Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Ричард Форд
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Нет. Но это не мотель и не ресторан, так что мне без разницы.
– Золотой рудник – вот это что, – говорю и посмотрел на золотой рудник, а он, это я теперь понял, подальше будет, чем поначалу казалось, хоть в холодном небе он и рисовался громадным, близким и высоченным. Я подумал, что его бы надо обнести стеной и сторожей поставить, а то кругом одни огни, забора и того нет. Похоже, первый встречный-поперечный может туда войти и взять что угодно точь-в-точь как я вошел в трейлер к той женщине и позвонил с ее телефона хотя, ясное дело, все обстояло не так.
И тут Эдна как закатится. И не злорадным смехом, от которого меня коробило, а участливым смехом, смехом от всего сердца – так смеются, когда шутке радуются, так она смеялась, когда я впервые увидал ее в Мизуле, в баре "У восточных ворот" в 1979-м, так мы с ней смеялись, когда Черил еще жила с матерью, а я не крал машин, не сбывал поддельных чеков, а имел постоянную работу на бегах. Времечко было получше, как ни погляди. Я услышал ее смех и поди пойми почему – тоже засмеялся; мы стояли за машиной в темноте и смеялись-потешались над золотым рудником посреди пустыни, я одной рукой обнимал Эдну, Черил нашаривала в темноте Дючонка, таксист покуривал в машине, у нашего краденого "мерседес-бенца" – а уж какие надежды у меня были на него там, во Флориде, – колеса ушли в песок, и больше я его не увижу – мне здесь не бывать.
– Меня всегда интересовало, как выглядит золотой рудник, – говорит Эдна, а сама смеялась-заливалась, аж слезу вытирала.
– Меня тоже, – говорю, – меня давно любопытство разбирало.
– Ну и дураки же мы, верно, Эрл? – говорит она и смеется, остановиться не может. – Два сапога пара.
– Что ж, может, оно и к добру, – говорю.
– С чего бы? Наш он, что ли, этот рудник? Хоть тут и много чего есть, да не про нашу честь, – а сама все смеется.
– Мы его видели, – говорю и указал на него пальцем. – Вот он тут. Значит, мы теперь к нему ближе. А кое-кому и вовсе не довелось золотой рудник повидать.
– Как бы не так, – говорит она. – Как бы не так, нам его не видать как своих ушей.
Повернулась и села в такси – ехать хочет.
Таксист ничего не спросил – ни что с машиной, ни где она: похоже, ничего не заподозрил. А значит, мы вчистую развязались с ней, и какое мы к ней имели отношение, узнают, когда уже поздно будет, а то и вовсе не узнают. Таксист, пока мы ехали, понарассказал нам много чего о Рок-Спрингсе: мол, из-за рудника из-за этого сюда народу за последние полгода понаехало отовсюду, и из самого Нью-Йорка тоже, и почитай что все живут в трейлерах. Проституток из Нью-Йорка – он их называл "бардамки", – как запахло большими деньгами, понавалило сюда видимо-невидимо, и вечерами по улицам раскатывают "кадиллаки" с нью-йоркскими номерами, битком набитые неграми в здоровенных шляпах, которые этими бабами управляют. Рассказал, что теперь каждый пассажир, кто в такси к нему ни сядет, перво-наперво спрашивает, где найти бабу, и на наш вызов он не хотел ехать по той причине, что несколько трейлеров рудник отвел под бардаки – для инженеров и компьютерщиков: семьи-то у них далеко. Рассказал, что ему опостылело гонять туда-сюда – добро б за делом за каким, а то за пакостью. Рассказал, что "60 минут" даже сделал об их городе программу, после чего в Шайенне был скандал, но пока бум не кончится, ничего не поделаешь.
– А все благоденствие, – говорит таксист. – К счастью, по мне, лучше быть бедным.
Он сказал, что во всех мотелях дерут втридорога, но раз мы люди семейные, он покажет нам один недурной мотель, где цены божеские. Но я сказал, что нам нужен самый что ни на есть хороший мотель, куда пускают с собаками, и пусть цены кусаются, нам плевать: день выдался тяжелый, и хотелось бы его закончить красиво. Мало того, я знал, что в занюханных гостиничках, расположенных черт-те где, полиция тебя скорее будет искать – и как пить дать найдет. Моих приятелей вечно хватали в занюханных гостиничках и туристских мотелях, о которых никто и слыхом не слыхивал. А вот в "Холидей иннах" или в "Трэвел лоджах" – никогда.
Я попросил отвезти нас в центр города, потом на окраину: Черил хотела посмотреть вокзал, и там-то я и увидел розовый "кадиллак" с нью-йоркскими номерами и телевизионной антенной – негр в шляпе с широченными полями неспешно вел его по узкой улочке, где только и есть что бары да китайский ресторан. Видик тот еще – нарочно не придумаешь.
– Вот вам чистой воды уголовник, – говорит таксист и, похоже, погрустнел. – Жалко мне, что такие люди, как вы, видят такое. Город у нас хороший, но кой-какие людишки хотят всем испоганить жизнь. И ведь находилась же прежде управа на всякую шпану и уголовников, но те деньки миновали.
– Ваша правда, – говорит Эдна.
– Не надо из-за этого унывать, – я ему говорю. – Таких, как вы, больше. И всегда будет больше. И лучшей рекламы, чем вы, этому городу не сыскать. Я знаю, Черил будет помнить вас, а не того человека, верно я говорю, детка? – Но Черил уже заснула на заднем сиденье, Дючонка из рук так и не выпустила.
Таксист отвез нас к "Рамаде" – она стояла прямо на автомагистрали, неподалеку от того места, где мы сломались. Мне, когда мы въезжали под навес "Рамады", стало даже самый чуток обидно, что мы подъезжаем не на малиновом "мерседесе", а на раздолбанном наемном "крайслере" бог знает какого года, и за рулем старикан, который только и знает, что брюзжать. Хоть и понимал, что так оно лучше. Нам было сподручней без той машины, в самом деле, лучше хоть в какой машине, кроме той, которую взяли на заметку.
Я зарегистрировался под другой фамилией, за комнату заплатил наличными, чтобы все прошло без сучка без задоринки. В графе "род занятий" написал "офтальмолог" и после фамилии поставил "ДМ". И пусть фамилия не моя, а смотрится хорошо.
В номере – он выходил на зады, я такой и просил – я уложил Черил на одну из кроватей, Дючонка рядом с ней – пусть поспят. Обед она пропустит, но ничего страшного – к утру проголодается как следует и тогда пусть заказывает что душе угодно. Не поест ребенок раз-другой – не пропадет. Мне самому сколько раз случалось не поесть, ну и что – не совсем уж я пропащий.
– Давай закажем жареного цыпленка, – говорю Эдне, когда она вышла из ванной. – В "Рамадах" знатно жарят цыплят, а буфет – я видел – еще работает. Черил можно оставить здесь, пока нас не будет, ничего с ней не случится.
– Мне что-то расхотелось есть, – говорит Эдна. Она стояла у окна, смотрела в темноту.
За ее спиной в окне было видно небо в желтоватой светящейся дымке. Я сначала подумал, что это золотой рудник освещает ночь, ан нет, автомагистраль.
– Можно заказать еду в номер, – говорю. – Все, что твоей душе угодно. Меню на телефонном справочнике. Можешь обойтись одним салатом.
– Заказывай ты, – говорит. – Неохота мне есть. – Села на кровать рядом с Черил и Дючонком, ласково так на них посмотрела и приложила руку к щечке Черил, будто проверяла, нет ли у нее жара.
– Славная девчурка, – говорит. – Тебя нельзя не любить.
– Чего бы тебе хотелось? – говорю. – Я, например, не прочь поесть. Может, я закажу себе жареного цыпленка .
– Почему бы и нет? – говорит. – Ты ж его так любишь. – И улыбнулась мне; она все сидела на кровати.
Я сел на другую кровать, позвонил, попросил принести еду в номер. Заказал цыпленка, овощной салат, картошку, булочку, а в придачу кусок яблочного пирога с пылу с жару, чай со льдом. И понял, что не ел с самого утра. Положил трубку и тут заметил, что Эдна смотрит на меня не то чтобы злоехидно или ласково, а так, будто она вроде бы чего-то не понимает и хочет об этом спросить.
– С каких пор тебе так интересно смотреть на меня? – спрашиваю – и улыбнулся ей. Старался не показать, что сержусь, говорить помягче. Понимал, как она вымоталась. Шел уже десятый час.
– Просто я думала, до чего ж погано оказаться в мотеле без своей машины уехать и то не на чем. Разве это дело? Мне еще вчера вечером погано стало оттого, что та бордовая машина не моя. Видать, та бордовая машина, Эрл, на меня жуть нагоняла.
– Одна из машин на стоянке твоя, – говорю. – Иди вниз, выбирай любую.
– Знаю, – говорит. – Но это будет совсем не то, верно? – Протянула руку, взяла свою синюю ковбойскую шляпу, надела и сбила на затылок, на манер Дейл Эванс. И такая она была славная.
– Знаешь, раньше мне нравилось жить в мотелях, – говорит. – Тут тебе и потаенность, и воля – ну а платила за них, ясное дело, не я. Зато в них ты от всего укрыта и вольна делать что в голову взбредет, раз уж решилась поехать в мотель и заплатить за это, сколько запросили, ну а что до остального, так это только в охотку. Койка, сам понимаешь, и все такое прочее, – и улыбнулась мне по-доброму.
– Ну а теперь-то разве не то же самое? – говорю; я сидел на кровати, смотрел на Эдну и не знал, чего от нее ожидать, что она еще скажет.
– Вроде бы то, да не то, Эрл, – говорит – и уставилась в окно. – Мне тридцать два – пора завязывать с мотелями. Хватит тешить себя выдумками.
– Тебе что, эта комната не нравится? – говорю; и оглядел комнату.
Мне понравились и картинки в современном вкусе, и комодик, и большой телевизор. По мне, так очень даже уютная комната – при том, где нам доводилось жить.
– Нет, не нравится, – говорит Эдна; сказала, как ножом отрезала. – И злиться на тебя из-за этого толку нет. Ты тут ни при чем. Ты для каждого стараешься сделать все, что можешь. Но любая поездка чему-то учит. И я поняла, пора завязывать с мотелями, иначе быть беде. Прости.
– Что это значит? – говорю: я ведь и впрямь не понимал, что у нее на уме, а ведь мог бы догадаться.
– Я, пожалуй, возьму тот билет, что ты предлагал, – говорит она; поднялась и стала лицом к окну. – Утро на носу. А машины, чтобы меня отвезти, у тебя нет.
– Вот те на, – говорю, а сам как сидел на кровати, так и сижу, будто меня оглоушили. Хотел было что-то сказать, попререкаться с ней, но ничего путного не приходило в голову. Не хотел я на нее злиться, а злился.
– Ты имеешь полное право злиться на меня, Эрл, – говорит она, – но винить меня, я так думаю, тебе не в чем. – Обернулась ко мне, села на подоконник, руки на коленях сложила.
В дверь постучали, я крикнул, чтобы поднос поставили на пол, а заказ записали на наш счет.
– А я, похоже, все ж таки виноватю тебя, – говорю. Я рассердился. Подумал: ведь я запросто мог слинять в этот трейлерный парк, бросить все к чертям собачьим, так нет же, вернулся, старался, как у нас не заладилось, дела поправить, для всех старался.
– Не надо. Лучше б ты этого не делал, – говорит Эдна и улыбнулась так, будто хотела, чтоб я ее обнял. – Человек должен, если возможность такая есть, сделать выбор. А по-твоему как, Эрл? Вот я здесь, в пустыне, где мне все чужое, в краденой машине, в номере мотеля, под выдуманным именем, – и денег своих у меня нет, ребенок и тот не мой, и закон за мной по пятам гонится. И выбор у меня есть – сесть на автобус и со всем развязаться. Что бы ты сделал на моем месте? Я точно знаю что.
– Это тебе только кажется, – говорю. Но препираться с ней – доказывать, как бы я мог поступить, а не поступил, – не стал. Что толку. Раз дело до перекоров дошло, значит, все – никого тебе не убедить, хоть и считается, что это не так, и, может, людям другого склада это удается, мне нет.
Эдна улыбнулась, пересекла комнату и обхватила меня руками – я все сидел на кровати. Черил перекатилась на другой бок, поглядела на нас, улыбнулась, закрыла глаза; в комнате наступила тишина. И я стал думать о Рок-Спрингсе – я знал, что всегда буду о нем думать как о подлом городишке, где сплошь уголовщина, проститутки, передряги, где женщина бросила меня, а не как о месте, где я сумел раз и навсегда встать на прямой путь, месте, где увидел золотой рудник.
– Ешь своего цыпленка, Эрл, – говорит Эдна. – А потом давай ложиться. Я устала, но все равно хочу тебя. Ты же знаешь, я от тебя ухожу не потому, что не люблю тебя.
Ночью, попозже, когда Эдна заснула, я встал и вышел на стоянку. Который был час, не скажу: огни автомагистрали по-прежнему выбеливали низко нависшее небо, большущая красная вывеска "Рамады" тихо жужжала в темноте, заря на востоке не занималась, и определить, настало утро или нет, я не мог. На стоянке было полным-полно машин – каждая на отведенном ей месте, – у двух-трех к крыше приторочены чемоданы, багажники битком набиты всяким добром, которое хозяева куда-то перевозят: то ли в новый дом, то ли на горный курорт. Я, после того, как Эдна заснула, еще долго лежал в постели, смотрел по телику "Атланта брэйвс", чтоб не думать, каково мне будет завтра, когда автобус отъедет, и каково мне будет, когда я обернусь – а за мной Черил и Дючонок, и о них, кроме меня, некому позаботиться, и мне в первую голову придется раздобыть машину, свинтить с нее номера, потом раздобыть для них завтрак, выбраться на дорогу во Флориду – и провернуть все это часа за два: ведь "мерседес" днем лучше виден, чем ночью, а вести разлетаются быстро. Черил, с тех пор как она со мной, я всегда обихаживал сам. Из моих подружек ни одна ради нее пальцем не пошевелила. Почитай что все они к ней не очень были расположены, но меня, ничего не скажешь, обихаживали, и оттого я в свой черед мог обихаживать Черил. И я знал: когда Эдна от нас уедет, справляться мне станет труднее. Притом больше всего мне хотелось, пусть ненадолго, отодвинуть эти мысли подальше, дать мозгам передохнуть, окрепнуть – мало ли чего нас ждет. Я подумал, что разница между удачливой и неудачливой жизнью, между мной теперешним и теми, у кого машина, каждая на своем месте, стоит, а может, между мной и той женщиной из трейлерного парка при золотом руднике, в том – в силах ли ты начисто выбросить такое вот из головы и плевать на все, а может, еще и в том, сколько таких невзгод валится на тебя за жизнь. Что тут причиной – фарт ли, расчет, только невзгод на них всегда валится меньше, да и по нраву по своему они быстрее их забывают. И мне того же хотелось. Поменьше невзгод, поменьше помнить о них.
Я подошел к машине, "понтиаку" с номерами Огайо, из тех, у которых на крыше громоздятся тюки и чемоданы, да и в багажнике добра навалом – по осадке видно. Я заглянул в окошко. На переднем сиденье лежали дорожные карты, книги в бумажной обложке, темные очки, пластиковые держатели для бутылок, которые вставляют в пазы на дверных панелях. На задних – детские игрушки, подушки, стояла кошачья корзинка; из нее на меня, как на диво какое, таращилась кошка. Все в этой машине мне было знакомо – точь-в-точь так же было бы и у меня в машине, только вот машины у меня нет. Ничего диковинного, ничего незнакомого. Но вот поди ж ты: мне вдруг стало не по себе, я повернулся и поднял глаза на окна мотеля, выходящие на зады. В них во всех не было света, кроме двух. Моего и еще одного. И я – недаром же мне стало не по себе – задался вопросом: а что бы вы подумали, если бы вы увидели, как человек заглядывает посреди ночи в окна машин на стоянке "Рамады"? Подумали бы, что он хочет проветриться? Подумали бы, что он хочет – раз днем ему придется выпутываться из всяких передряг – к ним как следует подготовиться? Подумали бы, что подружка его бросает? Подумали бы, что у него есть дочь? Подумали бы, что он такой же, как вы?
ГРЕЙТ-ФОЛС
История эта невеселая. Предупреждаю.
Мой отец – его звали Джек Рассел – и я, мальчишкой лет четырнадцати, жили с мамой в доме на восток от Грейт-Фолса (штат Монтана) неподалеку от городишка Хайвуд, Хайвудских гор и реки Миссури. Это было ровное, безлесое плоскогорье сплошь одни фермы, где растили пшеницу, отец мой притом к фермерству никогда касательства не имел: он вырос в окрестностях Такомы (штат Вашингтон), его семья работала на компанию "Боинг".
Он, отец мой, служил сержантом в Военно-воздушных силах и демобилизовался в Грейт-Фолс. Но вернуться домой в Такому, как хотела мама, не вернулся, а устроился в Военно-воздушных силах на гражданскую должность, работал механиком. Снял дом за городом у фермера – тот не хотел, чтобы дом пустовал.
Теперь и дома того тоже нет – я там побывал. Но над зарослями молочая все еще высятся дикие маслины в два ряда да парочка служб. Дом был самый что ни на есть простой, в два этажа, с верандой по фасаду, места для машин около него не предусматривалось. Я тогда ездил каждое утро в Грейт-Фолс на школьном автобусе, отец на машине, а мама сидела дома.
Мама была красивая – высокая, худощавая брюнетка, черты лица у нее были резковатые, и даже когда она и не думала улыбаться, казалось, что она улыбается. Она выросла в Уоллисе (штат Айдахо), год проучилась в колледже в Спокане, потом переехала на побережье – там она и познакомилась с Джеком Расселом. Она была двумя годами старше и вышла за него – так она мне рассказывала, – потому что он был молодой и чудо как хорош, ну и вдобавок рассчитывала, что они бросят свою глухомань и вместе поездят по свету – и так оно, похоже, некоторое время и было. Именно такой жизни ей хотелось до того, как она толком уяснила себе, чего еще ей хотелось и какого будущего вообще.
Отец, когда не возился с самолетами, – охотился или рыбачил, тут ему не было равных. Рыбачить он научился – так он рассказывал – в Исландии, а охотиться на уток – на постах ДРО, куда наезжал, когда служил в Военно-воздушных силах. В ту пору – шел 1960 год – он начал брать меня с собой на "вылазки", как он их называл. Мне и тогда казалось, хотя я мало в чем смыслил, что о таком другие мальчишки могли только мечтать, но у них, как правило, дальше мечтаний дело не доходило. Думаю, тут я не ошибаюсь.
И то правда, что отец не знал меры. По весне мы ездили в бассейн реки Джудит, разбивали лагерь на берегу, и за субботу-воскресенье он вылавливал до сотни рыб, а то и побольше. С утра до ночи ничем другим не занимался и никогда не уставал. Насадит кукурузные зерна на крючок номер 4 с поводком, повозит этой хреновиной по дну глубокого озера ниже тяжелого грузила – и рыба клюет, и еще как. И по большей части, оттого что он знал реку Джудит и умел запустить наживку вглубь, ему попадалась крупная рыба.
Та же история с утками – другим его увлечением. Едва северные птицы, как правило к середине октября, сядут на гнезда, он берет меня с собой, и мы сооружаем скрадок из рогоза и пшеничной соломы по одну сторону заросших камышами озерков или болотцев, таких мелких, что их можно перейти вброд, – он их знал во множестве ниже по течению Миссури. Ставим подсадные чучела с подветренной стороны скрадка, и он сыплет зерно так, чтобы голод гнал дичь от подсадных чучел к нам. Вечерами, только отец возвратится с базы, мы уходим из дому – сидим в скрадке, пока не появятся пролетные утки и не присядут к чучелам: их даже подманивать не надо. А некоторое время спустя – порой и целый час пройдет, и стемнеет уже совсем – утки найдут зерно, и вся стая – бывает, штук до шестидесяти – поплывет к нам. И когда по расчету отца они подплывут достаточно близко, он мне и говорит: "Джеки, свети!" – и я встаю и направляю карбидный фонарь на озерцо, и он встает рядом и всех какие ни на есть уток поубивает, если получится, прямо на воде, ну и влет, и на подъеме тоже. У отца был "ремингтон" 11-й модели, длинноствольный, с патронником, в который входило десять зарядов, и десятью выстрелами – а стрелял он под птицу – секунд за двадцать убивал или подранивал уток тридцать, не меньше. Я и сейчас слышу выстрел, вижу, как над объятой темью водой просверкивает, один выстрел, другой; стрелял он не так уж и быстро – рассчитывал время, чтобы подстрелить как можно больше птиц.
Что отец делал с утками, которых убивал, и с рыбой – продавал, что же еще. В то время законом запрещалось продавать дичь, да и теперь тоже. Толику он оставлял для нас, но большую часть обычно отвозил – рыбу держал на льду, уток, еще необсохших, в джутовых мешках из-под зерна – в гостиницу "Большая Северная" на Второй улице в Грейт-Фолсе, ее тогда еще не закрыли, и продавал негру, поставлявшему их богатым клиентам, а также в вагоны-рестораны поездов, которые следовали через город. Мы подкатывали на отцовском "плимуте" к гостинице с черного хода – всякий раз, когда уже стемнеет, – к бетонному грузовому пандусу, ведущему к двери, над которой горел свет; отсюда было рукой подать до сортировочной станции: иногда я видел стоящие в ожидании отправки пассажирские поезда, золотой, теплый свет в окнах вагонов, пассажиров при костюмах – все они уезжали куда подальше от Монтаны: в Милуоки, или там в Чикаго, или в Нью-Йорк; эти города я – парень четырнадцати лет, чей отец на холоде, в кромешной тьме, продавал незаконно добытую дичь, – и представить не мог.
Поставщик был высокий, сутулый малый в белой куртке, отец его именовал "профессор Гусь" или "профессор Сом", а профессор называл отца "сержантом". Он давал четвертак за фунт форели, десять центов за сига, доллар за крякву, два за белолобого или, скажем, голубого гуся и четыре доллара за канадскую казарку. При мне отец как-то выручил сотню долларов за один улов, осенью и побольше того за уток и гусей, а продаст он дичь, мы едем на 10-ю авеню, делаем остановку в баре "Русалка", по соседству с авиабазой, – и там он гудит с дружками по прежней работе, они рассказывают смешные байки про охоту и рыбалку, а я играю в китайский бильярд и просаживаю деньги на музыкальные автоматы.
Как раз в такой вот вечер беда и приключилась. Октябрь шел к концу. Я запомнил день, потому что это было незадолго до Всех святых, и в окнах домов, мимо которых я проезжал на автобусе по дороге в Грейт-Фолсе, были выставлены вырезанные из тыкв фонари, а во дворах на стульях высажены пугала.
Мы с отцом охотились на уток в заводи реки Смит, выше по течению от того места, где она впадает в Миссури. Он подстрелил тридцать уток, мы поехали в "Большую Северную", где их и загнали, но двух уток отец не продал, оставил в мешке. А отъехали мы от гостиницы, он вдруг и говорит:
– Джеки, поедем-ка сегодня прямо домой. Да ну их, этих забулдыг из "Русалки". Я зажарю уток на решетке. Давай сегодня проведем вечер по-другому. – И как-то чудно улыбнулся. Обычно он ничего такого не говорил и вообще так не говорил. Ему в "Русалке" нравилось, да и мама, насколько мне известно, была не против, чтобы он проводил там время.
– А что,– говорю я, – хорошая мысль.
– То-то твоя мать удивится, – говорит он. – Порадуем ее.
Мы проехали мимо авиабазы на 87-й магистрали, мимо взлетной полосы, где самолеты взмывали в ночь. Тьму крапали зеленые и красные сигнальные огни, прожектора на вышке прочесывали небо, преследовали самолеты, удалявшиеся по-над плоскогорьем к Канаде, а то и к Аляске и Тихому океану.
– Ну и ну! – говорит отец ни с того ни с сего.
Я поглядел на него – глаза у него сузились, видно, что-то обдумывал.
– Знаешь, Джеки, – говорит, – твоя мать мне как-то сказала, и этих ее слов я не могу забыть. Она сказала: "От разбитого сердца еще никто не умер". Это было до твоего рождения. Мы жили в Техасе и перессорились вдрызг – и тогда-то ей и пришла в голову эта мысль. Почему, не знаю. – Он потряс головой.
Пошарил рукой под сиденьем, нашел четвертинку виски, поднял ее так, чтобы увидеть в свете идущей следом машины, сколько там осталось. Отвинтил крышечку, отхлебнул и протянул бутылку мне.
– Выпей, сынок, – говорит. – Должно же быть в жизни что-то хорошее.
И я понял: что-то неладно. И не в виски было дело – мне случалось выпивать и раньше, и он не мог об этом не знать, – а в его голосе: в нем сквозило что-то незнакомое, я не знал, насколько это важно, но что это важно – не сомневался.
Я отхлебнул и отдал ему бутылку, но проглотил виски не сразу, подождал, пока оно перестанет печь рот, потом мало-помалу проглотил. Когда мы свернули на дорогу к Хайвуду, огни Грейт-Фолса ушли за горизонт и в темноте высветились белые раскиданные поодаль друг от друга огоньки ферм.
– Что тебя точит, Джеки? – говорит отец. – Девчонки? Как у тебя с ними получится в постели? Тебя, среди прочего, и это точит? – Покосился на меня и снова стал смотреть на дорогу.
– Да нет, это меня не точит, – говорю.
– Что же тогда? – говорит отец. – Что еще может точить?
– Вдруг ты умрешь раньше – вот что меня точит, – говорю, как ни трудно мне было это выговорить, – или мама. Вот что.
– Странно было бы, если бы мы умерли позже, – говорит отец; четвертинку он держал той же рукой, что и руль. Мне и раньше случалось видеть, как он таким образом машину ведет. – Все в жизни так скоротечно, Джеки. И уж это-то пусть тебя не точит. Вдруг мы умрем позже – вот что меня бы точило, будь я на твоем месте. – Он улыбнулся не такой растревоженной, нервной улыбкой, как раньше, а улыбкой, означавшей, что он доволен. Больше он мне никогда так не улыбался.
Мы ехали по-за Хайвудом ровными, бегущими среди полей дорогами к дому. Я видел, как вдали, в прерии, блуждал огонек – это фермер, у которого мы арендовали дом, дисковал поле под озимую пшеницу.
– Что-то он припозднился с этим делом, – говорит отец; отхлебнул виски и швырнул бутылку в окно.– Ему ее не собрать, – говорит, – она вымерзнет.
Я промолчал, но подумал, что отец мало что понимает в фермерском деле, и если он и окажется прав, то совершенно случайно. Он понимал в самолетах и охоте, а больше, по-моему, ни в чем.
– Не хочу лезть тебе в душу, – говорит он, а почему он так сказал, мне невдомек. Я даже не уверен, что он так сказал, но у меня в памяти запечатлелось так. Мыслей его я знать не мог. Только слова.
А я ему и говорю – это я точно помню:
– Вот и хорошо. Спасибо.
На Джералдайн-роуд, которая вела прямо к нашему дому, мы не свернули. Вместо этого отец проехал лишних полтора километра, повернул, проехал еще полтора километра и повернул назад, так что к дому мы подъехали с другой стороны.
– Хочу постоять послушать, – говорит. – В жнивье всенепременно должны быть гуси.
Мы остановились, он выключил фары, приглушил двигатель, мы опустили стекла и стали слушать. Шел девятый час, холодало, хоть дождя не было. Но я, как ни напрягался, не различал никаких звуков, кроме свиста ветра, легонько ворошившего стерню, – гуси же не давали о себе знать. А вот как пахнет виски от меня и от отца, я различал, различал и тарахтенье мотора, и как дышит отец, и как трутся друг о друга и о сиденье наши одежки, ноги, и даже стук наших сердец. Различал желтые огни нашего дома, в темноте к югу от нас он светился сквозь дикие маслины – ни дать ни взять корабль на море.
– Ей-ей, я их слышу, – говорит отец; он высунул голову из окна. – Только они высоко. Сейчас они здесь не сядут, Джеки. Эти ребята, они птицы высокого полета. Поди их поймай.
В стороне от дороги, у защитной лесополосы, около молотилки – фермер бросил ее ржаветь – стояла машина. Можно было различить, как на хроме хвостовых фар играют лунные блики. Это был "понтиак", двухдверный, с жестким верхом. Отец ничего не сказал, ничего не сказал и я, хотя, как теперь понимаю, по разным причинам.
Фонарь над торцевой дверью горел, горел свет и в доме – наверху, внизу. Мама положила на крыльцо тыкву; колокольчики, которые она подвесила у входа, звенели. Мой пес Майор вышел из сарая и стоял в снопе света, пока мы не подъехали.
– Посмотрим, что здесь творится, – говорит отец; открыл дверцу и выскочил. Поглядел на меня – я еще сидел в машине, – глаза расширены, рот сжат.
Мы вошли в дом с торца, по лестнице поднялись из полуподвала в кухню, а там стоит мужик – раньше я его не видел, молодой мужик, блондинистый, лет так двадцати– двадцати пяти. Рослый, в рубашке с короткими рукавами, в наутюженных бежевых брюках. Он стоял по другую сторону обеденного стола, концы пальцев только-только касались столешницы. Голубые глаза уставил на отца – тот был в охотничьем уборе.
– Привет, – говорит отец.
– Привет, – говорит парень; и больше ничего не сказал.
Я, бог весть почему, посмотрел на его руки, длинные, незагорелые. Руки молодого парня, такие руки, как у меня. Короткие рукава аккуратно подкатаны, из-под одного выглядывает краешек зеленой наколки. На столе стакан виски, бутылки нет.
– Тебя как зовут? – говорит отец; он стоял прямо под яркой свисавшей с потолка кухонной лампой. Мне показалось, он вот-вот засмеется.
– Вуди, – говорит парень и откашлялся. Посмотрел на меня, потом протянул руку к виски, но лишь коснулся края стакана. Он не всполошился – это было заметно. И видимо, ничуть не испугался.
– Вуди, – говорит отец и посмотрел на стакан с виски. Посмотрел на меня, потом вздохнул и покачал головой. – А где миссис Рассел, Вуди? Я так понимаю, ты не грабитель, нет ведь?
Вуди улыбнулся.
– Нет, – говорит. – Наверху. Сдается мне, она пошла наверх.
– Хорошо, – говорит отец. – Вот и хорошо. – Вышел было из кухни, но вернулся и встал в дверях. – Джеки, вы с Вуди идите во двор, ждите. Покуда я не выйду, никуда не уходите. – И тут поглядел на Вуди – не хотел бы я, чтобы он на меня так глядел: видно было, что он к нему присматривается. – Надо понимать, это твоя машина, – говорит.
– "Понтиак", да. – Вуди кивнул.
– Так. Ладно, – говорит отец. Опять вышел из кухни и пошел наверх. Тут в гостиной зазвонил телефон, я слышу, мама говорит: "Кто это?" А отец: "Это я, Джек". И я решил не брать трубку. Вуди поглядел на меня, и я понял: он не знает на что решиться. Унести ноги что ли. Да ноги не держали. Притом, сдается мне, он вполне бы мог поступить, как я скажу, скажи я что-нибудь.
– Давай выйдем, – говорю я.
А он мне:
– Ладно.
Мы с Вуди вышли из дома, остановились в круге света от фонаря над боковой дверью. Я был в вязаной куртке, Вуди зяб – голые руки засунул в поглубже в карманы, переминался с ноги на ногу. В доме опять зазвонил телефон. Разок я поднял глаза, вижу – мама подошла к окну, поглядела на Вуди, на меня. Вуди глаз не поднимал и ее не видел, а я видел. Я помахал ей, она помахала мне в ответ и улыбнулась. На ней было платье цвета морской волны. Минуту спустя телефон замолк.
Вуди вынул из кармана рубашки сигарету, закурил. Дым из его ноздрей рванул в холодный воздух, Вуди потянул носом, огляделся, бросил спичку на гравий. Блондинистые волосы зачесаны назад, на висках зализаны; я различил запах его лосьона после бритья, приятный, отдающий лимоном запах. И тут только заметил, какие у него туфли. Двухцветные – черно-белые, – шнурки черные. Носки выступали из-под широких брюк, длинные, блестящие, начищенные, точно он на какое торжество собрался. Такие туфли носить разве что исполнителю деревенских песен, в крайнем случае продавцу. С виду он был недурен, но если столкнуться с ним носом к носу в магазинчике, потом нипочем не узнаешь.