, но руки не вскинулись, кулаки не сжались.
– Не знаю, что с тобой сделать, – говорит отец. – Ума не приложу, что с тобой сделать. Просто-таки ума не приложу.
Впрочем, мне казалось, он хотел только продержать Вуди вот так вот здесь, а там что-то да и переломится или он сумеет забыть всю эту историю, а ничего другого сделать и не хотел.
Отец взвел курок и еще сильнее вдавил ствол во впадинку под подбородком Вуди, дышал ему в лицо; мама стояла в круге света с чемоданом, взгляд ее был прикован к ним, мой – тоже. Так прошло, должно быть, с полминуты.
Тут мама и говорит:
– Джек, хватит, кончай это. Хватит.
Отец сверлил Вуди взглядом – казалось, он хочет вынудить Вуди что-то предпринять: пусть тот стронется с места, повернется к нему спиной, сделает что-то, что угодно, лишь бы покончить с этим, и тогда отец и сам положит этому конец. Отец глаза сощурил, зубы сцепил, губы раздвинул – изобразил улыбку.
– Ты чокнутый, да? – говорит отец. – Ты, чтоб тебя, чокнутый, вот ты кто. Ты ее любишь, и ты тоже. Да? Да, чокнутый? Да? Скажи, любишь ее? Скажи, что любишь! Скажи, что любишь, и, если так, я вышибу твои поганые мозги .
– Коли на то пошло, – Вуди говорит. – Нет. Коли на то пошло.
– Не любит он меня, Джек. Будет тебе, – говорит мама. Она если и волновалась, то не подавала виду. И опять покачала головой – дала мне знак. Она, я так думаю, не думала, что отец пристрелит Вуди. И Вуди, я думаю, так не думал. Никто, я думаю, так не думал, кроме самого отца. Зато он, я думаю, так думал и обмозговывал, как к этому приступиться.
Вдруг отец как крутанется – блестят мать глаза, бегают, но револьвер от Вудиного лица не отнимает. Испугался, я так думаю, испугался, что делает не то, и все испортит, и выйдет только хуже, и ничего взглядом он этим не добьется.
– Уходишь, – кричит он ей. – Вот почему ты вещички собрала. Проваливай. Давай, давай.
– Джеки утром идти в школу, – говорит мама; голос нисколько не повысила. И, ни слова не сказав никому из нас, подхватила чемодан, вышла из круга света и, обогнув угол, скрылась в зарослях диких маслин, рядами убегавших в пшеничное поле.
Отец оглянулся, посмотрел на меня – я стоял, где стоял, на гравии, – его, похоже, удивило, что я не пошел вслед за мамой к Вудиной машине. Но я тогда и думать об этом не думал – позже, было дело, думал. Позже думал: что бы мне уйти с ней – глядишь, у них тогда все решилось бы иначе. Только я с ней не ушел.
– Уверен, что уберешься подобру-поздорову, так надо понимать, господин хороший? – говорит отец; они с Вуди стояли лицом к лицу. Он и сам уже чокнулся. Да и кто б не чокнулся на его месте. Ему, должно быть, казалось, что ему уже ни с чем не совладать.
– Хотелось бы, – говорит Вуди. – Хотелось бы подобру.
– А мне хотелось бы придумать, как тебя достать, – говорит отец и сощурил глаза. – Только ничего не придумывается. – Мы услыхали, как захлопнулась где-то в темноте дверца Вудиной машины. – Думаешь, я дурак? – говорит отец.
– Нет, – говорит Вуди. – Ничего такого я не думаю.
– Думаешь, ты важная птица?
– Нет, – говорит Вуди. – Да нет же.
Отец опять сощурился. Видимо, с этой-то минуты он и стал превращаться в другого – другого, незнакомого мне человека.
– Ты откуда?
Тут и Вуди закрыл глаза. Долгим вздохом втянул, выпустил воздух. Можно подумать, что этот вопрос Вуди почему-то был тяжелее всего прочего, что такого вопроса он уж никак не ожидал.
– Из Чикаго, – говорит Вуди, – из тамошнего пригорода.
– Родители живы? – говорит отец, а сам свой большущий вороненый револьвер так и не отнял от Вудиного подбородка.
– Да, – говорит Вуди. – Да, сэр.
– Жалко, – говорит отец. – Жалко, они ведь узнают – как не узнать, – что ты за фрукт. Я так думаю, им давным-давно до тебя нет дела. Я так думаю, они оба желали бы тебе сдохнуть. Ты про это не знал. А я знаю. Вот только помочь им ничем не могу. Придется кому-то другому тебя прихлопнуть. А я и думать о тебе больше не хочу. Вот так-то.
Уронил руку с револьвером, стоял смотрел на Вуди. Не попятился, просто стоял ждал, а чего ждал – не знаю. Вуди с минуту постоял, потом конфузливо покосился на меня. Я опустил глаза, это я знаю. Что мне еще оставалось делать. Притом, помню, я подумал, не разбито ли сердце Вуди и что все это для него значит. Не для меня, мамы или отца. А для него, оттого что именно он почему-то скинут со счетов, он в недолгом времени останется в одиночестве, он совершил поступок, о котором однажды еще пожалеет, и около него не будет никого, кто сказал бы ему: мол, да ладно, мы не держим на тебя зла, чего в жизни не бывает.
Вуди отступил на шаг назад, посмотрел на отца и опять на меня, будто хотел что-то сказать, потом отступил в сторону и прошел к парадному входу, туда, где в непривычно холодном воздухе звенели колокольчики.
Отец посмотрел на меня – большущий револьвер он все еще держал в руке.
– Считаешь, это глупо? – говорит. – Вот это все. Кричать, стращать, психовать? Если и так, тебя можно понять. Тебе и вообще на это не следовало бы смотреть. Прости. Я не знаю, что мне теперь делать.
– Все обойдется, – говорю.
И пошел на дорогу. За дикими маслинами заурчал мотор Вудиной машины. Я стоял, смотрел, как она дает задний ход, выхлоп заволок красные сигнальные огни. В машине, в свете передних фар, выступили из темноты их головы. Когда они выехали на дорогу, Вуди на какой-то миг притормозил, и я увидел, что они разговаривают: повернули друг к другу головы, кивают. Голову Вуди и мамину. Секунду-другую они посидели вот так вот, затем отъехали медленно-медленно. А я подумал, что же такое им нужно было друг другу сказать, настолько важное и не терпящее отлагательств, что они тут же остановились. Сказала ли она: Я тебя люблю? Сказала ли она: Чего не ожидала, того не ожидала? Сказала ли она: Я только о том и мечтала? Сказал ли он: Мне жаль, что так получилось, или Я рад, или Меня это никак не касается? Но если ты при этом не был, ничего такого тебе знать не дано. А я при этом не был и не хотел быть. И сдается, мне при этом быть и не пристало. Я услышал, как хлопнула дверь: отец вошел в дом, и я свернул с дороги, где все еще можно было разглядеть, как убегают вдаль сигнальные огни, и пошел в дом, где мне предстояло остаться один на один с отцом.
Ничто по большей части разом не кончается. Утром я, как всегда, поехал в школу на автобусе, отец – на авиабазу на машине. О том, что случилось, мы почти не говорили. Жестокие слова в каком-то смысле примерно одинаковы. Придумай их за кого хочешь сам – не ошибешься. По-моему, нам обоим казалось, что мы в тумане, сквозь который пока ничего не можем различить, но через какое-то время, не исключено, что даже и недолгое, мы прозреем и что-то поймем.
В тот день на третьем уроке посыльный принес мне записку, в ней сообщалось, что в полдень мне дадут освобождение от занятий и я должен встретиться с матерью в мотеле на 10-й авеню по Южной стороне – это неподалеку от моей школы, – и мы сможем вместе пообедать.
Погода в Грейт-Фолсе в тот день выдалась пасмурная. Листья с деревьев облетели, горы на восток от города закрыли низко нависшие облака. Накануне вечер был холодный и ясный, но сегодня явно надо было ждать дождя. Зима наступала всерьез. Еще несколько дней – и все покроет снег.
Мотель, где остановилась мама, назывался "Тропикана", он помещался рядом с городским полем для гольфа. На вывеске у входа красовался неоновый попугай. За белым домиком конторы подковой расположились коттеджи. Перед ними были припаркованы всего две машины, перед коттеджем мамы машины не было. И я подумал, там ли Вуди или на своей авиабазе. Подумал, столкнется ли с ним отец и что они скажут друг другу.
Я дошел до коттеджа номер 9. При том что на ручке двери висела табличка "Просьба не беспокоить", дверь была открыта. Я заглянул в затянутую сеткой дверь и увидел маму – она сидела на постели, одна. Хотя телевизор работал, она смотрела на меня. На ней было платье цвета морской волны, то же, что и вчера. Она улыбнулась мне, и мне понравилось, как она выглядит сквозь сетку, в полутени. Черты ее лица вроде бы стали менее резкими. По-видимому, ей было тут уютно, и я понял, что мы – пусть что было, то было, – поладим и что я на нее не держу зла и никогда не держал.
Она подалась вперед и выключила телевизор.
– Входи, Джеки, – говорит; я открыл дверь и вошел.
– Верх роскоши, а? – Мама обвела взглядом комнату. Ее раскрытый чемодан стоял у двери в ванную, за окном ванной было видно поле для гольфа – там под молочно-белым небом трое мужчин гоняли клюшками мяч. – Порой одиночество тяготит, – говорит она; нагнулась и надела туфли на высоких каблуках. – Я сегодня дурно спала, а ты?
– Я тоже, – говорю, хотя спал я очень даже хорошо.
Мне хотелось спросить ее, где Вуди, но вдруг меня осенило: он смылся и не вернется, она меньше всего думает о нем, и ей решительно безразлично, где он обретается сейчас и будет обретаться вообще.
– Как насчет комплимента, мне бы он сейчас пригодился, – говорит она. – Не отпустишь какой-нибудь из своих запасов?
– Конечно, – говорю. – Рад тебя видеть.
– Вот это мило, – говорит и кивнула. Она уже обула туфли. – Как насчет того, чтобы пообедать? Кафетерий через улицу – можно пойти туда. Там и горячее подают.
– Нет, – говорю. – Я еще не проголодался.
– Вот и хорошо, – говорит и снова улыбнулась мне.
Я уже говорил, что мне понравилось, как она выглядит. В ее красоте появилось что-то новое – такой я ее еще не видел: она словно бы освободилась от стеснявших ее прежде пут и теперь могла вести себя иначе. Даже со мной.
– Знаешь, – говорит, – порой я думаю о том, как когда-то поступила. Когда угодно. Много лет назад в Айдахо или на прошлой неделе. И у меня такое чувство, будто я об этом читаю в книге. Будто это рассказ. Ну не странно ли?
– Странно, – говорю.
Мне и впрямь это показалось странным, потому что в те времена я твердо знал разницу между тем, что было и чего не было, и считал, что так будет всегда.
– Случается, – говорит она; руки сложила на коленях и посмотрела в боковое оконце: оно выходило на стоянку машин и изогнутый подковой ряд коттеджей. Случается, я напрочь забываю, какова жизнь на самом деле. Ну начисто. – Она улыбнулась. – Не так уж это и плохо в конечном счете. Может, это у меня болезнь. Тебе не кажется, что это у меня болезнь и она пройдет?
– Нет. Не знаю, – говорю. – Может быть. Надо думать. – Я посмотрел в окно ванной и увидел, как по дерновой лужайке идут трое мужчин с клюшками в руках.
– Мне сейчас трудно объяснить, что со мной происходит, – говорит мама. Прости. – Откашлялась, потом замолчала и молчала чуть ли не минуту, а я все стоял. – Тем не менее о чем бы тебе ни захотелось спросить, я отвечу. Спрашивай о чем угодно, и я – хочу не хочу – отвечу тебе по правде. Договорились? Ей-ей, отвечу. Можешь и не доверять мне. Не так уж это для нас и важно. Ведь мы оба теперь взрослые.
И тут я и говорю:
– Ты раньше была замужем?
Мама так чудно на меня посмотрела. Глаза у нее сощурились, и она вдруг сделалась такой, как прежде – черты лица стали резкими, губы растянула недобрая улыбка.
– Нет, – говорит. – Кто тебе это сказал? Это не так. Не было этого. Это тебе Джек сказал? Это отец сказал? Как некрасиво. Пусть я и плохая, но не настолько.
– Он этого не говорил, – говорю.
– Говорил, конечно говорил, – говорит мама. – Не понимает, что когда все и так плохо, лучше не будить лихо.
– Мне хотелось знать, так ли это, – говорю. – Просто пришла в голову такая мысль. Никакого значения это не имеет.
– Да, не имеет, – говорит мать. – Я могла бы выйти замуж раз восемь. Просто мне неприятно, что он тебе так сказал. Ему иногда недостает широты души.
– Не говорил он этого, – говорю. Сказал раз, сказал другой – и хватит, а уж поверит она, не поверит, меня это мало заботило. Доверять или не доверять друг другу – не так уж было для нас тогда и важно. Во всяком случае, теперь я понял: если узнать о чем угодно все доподлинно, по правде, – жизнь не в жизнь.
– Значит, ты только об этом хотел спросить? – говорит мама. Она, похоже, была вне себя, но не я был тому причиной, нет, не я. А вообще всё. И я разделял ее чувства. – Твоя жизнь, Джеки, касается тебя и только тебя, говорит мама. – Иногда она настолько никого, кроме тебя самого, не касается, что просто жуть. Хочется бежать куда глаза глядят.
– Видимо, так .
– Семейная жизнь мне не очень-то по душе – вот в чем дело. – Она посмотрела на меня, но я ничего не сказал. Не понял, что она имела в виду, но притом знал: что я ни скажи, ее жизнь пойдет своим путем, мои слова ничего не изменят. И я промолчал.
А немного позже мы пересекли 10-ю авеню и пообедали в кафетерии. Когда она платила за обед, я заметил у нее в сумочке отцовский кошелек и увидел, что там есть деньги. И я понял: отец сегодня уже с ней встретился и что ему, что ей безразлично – знаю я об этом или нет. Мы все трое были каждый за себя.
Когда мы вышли на улицу, уже похолодало, дул ветер. Шлейфы выхлопов, тянущиеся за машинами, светились, и, хотя было всего два часа пополудни, кое-кто из водителей включил фары. Мама вызвала такси, мы стояли ждали машину. Куда она едет, я не знал, но я не ехал с ней.
– Отец не разрешил мне вернуться, – говорит; она уже стояла на обочине. Для нее это была данность – она не надеялась, что я уговорю отца, или заступлюсь за нее, или встану на ее сторону. Вот тогда-то я и пожалел, что вчера вечером дал ей уйти, – никак нельзя было этого допустить. Стоит остаться, и, глядишь, все наладится; уйдешь в темень и не вернешься – ставишь жизнь на кон, и потом с ней не совладать.
Мамино такси пришло. Она поцеловала меня, обняла крепко-крепко и села в такси – платье цвета морской волны, высокие каблуки, короткое пальто. Я стоял, вдыхал запах ее духов на моих щеках, смотрел на маму.
– Многое из того, что прежде пугало, мне теперь не страшно, – говорит она; подняла на меня глаза и улыбнулась . – А меня ведь мутило от страха, вот как. – Закрыла дверцу, помахала мне и уехала.
Я пошел назад в школу. Хотел поспеть туда к трем, тогда можно было бы вернуться домой на автобусе. Я проделал долгий путь вдоль Миссури по 10-й авеню до Второй улицы, а там повернул к центру. Миновал гостиницу "Большая Северная", куда отец сбывал уток, гусей и всевозможную рыбу. Пассажирских поездов на сортировочной не было, грузовой пандус казался маленьким. Вдоль него выстроились мусорные баки, дверь была закрыта, на ней висел замок.
По дороге в школу я думал, что моя жизнь круто повернула и мне, пожалуй, не понять толком, как и куда, по всей вероятности, еще очень долго. А может, и вообще никогда. Такие вещи приключаются помимо воли, это я знал, вот и со мной сейчас такое приключилось. И, шагая в тот день холодной улицей по Грейт-Фолсу, я задавал себе такие вопросы: почему отец не разрешил маме вернуться? Почему Вуди стоял со мной на холоду у нашего дома – ведь отец мог его убить? Почему Вуди сказал, что мама была прежде замужем, если это неправда? Да и сама мама, почему она так поступила? Через пять лет отец отправился в Или (штат Невада) срывать забастовку на нефтепромыслах и был там по случайности убит. Маму я с тех пор время от времени встречал – там-сям, с одним мужчиной, с другим – и могу сказать, что мы хотя бы знаем, что и как у каждого из нас. А вот ответа на эти вопросы я так и не знаю, и я никого и никогда не просил ответить на них. Притом я не исключаю, что он – ответ – куда как несложен: это всего-навсего неразвитость, в нас во всех сидит какое-то безразличие, бессилие, из-за них мы неверно видим жизнь, по сути чистую и простую, из-за них наше существование – что-то вроде межи, отделяющей одно небытие от другого, из-за них мы всего-навсего твари, повстречавшиеся на одной тропе, подозрительные, злопамятные, которым не ведомы ни снисхождение, ни сильные чувства.
К ЧЕРТЯМ СОБАЧЬИМ
Моя жена только-только укатила на Запад с псарем с местных собачьих бегов, а я болтался дома, пережидал, пока суд да дело, подумывал: не сесть ли на поезд во Флориду – перебить невезуху. Билет уже лежал у меня в бумажнике.
Был канун Дня благодарения, и всю неделю охотники парковали машины у ворот: пикапы и одно-два раздолбанных "шевроле" – по большей части с номерами других штатов – пустовали день-деньской; лишь кой-когда двое мужиков постоят у своих машин, попьют кофе, покалякают. Мне они были до лампочки. Гейнсборо – а я тогда подумывал кинуть его с арендной платой – сказал, чтоб я с ними не связывался, пусть себе охотятся, ну а если вздумают стрелять около дома, тогда уж вызвать полицию и пусть она с ними управляется. Около дома никто не стрелял, хотя в леске на задах постреливали, и я видел, как одно "шевроле" с оленем на крыше укатило молнией, но неприятностей от этого не предвидел.
Я хотел выбраться отсюда до снега и до того, как начнут приходить счета за электричество. Перед тем как отъехать, жена продала нашу машину, поэтому наладить дела было не так-то просто, а я их запустил – не до того было.
Утром, в одиннадцатом часу, в дверь постучали. На прихваченной морозцем траве стояли две толстухи – держали мертвого оленя.
– Где Гейнсборо? – спрашивает одна из них.
Обе в охотничьей справе. На одной красная в клетку суконная куртка, на другой – зеленый маскировочный костюм. У обеих сзади к поясу приторочены рыжие подушечки – такие, что нагреваются, когда на них садишься. Обе при ружьях.
– Нет его, – говорю. – Вернулся в Англию. Власти к нему прицепились. За что, не знаю.
Обе уставились на меня – глазами так и буравят. Лица обмазаны черно-зеленой маскировочной мазью, с виду себе на уме. А я еще халата не снял.
– Мы хотели оставить Гейнсборо оленины, – говорит та, что в красной куртке, та, что первая заговорила. Обернулась, посмотрела на мертвого оленя, а у него язык вывалился и глаза ну прямо как у оленьего чучела. – Он нам разрешает охотиться, вот мы и хотели его отблагодарить, – говорит.
– Что бы вам не отдать оленину мне, – говорю. – Я б сберег ее для него.
– Отчего бы и нет, – говорит та, что ведет разговор. А другая, та, что в маскировке, глянула на нее со значением: мол, если оленина попадет ко мне в руки, она-то знает, Гейнсборо ее не видать.
– Чего бы вам не войти, – говорю. – Я сварю кофе, согреетесь.
– Мы и впрямь здорово замерзли, – говорит та, что в клетчатой куртке, и похлопала в ладоши. – Если Филлис не против.
Филлис сказала, что она ничуть не против, но при этом дала понять, что выпить со мной кофе – это одно, а отдать оленину – другое, и одно к другому касательства не имеет.
– Вообще-то свалила его Филлис, – говорит симпатичная толстуха; кофе они уже выпили, но все еще сидели на диване, обхватив чашки толстыми руками. Она сказала, что ее зовут Бонни и что они не из этого штата. Обе – крупные тетки, лет за сорок, толстомордые, из-за одежек их руки, ноги и все прочее казались несуразно большими. Притом обе веселые – даже Филлис, когда выбросила оленину из головы и щеки у нее снова разгорелись. С ними дом вроде бы заполнился, повеселел.
– Когда она его подстрелила, он еще метров шестьдесят пробежал, перемахнул через изгородь и только тут упал, – говорит Бонни, и так говорит, что ей и не возразишь. – Пуля угодила ему в сердце, а такой выстрел оказывает действие не сразу.
– Он припустил как ошпаренный пес, – говорит Филлис, – потом плюхнулся как куль с дерьмом. – У Филлис были коротко стриженные светлые волосы, рот с неприятной складкой – при таком рте, похоже, так и подмывает говорить неприятное.
– А еще мы наткнулись на подбитую олениху, – говорит Бонни; вижу, она заводится. – От такого прямо зло берет.
– А что, если кто-то шел за ней по следу, – говорю. – Что, если ее по ошибке подстрелили. Как знать.
– Может, и так, – говорит Бонни и искательно глядит на Филлис, но Филлис, та и глаз на нее не подняла.
Я попробовал нарисовать себе картинку, как они на пару волокут из лесу мертвого оленя, – картинка нарисовалась легко.
Я вышел на кухню за булочками – они подогревались в духовке, – а когда вернулся, тетки перешептывались. Но ничего плохого, похоже, не затевали, и я угостил их булочками – прикинулся, что ничего не заметил. Я был им рад. Жена у меня худышка, коротышка, одежду себе покупала в детских отделах универмагов, говорила, что лучше вещей не купишь: им сносу нет. Но в доме что она есть, что ее нет – уж больно мало места она занимала, хоть дом и не такой большой. По правде говоря, даже очень маленький – готовый дом, Гейнсборо перевез его сюда на трейлере. Но с этими тетками казалось, что дом набит под завязку, будто День благодарения уже настал. Тушей быть – ничего хорошего, так я раньше думал, выходит, нет.
– На собачьих бегах бываешь? – спрашивает Филлис; одну половину булочки она в рот засунула, другую в чашке размачивала.
– Бываю, – говорю. – А ты откуда знаешь?
– Филлис говорит, она вроде бы пару раз видела тебя на бегах, – говорит Бонни и улыбнулась.
– Я ставлю только в экспрессе, – говорит Филлис, – а вот Бон ставит на что ни попадя, верно, Бон? И в двойном, и как угодно. Ей без разницы.
– Твоя правда, – Бон снова улыбнулась, вытянула из-под себя рыжую подушечку, поместила ее на ручку дивана. – Филлис говорит, она как-то видела тебя там с женщиной, маленькой такой, совсем крохой, недурной на личико.
– Очень даже возможно, – говорю.
– Кто же это? – Филлис спрашивает без околичностей.
– Жена моя, – говорю.
– А она сейчас здесь? – Бон спрашивает, а сама – для потехи – озирала комнату так, словно высматривала, кто тут за креслом прячется.
– Нет, – говорю. – Она уехала на Запад. Укатила к чертям собачьим.
– Что стряслось? – спрашивает Филлис, с подковыркой спрашивает. – Ты что, спустил на бегах все деньги, и она от тебя дала деру?
– Нет . – Филлис мне не так нравилась, как Бон, хотя почему-то казалось, что на нее скорее можно положиться, если до того дойдет. Вот только вряд ли дойдет. Мне не понравилось, что Филлис столько обо мне знает, даже если насчет денег она и дала промашку. Мы, моя жена и я, переехали сюда из города. У меня была мыслишка рекламировать в местных ресторанах и на бензоколонках собачьи бега, а тем, кто вечером будет туда ходить, давать купоны со скидкой – чем плохо, всем выгода. Уйму времени угрохал, кучу денег ухлопал. И что же: у меня в подвале ящик на ящике с никому не нужными купонами, за которые не уплачено. И вот как-то жена моя приходит домой и ну смеяться – говорит, что на моих придумках и дырку от бублика не заработаешь, а назавтра берет машину, укатывает и назад не возвращается. Ну а чуть спустя заявляется парень, спрашивает, есть ли у меня паспорт на машину – чего нет, того нет, – и так я узнал, что машина продана и с кем она укатила.
Филлис достала из-под маскировочной куртки пластиковую фляжечку, отвернула крышку и через кофейный столик протянула мне. День только начался, но я решил: какого черта? Завтра Благодарение. Я тут один, собираюсь съехать, а арендную плату зажилить. Так что какая разница.
– Грязища у тебя, – Филлис забрала у меня фляжечку, посмотрела, сколько я выпил. – Ну чисто хлев.
– Тут женская рука нужна, – говорит Бон и подмигнула мне. Вообще-то она была ничего из себя, пусть даже и лишку полновата. Из-за маскировочной мази она смахивала на клоуна, но что лицо у нее симпатичное, и под мазью было видно.
– Я вот-вот съеду, – говорю и потянулся за фляжкой, но Филлис засунула ее обратно в куртку. – А сейчас навожу в доме порядок.
– Машина у тебя есть? – спрашивает Филлис.
– Ее сейчас антифризом заправляют, – говорю, – она у "Б.П." стоит. Синяя "камаро". Да вы небось проехали мимо нее. А у вас, девочки, есть мужья? – Рад был, что разговор ушел от моих невзгод.
Бон и Филлис досадливо переглянулись, и я огорчился. Огорчительно было видеть, как славная круглая мордашка Бон потемнела от неудовольствия.
– Наши мужья торгуют на пару аптечными резинками в Питерсберге. Это за границей штата, – говорит Филлис. – Одно слово, козлы, если ты понимаешь, что я имею в виду.
Я попытался представить себе мужей Бонни и Филлис. Нарисовались два худосочных типчика в нейлоновых куртчонках – они трясли друг другу руки на темной стоянке торгового пассажа перед баром кегельбана. Никак иначе я их представить не мог.
– Как тебе Гейнсборо? – говорит Филлис.
Бон, та теперь мне только улыбку послала.
– Я его плохо знаю, – говорю. – Гейнсборо мне сказал, что он прямой потомок английского художника. Но я ему не верю.
– И я не верю, – говорит Бонни и опять мне подмигнула.
– Из грязи да в князи, – говорит Филлис.
– У него двое детей, они ко мне наведываются – вынюхивают, что да как, говорю. – Один – танцовщиком в городе. Другой – компьютеры чинит. Я так думаю, они спят и видят, как бы вселиться сюда. Только арендатор-то я.
– Ты думаешь его кинуть? – говорит Филлис.
– Нет. Ни за что. Пусть он иной раз и привирал, зато меня не обманывал .
– Из грязи да в князи, – говорит Филлис.
Филлис и Бонни понимающе переглянулись. Я увидел, что за окном начал падать снег, пока только изморозь, но снег ждать себя не заставит.
– По тебе видать, что ты соскучился по ласке, – говорит Бонни и улыбнулась широко-широко, так, что выставились зубы. А они у нее все до одного целехоньки, белые и меленькие. Филлис посмотрела на Бонни и даже ухом не повела – похоже, ей такое не впервой слышать.
– Ну и что ты об этом думаешь? – говорит Бонни и подалась всем телом вперед, пригнулась к толстым коленкам.
Поначалу я не знал, что и думать. А потом думаю: хоть Бонни и толстовата, чем плохо? И говорю: я, мол, не против.
– А я ведь не знаю даже, как тебя звать, – говорит Бонни; встала, оглядела унылую комнатенку – искала, где тут дверь в другую комнату.
– Гендерсон, – вру я. – Ллойд Гендерсон меня зовут. Я уж полгода как здесь живу. – И встал.
– Ллойд, то еще имечко, – говорит Бонни и оглядела меня, когда я уже встал, но был еще в халате, с ног до головы. – Я тебя, пожалуй, буду Кучеряш звать – ты же кучерявый. Ну чисто негр, – говорит и зашлась смехом, аж телеса под одежками затряслись.
– Да зови как хочешь, – говорю – и так мне стало хорошо.
– Идите-ка вы оба в другую комнату, а я покамест тут приберусь, – говорит Филлис. И бряк ручищей о подлокотник, хотела, что ли, чтобы пыль поднялась. Ты не против, чтоб я порядок навела, нет, Ллойд?