Текст книги "Другое небо (сборник)"
Автор книги: Рэй Дуглас Брэдбери
Соавторы: Урсула Кребер Ле Гуин,Станислав Лем,Роберт Шекли,Эрик Фрэнк Рассел,Пол Уильям Андерсон,Артур Чарльз Кларк,Фредерик Браун,Альфред Бестер,Боб Шоу,Джон Браннер
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
– Что это? Кто убил его? А?
Он стоял рядом со мною, как статуя, и я онемел, припомнив, что это и вправду железная статуя; в подземелье фигуры монахов в капюшонах не выглядели такими невероятно чужими, как здесь, на самом солнце, посреди белой геометрии дорог, на чистом фоне горизонта; труп, скрючившийся в объятиях металла, там, за стеклянной стеной, показался мне кем-то единственным, кем-то близким, меж тем как я стоял один как перст среди холодных, логичных машин, не способных ни на что, кроме отвлеченного умствования. Меня охватило желание, больше того, решимость уйти, не отозвавшись ни единым словом, не попрощавшись с ними даже взглядом; между мною и ими в мгновение ока разверзлась непреодолимая пропасть. И все-таки я продолжал стоять, а рядом молча, словно чего-то еще ожидая, стоял отец Дарг.
В помещении, залитом голубым светом, пропущенным через стеклянную крышу и стены, что-то дрогнуло. Сверкающие сочленения аппаратов над окоченевшим телом пришли в движение. Они осторожно выпрямляли конечности замученного, поливали его раны какой-то прозрачной жидкостью, курившейся белым паром; кровь с него смыли, и теперь он покоился плоско, прибранный к вечному сну; но блеснули какие-то острия, я решил, что сейчас его вскроют, и, хотя он был уже мертв, хотел побежать туда, уберечь его от четвертования; однако настоятель положил мне на плечо железную руку, и я остался на месте.
Сверкающий колокол поднялся, и я увидел нечеловеческое лицо; теперь все машины работали одновременно и с такой скоростью, что видно было только мелькание, и под столом – движение стеклянной помпы, в которой бурлила красная жидкость; наконец в средоточии всей этой суеты грудь лежащего приподнялась и опала; раны заживали у меня на глазах, он шевелился и потягивался всем телом.
– Воскрес? – спросил я шепотом.
– Да, – отвечал настоятель. – Чтобы скончаться еще раз.
Лежащий огляделся вокруг; мягкой, словно бескостной ладонью взялся за рукоятку, торчавшую сбоку, и потянул за нее, колокол снова надвинулся ему на голову, косые клещи, высунувшись из ножен, схватили тело, раздался тот же вопль, что и раньше; я до такой степени ничего уже не соображал, что безропотно позволил отвести себя к терпеливо ожидавшему нас каравану седоков в капюшонах, в каком-то отупении вскарабкался на железную клячу и слушал, что мне говорят: настоятель объяснял, что в павильоне устроен пункт обслуживания, позволяющий переживать собственную смерть. Делается это для того, чтобы испытать возможно более сильные ощущения, и вовсе не только мучительные: при помощи трансформатора раздражителей боль ежесекундно сменяется жутким наслаждением. Благодаря определенным типам автоморфии дихтонцам мила даже агония, а кому маловато одной, тот по воскрешении дает убить себя снова, чтобы пережить необычайное потрясение еще раз. И в самом деле, наш стальной караван удалялся от места развлекательной казни настолько медленно, что хрипенье и стоны любителя сильных ощущений еще доносились до нас. Эта необычная техника получила название «агонирование».
Одно дело – читать о кровавой сумятице прошлого в исторических книгах, и другое – хоть в малой мере увидеть и пережить ее самому. Мне уже так опротивело пребывание на поверхности, под ярким солнцем, среди излучин серебряных автострад, мелькающая далеко позади искорка павильона наводила на меня такой ужас, что я с истинным облегчением углубился во тьму канала, встретившего нас холодным и безопасным безмолвием. Настоятель, догадываясь о моих чувствах, молчал; до вечера мы посетили еще пустынь некоего анахорета и орден меньших братьев, поселившихся в отстойнике каналов дачного предместья; наконец поздней ночью мы закончили объезд епархии и вернулись в обитель деструкцианцев, перед которыми мне было до странности стыдно за те минуты, когда я так ужаснулся ими и возненавидел их.
Келья показалась мне уютным домом; на столе ждала приготовленная заботливым послушником холодная фаршированная этажерка; я быстро покончил с ней – успев уже проголодаться – и открыл том дихтонской истории, посвященный Новому времени.
В первой главе повествовалось об автопсихических движениях XXIX века. Всеизменчивость так уже всем надоела, что идея – оставить тело в покое и заняться перековкой сознания – словно омолодила общество и вылечила его от маразма. Так началось Возрождение. Во главе его стояли гениалиты, предложившие сделать всех мудрецами. Тотчас обнаружилась неутолимая жажда познания, вовсю начали развиваться науки, устанавливалась межзвездная связь с иными цивилизациями; информация, однако, росла лавинообразно, и понадобились новые телесные переделки, ибо ученый мозг не умещался даже в животе; общество огениальнивалось по экспоненте, и волны умудрения обегали планету. Этот Ренессанс, усматривавший смысл бытия в Познании, продолжался семьдесят лет. Рябило в глазах от мыслителей, профессоров, суперпрофессоров, ультрапрофессоров, а потом и контрпрофессоров.
А так как волочить все более мощный мозг на тылоходах становилось все неудобнее, после непродолжительной стадии двоедумцев (снабженных как бы двумя телесными тачками, передней и задней, для размышлений высших и низших) гениалиты, силой обстоятельств, превратились в недвижимость. Каждый из них был замкнут в башне собственной мудрости, опутанный змеями проводов, как Медуза Горгона; общество походило на соты, в которых личинки-люди копили мед мудрости. Беседовали беспроводным манером и обменивались телевизитами; дальнейшая эскалация привела к конфликту сторонников обобществления частной мудрости со скопидомами – накопителями знаний, которые всю информацию желали иметь для себя лично. Начались подслушивание чужих размышлений, перехват наиболее мозговитых концепций, подкапывание под башни философских и литературных противников, подтасовка данных, подгрызание кабелей и даже попытки аннексии чужого психического имущества вместе с личностью его владельца.
Реакция на все это была решительной. Наши средневековые гравюры, изображавшие драконов и заморские диковины, – ребячество по сравнению с телесным разгулом, охватившим планету. Истязухи, вырыванцы и людорезы рыскали посреди всеобщего хаоса. Расплодились симбиозы тел и агрегатов, сноровистые во всяком распутстве (головоз, автолюб, селадон-аппаратчик), а также кощунственные карикатуры на духовенство – змеинок, змеинокиня, архимандог и святуша.
Именно тогда в моду вошло агонирование. Дело кончилось стремительным регрессом цивилизации. Орды мускулистых давильцев с танкинями озорничали в лесах. В укромных норах таились жутеныши. На планете не осталось уже и признаков того, что когда-то она была колыбелью гуманоидного разума. В парках, заросших столовым сорняком и одичавшими вилками и ножами, покоились между кустами салфетника мебелища – сущие горы дышащего мяса. Эти кошмарные формы чаще всего были не результатом сознательного планирования, но следствием дефектов телотворительной аппаратуры: вместо заказанного ей товара она плодила уродов-дегенератов. В эту эпоху социального монстролиза, как пишет проф. Гранз, предыстория словно брала реванш у своих поздних потомков, ибо то, что для первобытного ума было кошмаром мифов, чудовищным словом, – становилось плотью теперь, в разогнавшемся биотическом механизме.
В начале XXX века диктаторскую власть над планетой захватил Дзомбер Глаубон и через двадцать лет добился телесной унификации, нормализации и стандартизации, поначалу воспринятых как спасение. Он был сторонником просвещенного и гуманного абсолютизма, а потому не допустил истребления вырожденцев XXIX века, но велел поселить их в особых резервациях; кстати сказать, как раз на окраине одной из них, под развалинами древней столицы провинции, и находился подземный монастырь деструкцианцев, который дал мне приют. По указу Д. Глаубона каждый гражданин должен был стать самистом-беззадником, то есть таким однополым, что сзади и спереди выглядит одинаково. Дзомбер написал «Мысли», трактат с изложением своей программы. Он лишил население секса, в котором усматривал первопричину прежнего упадка; центры наслаждения были оставлены гражданам – правда, после обобществления. Глаубон также оставил им разум, поскольку не хотел управлять дебилами, но видел в себе обновителя цивилизации.
Однако же разум – это способность мыслить по-всякому, а значит, инакомыслить. Нелегальная оппозиция ушла в подполье и устраивала там мрачные антисамистские оргии. Так, во всяком случае, утверждала правительственная печать. Впрочем, Глаубон не преследовал оппозиционеров, принимавших бунтарские формы (омерзенцы, задисты). По слухам, были также подпольщики-двузадисты, утверждавшие, будто разум дан как раз для того, чтобы было чем понять, что нужно от него поскорее избавиться, ведь именно он – виновник всех исторических бедствий; голову они заменяли тем, в чем принято видеть ее противоположность, ибо считали ее лишней, вредной и крайне банальной; но отец Дарг уверял меня, что казенная пресса от усердия преувеличивала. Задистам действительно не нравилась голова, и они от нее отказались, но мозг всего лишь перенесли вниз, чтобы на мир он смотрел пупочным глазом и еще одним, размещенным сзади, немного пониже.
Наведя кое-какой порядок, Глаубон провозгласил план тысячелетней социальной стабилизации посредством так называемой гедальгетики. Ее введению предшествовала шумная пропагандистская кампания под лозунгом «СЕКС НА СЛУЖБЕ ТРУДА». Каждому гражданину выделялось рабочее место, а инженеры нервных путей так соединяли нейроны его мозга, что он ощущал наслаждение только при усердном труде. И ежели кто деревья сажал либо воду носил, он просто млел в упоении, и чем лучше работал, тем большего достигал экстаза. Но присущее разуму коварство подкопало и этот, казалось бы, безотказный социотехнический метод. Ибо нонконформисты трудовой экстаз почитали формой порабощения. Усмиряя в себе рабочую похоть (трудоблудие), они, наперекор вожделению, гнавшему их на рабочее место, не тем занимались, на что подбивал их зов плоти, но все делали прямо наоборот. Кого тянуло быть водоносом, валил лес, а кого дровосеком – воду таскал, и все это в рамках антиправительственных манифестаций. Усиление обобществленных влечений, неоднократно проводившееся по приказанию Глаубона, имело лишь тот результат, что историки назвали эти годы его правления эпохой мучеников. Биолиция имела немало хлопот с опознанием правонарушителей, поскольку замеченные в умышленном извращенном страдании утверждали без зазрения совести, что стонали они как раз в упоении. Глаубон покинул арену биотической жизни глубоко разочарованный, убедившись в крахе своего великого плана.
Позже, на рубеже XXXI–XXXII столетий, разгорелась борьба диадохов; планета распалась на провинции, население которых телотворилось в соответствии с директивами местных властей. Это было уже в эпоху постмонстролитической Контрреформации. От прежних столетий остались скопища полуразвалившихся городов и эмбрионариев, резервации (в которые лишь от случая к случаю наведывались летучие контрольные патрули), опустевшие сексострады и иные реликты прошлого, которые кое-где, хоть и в искалеченном виде, доживали свой век. Тетрадох Гламброн установил цензуру генетических кодов, и некоторые виды генов оказались под запретом; однако нецензурные индивиды либо подкупали контрольные органы, либо использовали в публичных местах биомаски и бутаформы; хвосты приклеивали к спине пластырем или украдкой засовывали в штанину и т. д. Все эти ухищрения были тайной полишинеля.
Пентадох Мармозель, действуя по принципу «divide et impera»[11]11
Разделяй и властвуй (лат.).
[Закрыть], в законодательном порядке увеличил число разрешенных полов. При нем наряду с мужчиной и женщиной появились двужчина, дваба и два вспомогательных пола – уложники и поддержанки. Жизнь, особенно эротическая, при этом пентадохе усложнилась до крайности. Вдобавок тайные организации свои собрания устраивали под видом поощряемых властями шестерных (гексуальных) сношений, так что проект пришлось урезать до минимума: до наших дней сохранились только двужчина и дваба.
При гексадохах обычным делом стали телесные намеки, позволявшие обойти хромосомную цензуру. Я видел изображения дихтонцев, у которых ушные раковины переходили в небольшие лодыжки. Неизвестно было, прядает подобный субъект ушами или же намекает своими движениями на пинок под зад. В некоторых кругах ценился язык, законченный небольшим копытцем. Правда, он был неудобен и ни на что не годился, но в этом-то и выражался дух соматической независимости. Гурилла Хапсдор, слывший либералом, позволил особо заслуженным гражданам иметь сверхнормативную ногу; это было высоким отличием, а впоследствии добавочная нога, утратив свой пешеходный характер, стала всего лишь символом занимаемого поста; высшие чиновники имели до девяти ног; благодаря этому ранг дихтонца сразу был виден даже в бане.
В годы правления сурового Рондра Ишиолиса выдача разрешений на дополнительный телесный метраж была приостановлена, а у виновных в нарушении закона даже конфисковывали ноги; Ишиолис, по слухам, хотел вообще упразднить все конечности и органы, кроме жизненно необходимых, а также ввести микроминиатюризацию, так как площадь строящихся квартир все сокращалась; но Бгхиз Гварндль, правивший после него, отменил эти директивы и допустил хвост под предлогом, что его кисточкой можно подметать пол.
Потом, при Гонде Гурве, появились так называемые нижние уклонисты, которые множили число конечностей нелегально; а на следующей стадии, когда власть еще более ужесточилась, опять появились или, скорее, попрятались языконогти и прочие бунтарские органеллы. Эти социальные колебания все еще продолжались, когда я прибыл на Дихтонию. То, чего никак не удалось бы осуществить во плоти, изображалось в порнобиолитературе – нелегальных, строго запрещенных изданиях; в монастырской библиотеке их было хоть пруд пруди. Я пролистал, например, манифест, призывающий к созданию головотопа, который ходил бы на голове; а плод фантазии другого анонимного автора, аэротик, должен был парить в воздухе на воздушной подушке.
Познакомившись в общих чертах с планетарной историей, я взялся за текущую научную литературу; центром проектно-исследовательских работ является теперь КОСТОПРАВ (Комитет по Стандартизации Органо-Психических Разработок и Выкроек). Благодаря любезности отца библиотекаря я мог ознакомиться с самыми последними исследованиями этого органа. Так, например, инженер-телостроитель Дергард Мних разработал образец под рабочим названием пантелист, или вездельник. Проф. д-р инж. маг. Дбанд Рабор, руководитель большого исследовательского коллектива, работает над смелым, хотя и спорным проектом так называемого связунчика, который должен стать воплощением понятия «связь» в трех смыслах: почтовом, любовном и вилки с бутылкой. Я также смог ознакомиться с перспективно-футурологическими работами дихтонских телологов; мне показалось, что в целом телостроение зашло в тупик, хотя конструкторы пытаются покончить с застоем; статья директора КОСТОПРАВА проф. Иоахама Грауза в ежемесячнике «Голос тела» заканчивалась словами: «Как можно не перетеляться, если можно перетеляться?»
Эти упорные штудии настолько утомили меня, что, сдав в библиотеку последнюю стопку прочитанных книг, я целую неделю ничего не делал, а только загорал в мебельной роще.
Я спросил настоятеля, что он думает о биотической ситуации. По его мнению, для дихтонцев уже нет возврата к человеческому облику – слишком далеко они от него отошли: в результате многовековой идеологической обработки этот облик вызывает в них такое предубеждение и такое всеобщее отвращение, что даже им, роботам, появляясь прилюдно, приходится закрывать себя целиком. Тогда я спросил (после ужина мы были одни в трапезной), какой, собственно, смысл имеет в подобной цивилизации монашеское служение и вера?
В голосе настоятеля я ощутил улыбку.
– Я ждал этого вопроса, – сказал он. – Я отвечу на него дважды, сначала попросту, потом более тонко. Если попросту, дуизм – это «надвое бабка гадала». Ибо Бог есть тайна до такой степени, что нельзя быть совершенно уверенным даже в самом его бытии. Либо он существует, либо нет; отсюда название нашей веры. А теперь еще раз, но глубже: Бог Достоверный не есть совершенная тайна, коль скоро по крайней мере на том его можно поймать (а тем самым и ограничить), что Он существует. Его гарантированное бытие было бы оазисом, местом успокоения, лености духа, и потому-то в трудах по истории религии ты видишь прежде всего многовековое, неустанное, до крайности напряженное, доходящее до безумия усилие мысли, которая вечно громоздила один на другой аргументы и доказательства Его существования и вечно рассыпающуюся постройку возводила из руин и обломков заново. Мы не утруждали тебя изучением наших теологических книг, но если бы ты в них заглянул, то увидел бы дальнейшие стадии естественной эволюции веры, еще незнакомые более молодым цивилизациям. Догматическая фаза не обрывается вдруг, но переходит из состояния замкнутости в состояние открытости, когда, на диалектический лад, после догмата о непогрешимости главы Церкви провозглашается новый догмат – неизбежной недостоверности любых суждений по вопросам веры. Этот догмат гласит: «Все, что можно помыслить ЗДЕСЬ, никак не соотносится с тем, что пребывает ТАМ». Уровень абстракции уходит все выше и выше: заметь, что дистанция между Богом и разумом с течением времени возрастает – везде и всегда!
Прежде, в древних откровениях, Господь постоянно вмешивался во все: хороших живьем забирал на небо, плохих поливал серой, сидел за первым попавшимся кустом – и лишь потом начал отдаляться, утрачивать наглядность, человекообразие, бородатость; исчезли школьные пособия в виде чудес, а также эффектные учебные опыты – такие, как переселение бесов в свиней и ангельские инспекции, – словом, вера обходилась уже без ярмарочной метафизики; из области чувств она переходила в сферу абстракции. Но и тогда не было недостатка в доказательствах Его существования, формулируемых на языке санкторной алгебры или какой-нибудь еще более элитарной герменевтики. В конечном счете процесс абстрагирования достигает вершины, на которой объявляют о смерти Бога, взамен обретая стальной, леденящий и жутковатый покой, – тот самый, что становится уделом живых, навсегда оставленных теми, кого они любили больше всего.
Манифест о смерти Бога оказывается поэтому новым маневром, который должен избавить нас – хотя и к нашему ужасу – от метафизических хлопот. Мы одни, и будем делать, что захотим, или то, к чему ведут нас очередные открытия. Так вот: дуизм пошел еще дальше; в нем ты веруешь, сомневаясь, и сомневаешься, веруя; но и это состояние не может быть окончательным. Согласно некоторым отцам прогнозитам, эволюции и революции, то есть обороты и перевороты вер, не протекают одинаково в целом космосе, и есть весьма могущественные и великие цивилизации, которые пробуют всю Космогонию обернуть антигосподней провокацией. Согласно этой догадке, есть где-то на звездах народы, что пытаются прервать ужасное молчание Бога, угрожая Ему КОСМОЦИДОМ и тем самым бросая Ему вызов: им нужно, чтобы вся Вселенная стянулась в одну точку и сама себя сожгла в пламени этой последней судороги; можно сказать, что низвержением Господня творения они пытаются заставить Господа хоть как-то заявить о себе; и пусть мы не знаем об этом ничего достоверного, психологически подобный замысел представляется мне возможным. Но вместе с тем и напрасным, ибо устраивать, вооружаясь антиматерией, крестовые походы на Господа Бога – не слишком удачный способ до Него достучаться.
Я не мог удержаться от замечания, что дуизм, похоже, либо совпадает с агностицизмом или «не до конца уверенным в себе атеизмом», либо он – вечное колебание между двумя полюсами: «есть» и «нет». Но если в нем имеется хоть крупица веры в Бога, то чему служит монастырская жизнь? Кому хоть что-нибудь дает это сидение в катакомбах?
– Слишком много вопросов сразу! – произнес отец Дарг. – Подожди. А что нам, по-твоему, следовало бы делать?
– То есть как это? Ну, хотя бы миссионерствовать…
– Значит, ты так ничего и не понял! Ты и ныне далек от меня, как при первой нашей встрече! – сказал настоятель с глубокой грустью. – Ты полагаешь, нам следовало бы заняться проповедничеством? Миссионерством? Обращением в нашу веру?
– А разве вы, отец, думаете иначе? Как же так? Разве не таково во все времена ваше призвание? – удивился я.
– На Дихтонии, – произнес настоятель, – возможен миллион вещей, о которых ты и не подозреваешь. У нас без труда можно стереть содержимое индивидуальной памяти и опустевший разум заполнить новой, синтетической памятью, так что подвергнутому этой операции будет казаться, будто он пережил то, чего никогда не было, и ощущал то, чего никогда не ощущал, – словом, можно сделать его Кем-то Иным, чем он был раньше. Можно переделывать характер и личность, то есть преображать сластолюбивых насильников в кротких самаритян и наоборот; атеистов – в святых, аскетов – в беспутников; можно оглуплять мудрецов, а глупцов делать гениями; пойми, что все это очень легко и ничто МАТЕРИАЛЬНОЕ не препятствует таким переделкам. А теперь призадумайся хорошенько над тем, что я тебе скажу.
Поддаться доводам наших проповедников мог бы даже твердокаменный атеист. Допустим, такие апостолы-златоусты обратят в нашу веру сколько-то посторонних. Конечный результат этой миссии будет таков, что вследствие изменений, произошедших в их сознании, те, кто раньше не верил, уверуют. Это очевидно, не так ли?
Я согласился.
– Превосходно. А теперь учти, что эти люди изменят свои убеждения в вопросах веры, потому что мы, снабжая их информацией посредством вдохновенных слов и ораторских жестов, определенным образом перестроим их мозги. Однако того же конечного результата – внедрения в мозги истовой веры и влечения к Господу – можно достичь в миллион раз быстрей и надежней, применяя специально подобранную гамму биотических средств. Так зачем же, имея к своим услугам столь современные средства, миссионерствовать старомодным внушением, проповедями, речами и лекциями?
– Да неужели вы это серьезно! – воскликнул я. – Ведь это было бы безнравственно!
Настоятель пожал плечами.
– Ты говоришь так, потому что ты – дитя другой эпохи. Ты, верно, думаешь, будто мы действовали бы хитростью и обезволиванием, то есть при помощи «криптомиссионерской» тактики, тайком рассеивая какие-нибудь химикаты либо обрабатывая умы какими-нибудь волнами или колебаниями. Но это вовсе не так! Когда-то у нас велись диспуты верующих с неверующими, на которых единственным средством, единственным оружием была словесная мощь доводов обеих сторон (я оставляю в стороне «диспуты», в которых аргументом был кол, костер или плаха). Ныне подобный диспут велся бы при помощи технических средств аргументации. Мы бы действовали орудиями обращения, а закоренелые оппоненты контратаковали бы средствами, долженствующими переделать нас по их образцу или, по крайней мере, обеспечить им невосприимчивость к нашим миссионерским приемам. Шансы обеих сторон на выигрыш зависели бы от эффективности технических средств, так же как некогда шансы на победу в диспуте зависели от эффективности словесной аргументации. Ибо обращать неверующих – значит передавать информацию, заставляющую уверовать.
– И все же, – упорствовал я, – это было бы не настоящее обращение! Ведь препарат, возбуждающий жажду веры и алкание Бога, фальсифицирует сознание: он не взывает к свободе разума, но принуждает его и насилует!
– Ты забываешь, кому и где говоришь это, – отвечал настоятель. – Уже шестьсот лет как у нас нет ничего похожего на «естественное» сознание. А значит, нет и возможности отличить навязанную мысль от естественной, поскольку теперь уже незачем тайком навязывать какие бы то ни было убеждения. Навязывают нечто более раннее и вместе с тем окончательное – то есть мозг!
– Но даже этот навязанный мозг обладает нормальной логикой! – возразил я.
– Верно. Однако приравнивать прежние диспуты о Боге к нынешним было бы неправомерно лишь в том случае, если бы в пользу веры имелась логически неопровержимая аргументация, заставляющая разум принять конечный результат столь же непререкаемо, как это делает математика. Но, согласно нашей теологии, такой аргументации быть не может. И потому история верований знает отступничества и ереси, но в истории математики ничего подобного мы не видим; нет и не было математиков, которые отказывались бы признать, что имеется один только способ прибавить единицу к единице и что результатом такого сложения будет число два. Но Бога математически не докажешь. Расскажу тебе о том, что случилось двести лет назад.
Некий отец компьютер вступил в спор с неверующим компьютером. Этот последний, будучи новейшей моделью, располагал средствами информационного воздействия, неизвестными нашему клирику; он выслушал его аргументацию и сказал: «Ты меня проинформировал, а теперь я проинформирую тебя, что не займет и миллионной доли секунды; преображение наступит немедля – но не Господне!» После чего дистанционно и молниеносно проинформировал нашего отца так, что тот веру утратил! Что скажешь?
– Ну, если и это не было насилием над природой, то просто не знаю! – воскликнул я. – У нас это зовется манипуляцией сознанием.
– Манипулировать сознанием, – промолвил отец Дарг, – значит связывать дух незримыми путами подобно тому, как можно связывать тело видимым образом. Мысль подобна писанию от руки, а манипулировать ею – значит водить пишущей рукою так, чтобы она выписывала иные знаки. Это, конечно, насилие! Но тот компьютер действовал по-другому. Любое заключение исходит из каких-то данных, а убеждать оппонента – значит при помощи произносимых слов переставлять данные в его уме. Именно это и совершил тот компьютер, только без всяких речей. Формально он сделал то же самое, что и прежний, обычный дискутант, но иными средствами коммуникации. Он мог поступить так, потому что благодаря своим способностям видел ум оппонента насквозь. Представь себе, что один шахматист видит лишь доску с фигурами, а другой, сверх того, прозревает еще мысли противника. Он победит его наверняка, не совершая над ним никакого насилия. Как ты думаешь, что мы сделали с нашим братом, когда он вернулся к нам?
– Наверно, вы сделали так, чтобы он снова уверовал… – неуверенно отозвался я.
– Нет, поскольку он не давал согласия. Так что мы не могли этого сделать.
– Теперь я уже ничего не понимаю! Ведь вы поступили бы в точности так же, как и его противник, только наоборот!
– Да нет же. Уже нет, ибо наш бывший брат не желал новых диспутов. Понятие «диспут» изменилось и значительно расширилось, понимаешь? Тот, кто соглашается ныне на диспут, должен быть готов не только к словесным атакам. Наш брат проявил, увы, печальное неведение и наивность; а ведь он мог бы поостеречься, ибо тот заранее предупреждал о своем перевесе; но у него в голове не помещалось, что его неколебимая вера может перед чем-либо не устоять. Теоретически имеется выход из этой эскалационной ловушки: нужно изготовить разум, способный учесть ВСЕ сочетания ВСЕХ ВОЗМОЖНЫХ данных; но так как их множество обладает бесконечной мощностью, лишь бесконечному разуму было бы по силам обрести метафизическую достоверность. Такого разума нельзя построить наверняка. Как бы мы ни старались, мы строим нечто конечное, а если и есть бесконечный компьютер, то это лишь Он.
Так что на новом уровне цивилизации спор о Боге не только может, но и должен вестись при помощи новых техник – если его вообще желают вести. Ибо информационное оружие по ОБЕ СТОРОНЫ изменилось ОДИНАКОВО, и положение борющихся в таком случае было бы симметричным, а потому тождественным положению участников средневековых диспутов. Это новое миссионерство можно признать безнравственным лишь в том случае, если признать безнравственным обращение язычников в древности или споры прежних теологов с атеистами. Всякий иной способ миссионерского служения уже невозможен, поскольку тот, кто ныне хотел бы уверовать, уверует наверняка, а тот, кто обладает верой и желает ее утратить, наверняка утратит ее – при помощи соответствующих процедур.
– Но тогда, в свою очередь, можно было бы воздействовать на орган воли, внушая желание верить?
– Так оно и есть. Как ты знаешь, некогда было сказано, что Бог на стороне больших батальонов. Теперь, согласно принципу техногенных крестовых походов, он оказался бы на стороне более мощных веровнушающих аппаратов; но мы не считаем, будто нам следовало втянуться в эту гонку боголюбивых и богоборческих вооружений; мы не хотим вступать на путь эскалации, при которой мы построим веровнушитель, а они – веротушитель, мы обратим туда, а они обратно, и будем так бороться веками, превратив монастыри в кузницы все более действенных средств и приемов, внушающих алкание веры!
– Не могу поверить, – сказал я, – что нет иного пути, кроме того, на который вы, отец, мне указываете. Ведь логика для всех одна, не так ли? А естественный разум?
– Логика – это орудие, – отвечал настоятель, – а орудие само по себе еще ничего не значит. Ему нужен лафет и направляющая рука, а у нас и то и другое можно вылепить, кому как захочется. Что же до естественного разума, то разве я и другие отцы естественны? Мы, как я тебе уже говорил, не что иное, как лом, а наше «Верую» для тех, кто нас изготовил, а после выбросил, – побочный продукт, бормотание этого лома. Мы получили свободу мысли, потому что промышленность, для которой нас предназначили, требовала именно этого. Слушай внимательно. Я открою тебе тайну, которую никому другому не доверил бы. Я знаю, что вскоре ты нас покинешь и что не выдашь ее властям: иначе нам несдобровать.
Братия одного из отдаленных монастырей, посвятившая себя ученым занятиям, открыла средства такого воздействия на волю и мысль, что могла бы в мгновение ока обратить в нашу веру всю планету, поскольку против этих средств нет никакого противоядия. Они не одурманивают, не отупляют, не лишают свободы, а лишь действуют на дух так же, как рука, поворачивающая голову к небу, и голос, произносящий: «Смотри!» Единственным понуканием или принуждением было бы то, что нельзя снова закрыть глаза. Эти средства заставляют увидеть лик Тайны, а тот, кто узрит ее, уже от нее не избавится, ибо она запечатлелась в нем навечно. Все равно как если бы я привел тебя на кратер вулкана и наклонил, чтобы ты посмотрел вглубь, а единственное принуждение, которое я позволю себе, свелось бы к тому, что увиденного тебе уже не забыть. Итак, мы УЖЕ всемогущи в деле обращения, поскольку достигли в нем той высшей степени свободы действий, которой достигла цивилизация в другой сфере – материального телотворения. То есть мы наконец могли бы… ты понимаешь меня? Мы обрели миссионерское всемогущество и не сделали ничего. Ибо единственное, в чем еще может обнаружить себя наша вера, – это отказ согласиться на такой шаг. Я говорю прежде всего: «NON AGAM»[12]12
Не буду действовать (лат.).
[Закрыть]. Не только «Non serviam»[13]13
Не буду служить (лат.) – цитата из Ветхого Завета (Иеремия, 2;20).
[Закрыть], но также: «Не буду действовать». Не буду, ибо могу действовать наверняка и сделать все, что захочу. И потому мне не остается ничего иного, кроме как сидеть тут, в каменной крысиной норе, в сплетении пересохших каналов.