Текст книги "Избранное"
Автор книги: Рэй Дуглас Брэдбери
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 56 страниц)
7
На полдороге за спиной Вилли послышалось пыхтение.
– Что, Театр закрыт? – бросил Вилли не оборачиваясь.
Джим поравнялся с ним и долго шел рядом молча.
– Там нет никого.
– Отлично!
Джим сплюнул.
– Ты, проклятый баптистский проповедник… – начал было он.
Из-за угла выкатилось навстречу перекати-поле – мятый бумажный шар подскочил и лег у ног Джима. Вилли со смехом пнул мячик – пусть летит, и замолк.
Бумага развернулась, и по ветру плавно скользнула пестрая афишка. Ребятам вдруг стало холодно.
– Эй, погоди-ка… – медленно проговорил Джим.
И вдруг они сорвались с места и помчались за ней.
– Да осторожней ты! Не порви!
Бумага у них в руках вздрагивала и, казалось, даже погромыхивала, как маленький барабанчик.
ПРИХОДИТЕ 24 ОКТЯБРЯ!
Губы Джима двигались, не сразу произнося слова, написанные затейливым шрифтом.
КУГЕР И ДАРК
КАРНАВАЛ!!!
– Эй, двадцать четвертое… Это ведь завтра!
– Не может такого быть! – убежденно сказал Вилли. – После Дня Труда карнавалов не бывает!
– Да плевать на это! Посмотри! «Тысяча и одно чудо!» Смотри! «Мефистофель, пьющий лаву! Мистер Электрико! Монстр-Монгольфьер!» Э-э?..
– Воздушный шар, – пояснил Вилли. – Монгольфьер – это воздушный шар.
– Мадемуазель Тарот! – читал Джим. – Висящий Человек! Дьявольская гильотина! Человек-в-Картинках! Ого!
– Да подумаешь! Просто парень в татуировке!
– Нет. – Джим подышал на афишку и махнул по ней рукавом. – Он раз-ри-со-ван, специально разрисован. Погляди, он весь в чудовищах. Целый зверинец! – Глаза Джима так и шарили по афише. – Смотри, смотри, Скелет! Вот здорово, Вилли! Не какой-нибудь там Тощий Человек, а Скелет! Во! Пыльная Ведьма! Что бы это могло быть, а, Вилли?
– Просто грязная старая цыганка…
– Нет. – Джим прищурился, будя воображение. – Да… вот так… Цыганка. Она родилась в Пыли, в Пыли выросла и однажды унесется обратно в Пыль! А вот здесь еще есть: «Египетский Зеркальный Лабиринт! Вы увидите себя десять тысяч раз! Храм искушений святого Антония!»
– «Самая Прекрасная…» – начал читать Вилли.
– «Женщина в Мире», – закончил Джим.
Они взглянули друг на друга.
– Как это может Самая Прекрасная Женщина в Мире оказаться в карнавальном балагане, а, Вилли?
– Ты когда-нибудь видел карнавальных женщин, Джим?
– А как же! Медведицы-гризли! А чего же тогда здесь пишут?
– Да заткнись ты!
– Ну чего ты злишься, Вилли?
– Да ничего! Просто… Ай! Держи ее!
Ветер рванул лист у них из рук. Каким-то нелепым прыжком афиша взмыла вверх и исчезла за деревьями.
– Все равно это неправда, – не сдавался Вилли. – Не бывает карнавалов так поздно. Глупость это! Кто туда пойдет?
– Я, – тихо выдохнул Джим.
«И я, – подумал Вилли. – Увидеть зловещий блеск гильотины, египетские зеркала, человека-дьявола с кожей, как сера, прихлебывающего лаву…»
– Эта музыка… – пробормотал Джим. – Калиоп. Наверное, они приедут сегодня!
– Карнавалы всегда приезжают на рассвете…
– Ага, а лакрица, а леденцы? Помнишь запах? Ведь близко совсем.
Вилли подумал о запахах и звуках, принесенных ветровой рекой, о м-ре Татли, стоящем в обнимку с другом-индейцем и слушающем ночь, о м-ре Крозетти со слезинкой на щеке и о его шесте, вокруг которого все вьется красный язык: из ниоткуда в никуда. Вилли подумал обо всем этом и неожиданно стукнул зубами.
– Пошли-ка по домам.
– А мы и так дома! – удивленно воскликнул Джим.
Действительно, они и не заметили, как поднялись на холм, и теперь оставалось только разойтись каждому к своей двери.
Уже на крыльце Джим перегнулся через перила и тихонько окликнул:
– Вилли, ты – ничего?
– В порядке.
– Мы теперь месяц туда не пойдем, ну, к этому… к Театру. Год не пойдем! Клянусь!
– Ладно, Джим. Не пойдем.
Они так и стояли, положив руки на дверные ручки. Вилли взглянул на соседскую крышу. Там под холодными звездами поблескивал чудной громоотвод. Гроза то ли приближалась, то ли обходила стороной. Неважно. Вилли все равно был доволен, что у Джима есть теперь такая могучая защита.
– Пока!
– Пока!
Одновременно хлопнули две двери.
8
Однако дверь пришлось открывать снова, и уж на этот раз тихонько прикрывать за собой.
– Так-то лучше, – прозвучал мамин голос.
Через дверной проем Вилли смотрел на свою театральную сцену, единственную, которую любил всегда, знакомую до мельчайших деталей. Вот сидит отец (О! Он уже дома! Ну конечно же. Ведь они с Джимом дали приличного крюка), держит книгу, но открыта она на пустой странице. В кресле у огня мама. Вяжет и бормочет, как чайник.
Вилли одновременно тянуло и к ним, и от них. То они далеко, то близко. Вот они совсем крошечные в огромной комнате, в громадном городе, посреди исполинского мира, маленькие, совсем беззащитные перед вторжением ночи в этот открытый уютный театрик.
«И я такой же, – подумалось Вилли, – и я».
Любовь хлынула в душу мальчика. Такой он не чувствовал никогда, пока родители оставались только большими.
Мамины пальцы хлопотали, губы шевелились, пересчитывая петли, – именно так выглядит счастливая женщина. Вилли вспомнился парник, где среди зимы цвела кремовая тепличная роза. Вот и мама… вполне довольная в своей комнатке, счастливая по-своему. Счастливая? Но почему? Как? Вот рядом с ней сидит уборщик из библиотеки, чужак в этой комнате. Да, он снял форменную одежду, но лицо-то осталось, лицо человека, который бывает счастлив только по ночам, там, под мраморными сводами, одинокий, шаркая метлой по пыльным коридорам.
Вилли смотрел, не в силах постичь, почему счастлива женщина у камина, почему печален мужчина рядом с ней.
Отец смотрит в огонь. Рука расслабленно свисает с кресла. На ладони – смятый бумажный шарик. Вилли заморгал. Он вспомнил выкатившийся из темноты бумажный мяч. Ему не видно было, что и как написано на листе, но цвет! Цвет был тот же самый!
– Эй! – Вилли шагнул в гостиную.
Мама тут же улыбнулась – словно еще один огонь зажегся в комнате. Отец выглядел немного растерянным, словно его застали врасплох за не совсем достойным занятием.
Вилли так и подмывало спросить: «Ну и что вы думаете об этой афишке?» Но, поглядев, как молча и сосредоточенно отец запихивает бумажный шарик между подлокотником и сиденьем кресла, Вилли сдержал себя. Мама листала библиотечные книжки.
– О! Они замечательные, Вилли!
Кугер и Дарк так и норовили соскочить с языка, и стоило немалого труда как можно небрежнее произнести:
– Ветер так и сдул нас домой. По улицам бумажки летают.
Отец никак не отреагировал на его слова.
– Пап, что новенького?
Рука отца так и осталась лежать на подлокотнике. Он бросил на сына слегка встревоженный взгляд. Глаза казались усталыми.
– Да все то же. Каменный лев разнес библиотечное крыльцо. Теперь рыщет по городу, за христианами охотится. А ни одного и нету. Нашел тут было одну в заточении, но уж больно она готовит хорошо.
– Ну что ты мелешь, – отмахнулась мама.
Поднимаясь к себе, Вилли услышал то, что и ожидал. Огонь в камине удовлетворенно вздохнул, блики метнулись по стене. И не оборачиваясь, Вилли буквально видел, как отец стоит вплотную к камину и наблюдает за превращающимися в пепел Кугером, Дарком, карнавалом, ведьмами, чудесами… Вернуться бы, встать рядом с отцом, протянуть к огню руки, согреться… Вместо этого он продолжал медленно подниматься по ступеням, а потом тихо прикрыл за собой дверь комнаты.
Иногда ночами, уже в постели, Вилли приникал ухом к стене. Бывало, там говорили о правильных вещах, и он слушал; бывало, речь шла о чем-то неприятном – и он отворачивался. Когда голоса тихо скорбели о времени, о том, как быстро идут годы, о городе и мире, о неисповедимых путях Господних на земле или в крайнем случае о нем самом – тогда на сердце становилось тепло и грустно, Вилли лежал, уютно пристроившись, и слушал отца – чаще говорил он. Вряд ли они смогли бы говорить с отцом с глазу на глаз, а так – так другое дело. Речь отца, с подъемами и спадами, перевалами и паузами, вызывала в воображении большую белую птицу, неторопливо взмахивающую крыльями. Хотелось слушать и слушать, а перед глазами вспыхивали яркие картины.
Была в его голосе одна странность. Он говорил, и говорил истинно. О чем бы ни шла речь, будь то город или деревня, в словах звучала истина, – какой же мальчишка не почувствует ее чары! Часто Вилли так и засыпал под глуховатые звуки напевного голоса за стеной; просто ощущения, которые еще секунду назад давали знать, что ты – это ты, вдруг останавливались, как останавливаются часы. Отцовский голос был ночной школой, он звучал как раз тогда, когда сознание лучше всего готово понимать, и тема была самая важная – жизнь.
Так начиналась и эта ночь. Вилли закрыл глаза и медленно приблизил ухо к прохладной стене. Поначалу голос отца рокотал, словно большой старый барабан, где-то внизу. А вот звонкий ручеек маминого голоса – сопрано в баптистском хоре, – не поет, а выпевает ответные реплики. Вилли почти видел, как отец, вольготно устроившись в кресле, обращается к потолку.
– Вилли… из-за него я чувствую себя таким старым… другой бы запросто играл в бейсбол с собственным сыном…
– Не кори себя… не за что, – нежный женский голос. – Ты и так хорош…
– …На безрыбье… Черт! Мне ведь было сорок, когда он родился, да еще – ты! Люди спрашивают: «А это ваша дочь?» Черт! Стоит только прилечь, и от мыслей не знаешь, куда деваться!
Вилли услышал скрип кресла. Чиркнула спичка. Отец зажег трубку. Ветер бился за окнами.
– … тот человек с афишей…
– Карнавал? Так поздно?
Вилли хотел отвернуться и не мог.
– … самая прекрасная женщина в мире, – пробормотал отец.
Мать тихонько рассмеялась.
– Ты же знаешь, это – не обо мне.
«Как! – подумал Вилли. – Это же из афиши! Почему отец не скажет? Потому, – ответил он сам себе. – Что-то начинается. Что-то уже происходит».
Перед глазами Вилли мелькнул тот бумажный лист – вот он резвится между деревьями. «Самая Прекрасная Женщина…» В темноте щеки его вспыхнули, словно внезапный внутренний жар опалил их… Джим, улица Театра… обнаженные фигуры на сцене… безумные, как в китайской опере, проклятые древним проклятием… евреи… джиу-джитсу… индийские головоломки… и отцовский голос, грустный, печальный, печальнее всех… слишком печальный, чтобы можно было понять. Почему отец не сказал об афише? Почему сжег ее тайком?
Вилли выглянул в окно. Вон там! Белый лист танцевал в воздухе, словно большой клок одуванчикового пуха.
– Ну не бывает карнавалов так поздно! – прошептал он. – Не может быть!
Через минуту, с головой накрывшись одеялом, при свете фонаря он открыл книгу. С первой же страницы на него ощерился доисторический ящер, миллион лет назад долбивший змеиной головой ночное небо.
«Дьявольщина! – подумал он. – Это я Джимову книжку прихватил, а он – мою! А что? Вроде симпатичная зверюга…»
Уже улетая в сон, Вилли успел услышать, как негромко хлопнула входная дверь. Отец ушел. Ушел к своим метлам, к своим книгам, ушел в город… просто ушел прочь. А мама спала. Она ничего не слышала.
9
Во всем мире нет другого имени, чтобы так легко слетало с языка. «Джим Найтшед – это я».
Джим вытянулся в постели и стал как стебель тростника. Кости легко держат плоть… мышцам удобно на костях… Библиотечные книжки, так и не открытые, сгрудились возле расслабленной руки.
Он ждал. Глаза полны сумрака, а под глазами – тень. Он помнил, откуда она. Мать говорила: в три года он едва не умер, вот тогда и появилась эта тень. На подушке – волосы цвета спелого каштана, жилки на висках и на запястьях гибких рук – темно-синие. Плоть его ваяла темнота, темнота медленно брала свое. Джим Найтшед – подросток, который все меньше говорит и все реже смеется.
Джим всегда смотрел только на мир перед собой, видел только его и не отводил глаз ни на миг. А если за всю жизнь ни разу не взглянуть в сторону, то к тринадцати годам проживешь все двадцать.
Вилли Хэллуэй – другой. Следы детства видны пока отчетливо. Взгляд вечно скользит поверх, уходит в сторону, проникает насквозь, и в результате к своим тринадцати годам он насмотрелся едва ли на шесть.
Джим досконально изучил каждый квадратный дюйм своей тени, он запросто мог бы вырезать ее из черной бумаги и поднять на флагштоке, как свое знамя.
Вилли удивлялся, изредка замечая скользящее рядом темное пятно.
– Джим, ты не спишь?
– Нет, мама.
Дверь открылась и снова закрылась бесшумно. Кровать слегка прогнулась от ее невеликого веса.
– Ох, Джим, какие у тебя руки холодные. Прямо ледяные. У тебя слишком большое окно в комнате. Это не очень хорошо для здоровья.
– Точно.
– Ты еще не понимаешь. Вот будет у тебя трое детей, а потом из них один останется…
– Да я их вообще заводить не собираюсь! – фыркнул Джим.
– Все так говорят.
– Да нет. Я точно знаю. Я все знаю.
– Что ты… знаешь? – Мамин голос слегка дрогнул.
– С какой стати новых людей плодить? Они ведь все равно умрут, – голос его звучал тихо и ровно. – Вот и все.
– Ну, это еще не все. Ты-то есть, Джим. А не будь тебя, и меня давно бы не было.
– Мама… – и долгая пауза, – ты помнишь папу? Я похож на него?
– Джим, в день, когда ты уйдешь, он уйдет навсегда.
– Кто?
– Ох, да лежи ты спокойно. Хватит уже, набегался. Просто лежи себе и спи. Только… обещай мне, Джим. Когда ты уйдешь, а потом вернешься, пусть у тебя будет куча детей. Пусть носятся вокруг. Позволь мне когда-нибудь побаловать их.
– Да не буду я заводить таких вещей, от которых потом одни неприятности.
– Каменный ты, что ли? Придет время, сам захочешь «неприятностей».
– Нет, не захочу.
Он посмотрел на мать. Да, ее ударило давным-давно. С той поры и навсегда остались синяки под глазами.
В темноте глуховато и спокойно прозвучал ее голос:
– Ты будешь жить, Джим. Жить и получать удары. Только скажи мне, когда придет срок. Чтобы мы попрощались спокойно. А то я не смогу отпустить тебя. Что хорошего – вцепиться в человека и не отпускать?
Она встала и закрыла окно.
– Почему это у мальчишек всегда окна нараспашку?
– Кровь горячая.
– Горячая… – Она стояла возле двери. – Вот откуда все наши беды. И не спрашивай почему.
Дверь закрылась.
Джим вскочил, открыл окно и выглянул. Ночь была ясная.
«Буря, – подумал он, – ты там?»
Да. Чувствуется… там, на западе, этакий «парень что надо» рвется напролом.
Тень от громоотвода замерла на дорожке под окнами.
Джим набрал полную грудь холодного воздуха и выдохнул маленькую теплую речку.
«А может быть, – подумалось ему, – залезть на крышу и отодрать этот дурацкий громоотвод? На фиг он нужен? Выкинуть его и посмотреть, что будет? Вот именно, посмотреть, что получится».
10
Сразу после полуночи.
Шаркающие шаги. Пустынная улица, и на ней давешний торговец. Большущий кожаный саквояж, почти пустой, легко болтается в крепкой руке. Лицо спокойное. Он заворачивает за угол и останавливается.
Мягкие белые мотыльки бьются о витринное стекло, заглядывают внутрь. А там, за окном, в пустоте зала стоит на козлах погребальная ладья из звездного стекла – глыба льда Аляскинской Снежной Компании, бриллиант для перстня великана. Внутри… да, там внутри – самая прекрасная женщина в мире.
Торговец больше не улыбался.
Она предстала перед ним вечно юной; она упала в сонную холодность льда и спит уже тысячи лет. Прекрасная, как нынешнее утро, свежая, как завтрашние цветы, милая, как любая девушка, чей профиль совершенной камеей врезается в память любого мужчины.
Торговец громоотводами вздохнул. Когда-то, давным-давно, он путешествовал по Италии и встречал таких женщин. Только там черты их хранил не лед, а мрамор. Однажды он стоял в Лувре перед полотном, а с картины, омытая летними красками, едва заметно улыбалась ему такая женщина. А как-то раз, пробираясь за кулисами театра, он бросил взгляд на сцену и примерз к полу. В темноте плыло лицо женщины, какой он не встречал больше никогда. Чуть шевелились губы, птичьими крыльями взмахивали ресницы, снежно-смертно-белым светом мерцали щеки.
Из прошлых лет возникали образы, накатывали, текли и обретали новое воплощение здесь, среди льда.
Какого цвета ее волосы? Они примут любой оттенок, только освободи их ото льда.
Какого она роста? Стоило двинуться перед витриной магазина, – и ледяная призма станет увеличительным или уменьшительным стеклом. Впрочем, какая разница? Торговец громоотводами вздрогнул. Он вдруг понял, что знает. Если она сейчас откроет глаза, он знает, какими они будут.
Если войти в этот пустынный ночной магазин… если протянуть руку… ведь рука теплая, лед растает.
Он прикрыл глаза. По губам скользнуло мимолетное летнее тепло. Он едва коснулся двери, и она открылась. Холодный северный воздух. Он шагнул внутрь.
Дверь медленно, бесшумно закрылась за ним. Белые снежинки-мотыльки колотились в окно.
11
Полночь. Потом городские часы пробьют час, два, три, и перед рассветом звон их стряхнет пыль со старых игрушек на одних чердаках, сбросит блестки амальгамы со старинных зеркал на других, расшевелит сны во всех постелях, где спят дети.
Вилли услышал.
Издалека, из прерий, донесся звук: будто пыхтенье паровоза, а за ним медленный драконий лет поезда.
Вилли сел на постели.
В доме напротив, как в зеркале, на своей постели сел Джим.
Мягко, печально где-то за миллион миль заиграл калиоп.
Вилли рывком высунулся из окна. В соседнем окне появилась голова Джима. Из их окон, как и положено у мальчишек, можно было увидеть все: и библиотеку, и муниципалитет, и склад, и фермы, и даже саму прерию. Там, на краю мира, поблескивали, уходя за горизонт, волосинки рельс и переливалась лимонно-желтым и вишнево-красным звезда семафора. Там кончалась земля, и из-за края гонцом грядущей тучи вставало перышко дыма. Оттуда, звено за звеном, вытягивался кольчатый поезд. Все как надо: сначала паровоз, потом угольный тендер, а за ним – вагоны, вагоны… сонные, видящие сны вагоны, но впереди – сыплющий искрами, перемешивающий ночь паровоз. Адские сполохи заметались по ошеломленным холмам. Он был очень далеко, и все же ребятам виделся черный человек с огромными руками, ввергающий в открытые топки метеорный поток черного угля.
Головы в окнах мгновенно сгинули и появились опять с биноклями у глаз.
– Паровоз!
– Гражданская война! Да таких труб уже сто лет нету!
– И остальной поезд… он весь такой старый!
– Флаги, клетки! Это карнавал!
Они прислушались. Сначала Вилли показалось, что это посвистывает воздух в горле, но нет, это был поезд, это там плакал и вздыхал калиоп.
– Похоже на церковную музыку…
– Черт! С чего бы на карнавале играть, как в церкви?
– Не ругайся! – прошептал Вилли.
– Черт! Во мне весь день копилось! – не унимался Джим. – А все так спят, черт бы их побрал!
Волна дальней музыки подкатывала к окнам. У Вилли мурашки пошли по коже.
– Нет, послушай: точно церковная музыка. Только немножко не такая. Бр-р! Замерз я. Пойдем глянем, как они приедут.
– Это в четвертом-то часу?
– А чего? В четвертом часу!
Голова Джима исчезла. Вилли видел, как он скачет в глубине комнаты – рубашка задирается, штаны запутываются, – а далеко в ночи задыхался и шептал шальной похоронный поезд с черным плюмажем на каждом вагоне, с лакричного цвета клетками, и угольно-черный калиоп все вскрикивал, все вызванивал мелодии трех гимнов, каких-то спутанных, полузабытых, а может, и вообще не их.
Джим соскользнул по водосточной трубе.
– Джим! Подожди! – Вилли лихорадочно сражался с одеждой. – Джим! Да подожди же. Не ходи один! – Вилли кинулся следом за другом.
12
Иногда воздушного змея заносит высоко-высоко. Ты смотришь на него снизу и думаешь: «Он высоко. Он мудрый. Он сам чует ветер». Змей свободно гуляет по небу сам по себе, сам высматривает местечко, куда приземлиться, и уж если высмотрел – кричи не кричи, бегай не бегай, он просто рвет бечевку и идет на посадку, а тебе остается мчаться к нему со всех ног, мчаться так, что во рту появляется привкус крови.
– Джим! Да подожди же!
Сейчас Джим стал змеем. Бечевка порвалась, и уж какая там мудрость – неизвестно, но она уносит его от Вилли, а Вилли только и остается бежать изо всех сил, бежать за темным и молчаливым силуэтом, парящим высоко, вдруг ставшим чужим и дальним.
– Джим! Я тоже иду!
Вилли бежал и думал: «Ба! Да ведь это все то же, что и всегда. Я говорю, Джим бежит. Я ворочаю камни, Джим мигом выгребает из-под них всякий хлам. Я взбираюсь на холм, Джим кричит с колокольни. У меня счет в банке, у Джима – буйная шевелюра, рубашка да теннисные туфли, и все же почему-то он – богач, а я – бедняк. Не потому ли, – думал Вилли, – что вот я сижу на камне и греюсь на солнышке, а старик Джим танцует с жабами в лунном луче. Я пасу коров, а Джим дрессирует жутких чудищ. „Ну и дурак!“ – кричу я ему. „Трус!“ – кричит он в ответ. Но вот сейчас мы бежим туда, бежим оба».
Город остался позади, по сторонам мелькали поля. Под железнодорожным мостом мальчишек окатила волна холода. Луна вот-вот должна была показаться из-за холмов, и луга зябко вздрагивали под тонким росным одеялом.
Бамм!
Карнавальный поезд загрохотал под мостом. Взвыл калиоп.
– На нем не играет никто! – вздрогнув, прошептал Джим.
– Шутишь!
– Матерью клянусь! Сам погляди.
Платформа с калиопом удалялась. Свинцовые трубы мерцали под звездами, но за пультом никого не было. Только ветер гнал ледяной воздух в узкие щели, это ветер творил музыку.
Мальчишки мчались следом. Поезд изгибался, корчился под этот странный подводный похоронный звон, звук падал, падал, глох и все-таки звенел и звенел. Вдруг свисток паровоза взметнул огромный султан пара и вокруг Вилли заплясали ледяные жемчужинки.
Ночами – часто? изредка? – Вилли слышал свист пара на краю сна, одинокий, далекий голос поезда. Он всегда оставался далеко, как бы близко ни подходить к вагонам. Иногда Вилли просыпался и с удивлением трогал мокрые щеки – откуда это? Он снова откидывался на подушку, прислушивался и думал: «Да, это они заставляют меня плакать, те поезда, что идут на восток и на запад, они уходят, уходят вдаль, ночной прилив затопляет их, волна сна накрывает поезда, города…» Ночной плач поездов, заблудившихся между станциями, потерявших память о пункте отправления, забывших, куда ехать; они вздыхают печально, и пар из их труб тает над горизонтом. Они уходят. Все поезда, всегда.
Но этот паровозный крик!
В нем одном были собраны все стенания жизни из всех ночей, из всех сонных лет, там слышался и заунывный вой псов, грезящих о Луне, в нем был посвист зимнего ветра с речной долины, когда он просачивается в щели веранды, и скорбные голоса тысяч огненных сирен, а то и хуже! – миллионы клубочков вздохов ушедших людей, уже мертвых, умирающих, не желающих умирать, все их стоны, вздохи и жалобы, разом рванувшиеся над землей.
Слезы брызнули у Вилли из глаз. Ему пришлось нагнуться, встать на колени, сделать вид, будто шнурок развязался. А потом он увидел, как Джим тоже трет глаза. Паровоз вскрикнул, и Джим вскрикнул в ответ. Паровоз взвизгнул и заставил Вилли взвизгнуть тоже. А потом весь этот сонм голосов разом смолк, словно поезд подхватил и умчал огненный нездешний вихрь.
Нет. Вот он скользит мягко, легко, черная бахрома трепещет, черные конфетти завиваются в сладком, приторном ветре, сопровождающем поезд, опускаются на окрестные холмы, а ребята бегут следом, и воздух вокруг такой холодный, словно ешь уже третью порцию мороженого подряд.
Джим и Вилли взлетели на пригорок.
– Старик! – прошептал Джим. – Он здесь.
Поезд забрался в лунную долину – излюбленное место прогулок всяких парочек. Обычно их так и тянуло за край холмов; там, словно внутреннее море, лежала падь, до краев полная лунным светом, зараставшая буйными травами по весне, заставленная стогами летом, заваленная снегом зимой. Да, это было дивное место для прогулок, когда над холмами вставала луна и призрачный свет трепетал и разливался на просторе.
И вот теперь, по старой железнодорожной ветке, исчезающей в лесу, сюда добрался, изогнулся и замер в осенней траве чудной поезд. Ребята поползли – иначе нельзя было – и притаились под кустом.
– Тихо как! – прошептал Вилли.
Поезд был недвижим. Никого не видать на локомотиве, никого в тендере, никого в вагонах. Черный безжизненный дракон под Луной, и только остывающий металл позвякивает едва слышно.
– Тихо! – прошипел Джим. – Я чувствую, они там, внутри, шевелятся…
У Вилли волосы встали дыбом по всему телу.
– Может, они догадываются, что мы – тут?
– Запросто! – замирая от сладкой жути, подтвердил Джим.
– А почему калиоп опять слышно?
– Как узнаю, сразу тебе скажу! – огрызнулся Джим. – Смотри!
И откуда он только взялся, этот болотного цвета огромный воздушный шар? А вот уже летит, прямо к луне, поднявшись футов на двести.
– Смотри, там в корзине под шаром есть кто-то!
Но тут им стало не до шара. С высокой платформы, как с капитанского мостика, спускался высокий человек. Он и вправду был похож на капитана, наблюдающего за приливом в этом внутреннем море. Темный костюм, черная рубашка, лицо сумрачное, а на руках – черные перчатки. Вот он вошел в лунный столб и махнул рукой. Только один раз махнул.
Поезд ожил.
В окне вагона показалась голова. Еще одна. Они возникали, как куклы в театре марионеток. И вот уже двое в черном волокут по шуршащей траве шест для шатра. Молча.
Безмолвие заставило Вилли отпрянуть, а Джим, наоборот, подался вперед. По всем правилам карнавал должен был громыхать, греметь, как лесопилка, ему положено громоздиться штабелями, путаться в канатах, сталкиваться под львиный рык, возбужденные люди должны звенеть бутылками с шипучкой, а кони – бляхами на сбруе, слоны – в панике, зебры ржут и дрожат, вдвойне полосатые от прутьев клеток.
А здесь было как в старом немом кино с черно-белыми актерами. Рты открываются, но испускают один лунный свет. Жесты беззвучны, и слышишь, как ветер шевелит пушок у тебя на щеках.
Новые тени выходили из поезда, шли мимо звериных клеток, а там даже глаза не горели, только темнота металась из угла в угол. Калиоп почти смолк, лишь ветер, бродя по трубам, пытался наиграть дурацкий мотивчик.
Посреди поля встал шпрехшталмейстер. Шар, точно здоровенный, заплесневевший зеленый сыр, повис прямехонько над ним.
И вдруг пришел мрак. В последний миг Вилли успел заметить, как шар ринулся вниз – и луна исчезла. Теперь он мог только чувствовать суету на поле. Ему казалось, что шар подхватили и растягивают на шестах, как огромного жирного паука.
Луна появилась. Облако слезло с нее, и выяснилось, что от шара остался один намек, а на лугу уже стоит готовый каркас.
Опять облака! Вилли окатила тень, и он вздрогнул. Ухо уловило шорох, это Джим пополз вперед. Вилли схватил его за ногу.
– Подожди! Сейчас парусину принесут.
– Нет, ой нет… – проговорил Джим.
Оба как-то сразу поняли: парусины не будет. В ней не было нужды. Канаты на верхушках шестов болтались из стороны в сторону, взмывали вверх, выхватывали из пролетающих облаков длинные ленты, и какая-то огромная тень заставляла облачные пряди сплетаться в покрывало. Шатер возникал прямо на глазах, и скоро остался только чистый плеск флагов на шестах.
Все замерло.
Вилли лежал с закрытыми глазами и слышал над головой хлопанье огромных маслянисто-черных крыльев – словно громадная древняя птица билась над полем. Она хотела жить.
Облака сдуло. Шар исчез. Люди сгинули. Палатки, растянутые на каркасах, струились и трепетали, как под черным дождем. Вилли показалось вдруг, что до города тысяча миль. Он быстро оглянулся. Ничего. Только травы и ночные шорохи. Он снова повернулся, теперь уже медленно, и оглядел безмолвные, темные, кажущиеся пустыми шатры.
– Не нравятся они мне, – в голос сказал он.
Джим не мог отвести глаз.
– Ага, – завороженно прошептал он, – ага…
Вилли встал. Джим остался лежать на траве.
– Джим! – позвал Вилли.
Джим вздрогнул, как будто его шлепнули по спине, Джим привстал на колени, Джим уже поднимался, уже тело его отвернулось, а глаза неотрывно прикованы к черным полотнищам, к огромным зазывающим транспарантам, к непонятным трубам, к дьявольским усмешкам темных, змеящихся складок.
Вскрикнула птица. Джим вскочил. Джим перевел дух.
Облачные тени гнали их через холмы и оставили только на окраине города.