Текст книги "Машина времени (сборник)"
Автор книги: Рэй Дуглас Брэдбери
Соавторы: Айзек Азимов,Герберт Джордж Уэллс,Роберт Шекли,Роберт Сильверберг,Джон Паркс Лукас Бейнон Харрис Уиндем,Филип Хосе Фармер,Альфред Бестер,Жерар Клейн,Джон Вуд Кэмпбелл,Валерий Генкин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 52 страниц)
Пьер потерянно смотрел на юношу, который все больше распалялся. Узкий пиджак режиссера распахнулся, щеки горели.
– Дорогой Пьер! Вы будете играть себя в предлагаемых обстоятельствах. Я вижу это! – Кубилай подхватил бокал пенящегося вина с проплывавшего мимо подноса. – Позвольте провозгласить тост. Позвольте выразить те чувства искренней любви, которые я испытываю к вам. Вы… вы… Вот. – Он восторженно схватил руку Пьера и прижал ее к сердцу. Из-под дымчатых очков выкатилась слезинка. – Мы с вами будем играть на пичико-пичико, Пьер. За наши взаимоотношения! – Кубилай залпом осушил бокал, отбросил его протяжным движением и вдруг рухнул на колено, придавив растопыренной ладошкой орхидею в петлице.
После того как Пфлаум десантировал в самое сердце Веркора батальон парашютистов, положение стало безнадежным. Черный от горя и усталости. Дятлов послал Пьера – рацию разнесло осколком в руках Декура – сообщить Эрвье, что отряда больше не существует и с наступлением ночи он отправит оставшихся в живых полтора десятка бойцов во главе с Декуром на юг с приказом пробираться к Марселю, навстречу союзникам.
Эрвье кивнул Пьеру и продолжал диктовать Клеману радиограмму в Алжир. Она оказалась последней вестью из Веркора.
– Немецкая авиация бомбит Сен-Мартен, Васье, Ла-Шанель. Четыре часа назад с планеров десантирован батальон СС. Требуем немедленной поддержки с воздуха. Обещали держаться три недели, держимся полтора месяца. Если не примете срочных мер, мы согласимся с мнением, что в Лондоне и Алжире вовсе не представляют себе обстановки, в которой мы находимся, и будем считать вас преступниками и трусами…
Клеман поднял голову и вопросительно посмотрел на Эрвье.
– Да, преступниками и трусами. Передайте последнюю фразу дважды.
Помощь Веркору так и не пришла. Радиограмма слишком долго плутала по коридорам ведомства Сустеля, прежде чем попасть к де Голлю и его министру авиации Фернану Гренье.
Выслушав Пьера, Эрвье сказал:
– Передай Дятлову, его решение я поддерживаю. Пусть и сам уходит с остатками отряда.
Пьер вернулся в сумерках и увидел большое неловкое тело и лицо, такое же хмурое и сосредоточенное, как у живого Базиля.
– Пуля пробила горло, он не мог говорить. Только написал. – Декур вынул из планшета карту. На обратной стороне крупные буквы складывались в кривую строку: «Тетрадь Пьеру. Бланш… кю…»
– Какая тетрадь?
– Вот. – Жак подал Пьеру потрепанный коричневый блокнот в коленкоре. Возьми.
Совсем стемнело. Холмик над могилой растаял. Декур выстроил отряд, а Пьер все сидел на теплом еще валуне.
– Ты чего? – подошел к нему Жак. – Пора, до реки двадцать километров.
– Вы идите, Жак. Я, пожалуй, останусь.
– Бланш?
Пьер кивнул.
Первое заседание Совета состоялось в замке Лонгибур. Председательствовал барон Жиль де Фор. Общее руководство постановкой осуществлял главный режиссер Второй зоны Третьего вилайета Реджинальд Кукс. Взаимодействие с подсоветами всех зон обеспечивал первый помреж Аристарх Георгиевич Непомнящий.
Обстановка напоминала Пьеру его первое посещение замка – стрельчатые окна, геральдические знаки, пышно разряженная толпа. Были, однако, отличия. Не горели смолистые чадящие факелы. Прекрасный рассеянный свет стекал из-под высоких сводов, падая на причудливые одежды членов Совета и зрителей: легкие туники, пестрые майки, шляпы самых диковинных форм. Председатель светился вдруг помолодевшим лицом. Вместо тяжелой кожи и тусклого металла он был облачен в белоснежный китель с пуговицами из сверкающих камней. Пьера тоже переодели. Кубилай нашел, что его куртка никак не соответствует духу роли. Вот почему Пьера обрядили в корявые кирзовые сапоги, темно-синий прорезиненный плащ и солидных размеров кепку из ткани «букле». Шею его укутали пестрым шарфом с болтающимися у колен кистями. На переносице угнездились черепаховые очки.
Звякнув позеленевшим колокольчиком, Жиль де Фор открыл заседание. Поднялся аббат Бийон, теребя пушок на щеках.
– Братцы, – начал он доверительно, – сестрички мои, давайте еще раз сердечно поприветствуем отважного Пьера Мерсье, храбро пронзившего пятисотлетний слой тягучего лежалого времени, чтобы привезти нам живое дыхание уже изрядно подзабытого нами двадцатого века.
Аббат повел глазами и слабо хлопнул в ладоши. В тот же миг зал наполнился гвалтом. О! А! Ы! У! Ура! Колыхались туники, взлетали шляпы. Члены Совета вскакивали на кресла и пускались в пляс. Почтенный старец в черном балахоне и белом жабо академика достал карманную чернильницу и в припадке восторга опрокинул ее на лысую яйцеобразную голову соседа. Тот немедленно принялся размазывать чернила по унылому лицу.
– Брат Цукерторт, – сказал академику джентльмен в узких полосатых штанах, укоризненно качая головой, – я вынужден буду сообщить ректору о ваших чудачествах.
Пьер безучастно смотрел на буйствовавший Совет. Ему хотелось размотать шарф и снять кепку, но Кубилай, предупреждая его движение, выглянул из-за колонны и погрозил пальцем. Пьер отвернулся и увидел Полину и ту, курносую, он забыл ее имя. Они восхищенно смотрели на него и яростно хлопали. Поневоле; Пьер улыбнулся.
– Что ни говорите, – продолжал аббат Бийон, когда шум поутих, – а мы уже ощущаем свежее, очистительное действие этого необычного визита. Прибытие дорогого гостя наполнило нашу жизнь новыми впечатлениями. Заработала фантазия, распустился букет невиданных доселе эмоций. Все это очень отрадно. Весьма… Но есть, однако, и некоторые закавыки. Я знаю, например, что представители научных игр поставлены этим визитом в тупик. Хотелось бы их послушать.
Бийон присвистнул и резко опустился в кресло.
Жиль де Фор предоставил слово академику Дрожжи.
– Друзья мои, – задребезжал старик с залитым чернилами теменем, должен вам сообщить, что прилет этого обаятельного юноши никак не был предусмотрен нашими историческими программами и явился для нас полной неожиданностью. Причинная сеть испытала сильный удар. На компенсацию пришлось бросить четыре фундаментальные игры и одну субигру космологического ранга. С известным трудом мы выравняли положение, и сейчас я могу доложить высокому Совету, что все причинно-космические игры проходят в запланированных лимитах. Более того, мы приобрели ценный опыт, за что приносим благодарность этому милому молодому человеку по имени…
– Пьер Мерсье, – подсказал председатель.
– Да, да, – обрадовался старик. – Но вот вопрос: как быть дальше?
– А вот как! – В центр зала выкатился краснощекий толстяк, потрясая картонной папкой, в которой Пьер узнал историю болезни Люс. – Девочка больна. Мы даем папаше это, – он взметнул вверх пухлую руку с розовой облаткой, зажатой между большим и указательным пальцами, – и… Тра-ля-ля, сажаем папашу в его машину и… Тру-лю-лю, фьить! – И, напевая па-де-де из «Лебединого озера», он запрыгал на одной ножке, изящно помахивая рукой с красной картонной папкой.
Подскакав к Пьеру, толстяк сделал ему «козу», пощупал пульс и двумя пальцами оттянул нижние веки.
– Скажите, любезнейший, «а-а-а», – потребовал он.
Пьер обалдело раскрыл рот.
– Прескверный язык! Мы и вас, батенька, подлечим. Да, да. Три дня игры в «Осенний госпиталь», а тогда уже – тру-лю-лю, фьить. – И толстяк исчез, послав Пьеру воздушный поцелуй.
Потрясенный простотой решения, предложенного доктором, Пьер дальнейшие выступления понимал смутно, однако у него сложилось впечатление, что идея толстяка не всем пришлась по вкусу. Тоскливое чувство стало разливаться в сердце. Из-за колонны снова выглянул Кубилай и громко зашептал:
– Ярче, ярче играйте растерянность!
Ощущение пустоты и обреченности овладело Пьером, когда он увидел обугленный остов дома старухи Тибо. Баланс вымер; на его жителях срывали злость десантники Пфлаума, ворвавшиеся в городок по трупам защитников. Они жгли, стреляли, кололи, давили. Могла ли уцелеть в этом аду шестидесятилетняя женщина с грудным младенцем? Пьер добирался до Баланса неделю. За это время оставшиеся в живых макизары оставили Веркор, просочились на юго-запад и соединились с партизанами, освобождавшими Монпелье. Немцы, расстреляв более тысячи защитников Веркора, двигались к Тулону, навстречу американскому десанту.
Кто-то тронул Пьера за рукав.
– Кого-нибудь ищете, мсье?
– Здесь жила вдова Тибо. Вы ничего не знаете о ней?
– Мадам Тибо погибла в первый же день, когда боши вошли в город. Говоривший оказался сутуловатым стариком. Правый пустой рукав серого пиджака приколот булавкой к карману. В левой руке сигарета. – Вы разрешите? – Он потянулся к тлеющей сигарете Пьера, прикурил. – Она ваша родственница?
– Да нет.
«Почему он ничего не сказал о ребенке?» – лихорадочно соображал Пьер, глядя в прищуренные от дыма глаза старика.
– Вот и я смотрю, откуда бы у мадам Тибо взялся такой молодой родственник. Ведь она вообще осталась одна, когда ее дочь ушла к русскому пленному. Он тут появлялся недавно, хотел отдать ей ребенка – их дочь, как он сказал. Но старуха взвилась! Знать, говорит, ничего не хочу. Пусть, говорит. Колет сама придет да на коленях у меня прощения просит, тогда, говорит, подумаю.
– Ну потом-то взяла, наверно? – голос Пьера неестественно зазвенел. Внучка ведь.
– Плохо вы знали старуху Тибо, молодой человек. Если она что сказала, то как отрезала. Муж ее покойный, Жан Тибо, говаривал…
– И что же он, этот русский, так и ушел с ребенком?
– Жена нашего кюре взяла девочку к себе. Уж так он ее благодарил, так благодарил.
– И где она сейчас? У кюре?
– Кюре нашего расстреляли. А девочка осталась у его жены, мадам Бетанкур. Утром я их видел. Нас всего-то здесь осталось человек тридцать. В доме кюре сохранился радиоприемник. Мы слушаем. Американцы уже в Монтелимаре. Через день-два будут здесь.
– Извините, вы не покажете мне, где дом кюре?
– Покажу и провожу, молодой человек. Так вас, стало быть, интересует не старуха Тибо, а ее внучка? Что? Вы не расположены говорить. Напрасно. Сейчас-то как раз нужно говорить. Как можно больше. Мы столько лет молчали, знаете, или говорили шепотом. Я устал молчать, молодой человек. Хочется кричать о том, что было. Здесь, в Балансе. Здесь, во Франции. Здесь, в этом мире. Когда кричишь, начинает казаться, что это не страшно. Не так страшно, как когда молчишь. Или когда шепчешь. Мы и говорим, наверно, чтобы отогнать страх. А храбрецы молчат. Вы храбрец, мсье.
Увидев стройную тонконогую женщину лет сорока, пеленавшую ребенка, Пьер понял, что забирать Бланш – безумие. Но и оставить дочь Базиля он не мог. И Пьер остался. Три года он прожил рядом с мадам Бетанкур и Бланш, помогая им, чем мог, а когда в 1947 году вдова кюре скончалась от сердечного приступа, уехал с девочкой в Париж поступать в университет. В Веркоре осталась его юность, его боль и две дорогие ему могилы – Василия Дятлова и Люс Бетанкур.
Мяч в последний раз стукнулся о машину и отскочил в кусты. Цыплячья шея Харилая торчала из черной судейской фуфайки. Он достал свисток и трижды озабоченно свистнул.
– Продолжаем заседание!
Пока члены Совета гоняли мяч, Пьер скромно стоял на краю поляны. Был теплый день. Хорошо, Кубилай пошел на уступки: отменил шарф и очки. Правда, тут же сунул Пьеру холщовую торбу с бородатой рожей на одной стороне и кудлатой певицей на Другой.
– Цукерторт, на кого вы похожи! Заправьте футболку, – сказал Харилай и, встав на широкий пень, призвал собравшихся к энергичному и деловому обсуждению проблемы.
Истерический выкрик прервал председателя. Какая-то женщина бросилась к Пьеру:
– Долой! Долой фальшивую радость! Долой проклятые игры! Долой режиссеров! Судью на мыло!
Она сорвала с головы парик. Потом еще один. Еще. «Сколько их у нее?» изумился Пьер. Два крепких молодца подхватили кричавшую под руки. В одно мгновение они скрылись за деревьями.
– Талантливо сыгран стихийный протест, не правда ли? – спросил очутившийся рядом Гектор.
– Боже мой! – прошептал Пьер. – Она играла?
– Конечно. Такова ее роль.
– А эти, которые ее увели?
– У них своя роль, – терпеливо разъяснил Гектор.
Председатель снова овладел вниманием собрания.
– Итак, я предлагаю высказаться главному техническому эксперту инженеру Калимаху.
– Тот факт, – решительно заговорил Калимах, – что этот аппарат сработал, находится в вопиющем противоречии с наукой. – Инженер обернулся к Пьеру. – Сей сундук на гусеничном ходу мог закинуть вас черт знает куда, мог разрезать пополам – половину бросить в двадцать третий век, а другую в двадцать седьмой. Он мог вообще растащить вас по атомам – на каждую секунду по атому. Вы, дорогой мой, вытянули один шанс из миллиарда.
Пьер виновато улыбнулся.
– Вы сами это построили? – Инженер небрежно кивнул на машину.
– Не совсем, – сказал Пьер. – Это длинная история. Идею машины выносил один человек. Василий Дятлов. Но построить ее он не успел. Дятлов погиб. Перед смертью он передал мне свои записи. Потом я с двумя друзьями… – Он замялся.
– Расскажите подробно, – потребовал председатель, – это интересно.
Как быстро Париж стал прежним, довоенным Парижем. Только чуть сосредоточенней. Только куда голоднее – двести граммов хлеба в день. Из них половину он отдавал Бланш. Но без Шалона и Дю Нуи было бы совсем тяжко. Когда после занятий он забегал за девочкой и вел ее в Люксембургский сад, увалень Шалон встречал их, случайно, конечно, как он всегда подчеркивал, либо у входа, либо на главной аллее и тащил за собой, бормоча:
– Тут, понимаешь, Альбер оказался… У него новая девушка. Он хочет ее показать тебе.
Или:
– У Альбера сегодня праздник. Он расстался с Жюли и хочет нас угостить.
Альбер Дю Нуи встречал Бланш безупречным поклоном, сверкал зубами и пробором, сажал ее на плетеный стул и грозно кричал:
– Самую большую чашку кофе со сливками и самое вкусное пирожное доля мадемуазели!
Когда Пьер намекал, что ему неловко, Дю Нуи говорил:
– Оставь свою пролетарскую заносчивость. Считай, что ты экспроприируешь моего отца.
К выпуску стало ясно, что сближает эту троицу многое. Лидером незаметно стал Шалон. Он увлек их в организацию Ива Фаржа. А когда Пьер показал ему тетрадь Дятлова, Шалон сказал, что отныне ему понятно, зачем он живет, а также зачем живут они – Пьер Мерсье и Альбер Дю Нуи. Смысл этот явствовал из такого сообщения:
– Ну что ж, это… Ясное дело, а? И вообще…
Они работали. Бланш росла. И когда в апреле 1961 года мир с восхищением встречал Гагарина, Бланш стукнуло семнадцать лет, Шалон написал последнее уравнение, а Пьер и Альбер расшифровали последние расчеты вычислительного центра компании «Дю Нуи и сын». Стало очевидным: идея Дятлова не блеф. Время не более властно над человеком, чем пространство.
Как они ликовали! Альбер привез ящик шампанского, Пьер позвонил Бланш, чтобы она приезжала на виллу Дю Нуи, где они обычно работали, Шалон приволок старика Гастона, садовника. Они пировали всю ночь и решили отдохнуть недели две, а потом уже взяться за постройку самой машины. Тогда казалось, еще немного, ну, скажем, год, и… Кто знал, что от цели их отделяют семь мучительных лет.
Отдыхать они все вместе поехали в Сен-Мартен. Пьер любил горы, и потом он хотел показать Бланш могилу ее отца. Он провез их по знакомым местам, рассказал о Дятлове, д'Арильи, Декуре и обо всех-всех. В Балансе они зашли в дом, где когда-то жил кюре, и Бланш вспомнила этот дом и его хозяйку, Люс Бетанкур. За ними увязался парнишка с велосипедом. Он влюбился в Бланш сразу, бесповоротно. Водил ее в кино, на танцы. Потом аккуратно доставлял в кабачок, где Пьер с Шалоном и Дю Нуи сиживали по вечерам в блаженном безделье. Накануне их отъезда он подошел к Пьеру и звонким голосом попросил руки Бланш.
– Ну, а она, что она тебе сказала? – спросил Пьер.
– Она велела подойти к вам, мсье, и сказала, что сделает так, как вы сочтете нужным.
– Сочту нужным? – Пьер опешил.
У Бланш и раньше были приятели, но она расправлялась с ними без его помощи. «Может, она влюбилась в мальчишку? – подумал Пьер. – Он симпатичный, простой. Смотрит на нее с обожанием».
– Вот что, дружок, зови-ка сюда Бланш. Я сочту нужным всыпать ей как следует, чтобы она не морочила голову такому славному юноше.
Бланш появилась только поздно вечером.
– Что за фокусы? – спросил Пьер тоном скрипучего папаши. – Зачем ты мучаешь бедного парня?
– А что ты ему ответил?
– Обещал отстегать тебя крапивой.
– Что ж, приступай.
Тут только до Пьера начало доходить, что Бланш, возможно, и впрямь влюбилась. Что ей уже семнадцать. Что в последние месяцы он почти не разговаривал с ней серьезно, считая ребенком, а она… Она ведь скоро уйдет. Не с этим, так с другим.
– Ты стала совсем взрослой, дочка. Если он так тебе нравится, я не буду возражать, я…
И тут что-то произошло. Бланш билась в рыданиях и выкрикивала горькие упреки:
– Ты хочешь избавиться от меня. Ты обрадовался… Хорошо, я уйду. Ты никогда, никогда меня не любил. А я… Я всегда мечтала, что ты будешь приезжать от Дю Нуи и Шалона домой, и я буду… – Бланш плакала неудержимо, как ребенок. – И не смей называть меня дочкой! Ты мне не отец. Я никогда не считала тебя отцом! Ты – Пьер. Мой Пьер. Ты был моим Пьером. А теперь…
Они вернулись в Париж и скоро поженились. А через два года Бланш умерла от родов. Дочку Пьер назвал Люс, в память госпожи Бетанкур, спасшей ее мать.
Игре в Совет не было конца. Какие декорации! Версальский регулярный парк и тучные колонны египетских храмов, шатры Тамерлана из белого войлока и зал заседаний ООН, ночлежка из пьесы Горького и кают-компания ракеты Земля – Альтаир. За всем шутовством Пьер с трудом улавливал ход дела. Обдирая шелуху лицедейства с речей и реплик, вопросов и заявлений, аргументов и возражений, исходящих то от упакованных во фраки дипломатов, то из уст трясущих кружевами вельмож, а то и услышанных в бормотании шамана догонов, когда отблески ритуальных костров ложились на маслянистое зеркало Нигера, Пьер пытался удержать в памяти суть того, что произошло на последних заседаниях, то бишь в предшествующих актах, картинах, сценах и явлениях.
– В хрониках не отмечен факт создания машины времени в двадцатом веке, – назидательно поднимал палец худой мужчина со скучным взором, явившийся на Совет в калошах и пальто на вате. – «Теоретические работы группы Шалона при „Эколь Нормаль“ быстро зашли в тупик и сейчас представляют интерес лишь для играющих в историю науки. Поэтому возвращать туда, в двадцатый век сей агрегат весьма опасно, чревато, я бы сказал… Как бы чего не вышло. И вообще, перемещения во времени с момента узаконенного введения таковых в обиход подвержены были и есть строжайшей регламентации соответствующим Уложением, какового Уложения параграфы 76 и 144 недвусмысленно полагают невозможным»…
Пьер потерял мысль, но Гектор перевел ему, что оратор указал на нежелательность возвращения Пьера и машины в двадцатый век, поскольку это может перекроить всю историю, в то время как появление его, Пьера, в их времени теперь уже вполне безопасно, а стало быть, он может оставаться здесь как угодно долго.
– А закон статистического подавления мелких возмущений? – ехидно бросил на ходу ловкий усач в оперенном берете. – Отпустить его, без машины конечно, а девчонку – вылечить. Пусть ее, чего там, – и ускакал, нахлестывая вороную лошадь.
– Предлагаемое деяние означало бы непозволительное вмешательство в ход исторического процесса, – бубнил тот, в калошах, поглаживая зачехленный зонтик, – а потому считаю своим долгом предостеречь. Быть надлежит предельно осторожным, а вы, сударь, – он повел головой в сторону исчезнувшего всадника, – манкируете, да-да.
– Но раз история не сохранила факта создания машины в двадцатом веке, стало быть, следы ее были уничтожены, что я и предлагаю сделать, оставив машину здесь и возвратив нашего гостя в его мир после небольшой процедуры, избавляющей его память от лишнего груза, – вставил Харилай. – А девочку, что ж, я думаю, девочку надо вылечить, а?
– Фи, не нравится мне эта ваша «небольшая процедура», Харилай. – Это говорил Николай Иванович. – Пьер, я уверен, даст слово, что прекратит работу над машиной. Правда, если он сам захочет подвергнуться…
– Чтобы избегнуть, так сказать, соблазна, – подхватил Харилай.
– Вот именно. А сам факт исцеления одной девочки не страшен по той же причине подавления мелких возмущений, – закончил Николай Иванович.
– Протестую! – не унимался владелец зонтика. – Почему из миллионов обреченных в этом суровом веке мы должны спасать одну, именно эту девочку?
– Что говорить об абстрактных миллионах! Добро всегда конкретно. Самый естественный поступок – вылечить девочку и вернуть ей отца, предоставив истории развиваться естественным путем.
– Но на естественном пути ребенок и должен погибнуть…
И так без конца.
Доктор сдержал слово, и Пьер провел несколько дней в «Осеннем госпитале»: кленовые листья, рябина, заморозки по ночам и слабый запах прели в парке, где молчаливо и печально стояли белые античные боги. Дважды его навещала Урсула. Они ходили по зябким аллеям, и Пьер чувствовал легкое головокружение. Прощаясь с ним после второй их встречи, она сказала:
– Ну вот, Пьер. Теперь вы никогда не будете болеть – в том смысле, который имеет слово «болезнь» в вашем веке.
Ночь после госпиталя ему выпало провести в бунгало южноафриканского магната. Широкая лежанка, застланная шкурами, деревянные маски над камином. Спать не хотелось. Пьер сидел в кресле, смотрел на огонь и вспоминал отсветы костра на лице Дятлова в последнюю его ночь, за несколько часов до того, как он послал Пьера в штаб с сообщением об отходе отряда.
– Что происходит, – говорил Дятлов, – когда глубину океанской впадины измеряют тросом? Рано или поздно трос обрывается под собственной тяжестью. То же происходит с причинными цепями. При очень большой длине они изнемогают и рвутся. И тогда новый мир становится независимым от старого. Это значит, что, улетев на тысячу лет вперед, можно встретить культуру, забывшую своих отцов, столкнуться с дикостью, каннибальством…
– Значит, д'Арильи прав? – спросил Пьер. – Нет смысла стараться ради будущего?
– Вовсе нет. Разрыв преемственности не фатален. Чтобы передать будущему эстафету разума, нужно просто хорошо строить. Не пирамиды – общественный порядок, противостоящий дикости. Но и слетать туда, к потомкам – тоже ведь очень заманчиво.
– Нам отправиться туда? Может, реальнее, ждать их к нам?
– Для этого нужна машина. Откуда взять машину им, если ее не сделаю я, ты, твой внук… Двигаться по времени запрещает причинный парадокс. Вот улетишь ты лет на сорок назад и отобьешь невесту у собственного дедушки. Как тогда родится твоя мать?
– Действительно, – пробормотал Пьер.
– К счастью, мы живем в вероятностном мире. Значит, можно лететь в такие далекие времена, где вероятность воздействия на причинную цепь, могущую парадоксально изменить наше время, ничтожна. Недавно я прикинул кое-что. Изолировать аппарат от причинного окружения впрямую невозможно такой энергии не сыскать во всем нашем мире. Но есть другой путь: не через барьер, а сквозь него. Энергии немного, а эффект! – Дятлов засмеялся, похлопал по вещевому мешку. – Здесь описан этот путь…
– Скажите, Гектор, когда наконец соберется последнее заседание? Боюсь вас обидеть, но эти игры, эти чудеса так далеки от меня. Проходит неделя за неделей, а там… Люс.
– Напрасно волнуетесь, дружище. Если Совет примет решение помочь вам, то вас вернут в тот же момент времени в прошлом, из которого вы отправились к нам. Но ваше раздражение, Пьер, оно необоснованно. Вот уже сто пятьдесят лет мы играем.
– Но ведь бывают минуты, когда вам не до игр? Бывают и здесь несчастья, утраты друзей, родных, любимых… И потом, простите мне высокопарность, но где же собственное лицо вашего времени? Один мой друг, знаток театра, говорил, что великий актер не имеет собственного лица, собственной души. Это и позволяет ему без остатка воплощаться в иной образ, в чужую душу, в Другую жизнь. Но ведь это страшно – не иметь собственной души, своего лица…
– Что вы называете лицом времени?
– Ну, свою поэзию, свою философию, научные открытия, страсти, страдания – свои, не заимствованные у других эпох.
– Все это отлично вписывается в систему игр. Научные открытия? Так входят в роль, что заткнут за пояс Эйнштейна. Стихи? Так разыграются, что твой Байрон! Важно, чтобы режиссер и актеры были талантливы. Вспомните, ведь и в вашем веке жили великие актеры – разве их страдания на сцене не были прекрасны?
– Это так, но они потому и были прекрасны, что походили на жизнь. А у вас и жизни-то… нет. – Пьер испуганно взглянул на Гектора.
– Наш друг хотел сказать, – вмешался Харилай, – что трагедия необходимый компонент положительного развития общества. Но, милый Пьер, если игра стала нашей жизнью, разве жизнь стала от этого менее насыщенной? Менее полнокровной? Менее достойной? Напротив, каждый из нас проживает множество жизней, имеет столько судеб, сколько им сыграно ролей. Индивидуальность не страдает. У нас есть гениальные универсалы: Дубовской – Галстян был великолепен в образе Иосифа Прекрасного, вызывал слезы своим Борисом Годуновым, пять лет играл гарибальдийца, ранчеро с Дальнего Запада, космолетчика, поселенца на Обероне, да что там говорить… Все дело в умении отдаться игре. И она станет жизнью. Неотличимой от настоящей.
– Может быть, вы и правы, Харилай. Но мне не по себе, когда я думаю, что вы не игру сделали жизнью, а жизнь – игрой. Вот вы сказали, этот актер вызывал слезы. Значит, зрители плакали по-настоящему?
– Конечно же по-настоящему. Что может быть проще настоящих слез при игре в театр! Это умеет любой ребенок.
Последний акт разыгрывался в просторной избе на окраине села. По широким лавкам под тускло блестевшими окладами рассаживались, побрякивая шпорами ботфортов, задумчивый Харилай, оживленный Гектор, рассеянный Николай Иванович и еще человек пять-шесть – члены Совета, которых Пьер хорошо помнил по прошлым сценам. С печи на шитье мундиров таращились хозяйские дети, допущенные в избу. Сам же хозяин с прочими домочадцами был удален по этому случаю в сарай позади дома. Пьера усадили на трехногий стул у стены, откуда хорошо было видно всех. И вроде собрались начинать, да мешкал Харилай, пока не дождался еще одного: шумно дыша взошел в горницу на коротких пухлых ногах тучный старик в белой фуражке, один глаз закрыт черным шелком, другой смотрит сонно. Дверь прикрыл – и в угол, за печку, в складное кресло. Глаз рукой загородил и вроде дремать начал. Пьер почувствовал глухое раздражение. От привычного лицедейства веяло жутким холодом. Сейчас, в этой избе они решат. Чужие. Даже лучшие из них Гектор, Харилай, Ина.
Он начал свою речь в ослеплении. На ощупь. Он не видел их.
– Я виноват перед вами, – говорил он, – я ворвался в ваше время, чем-то нарушил спокойное течение вашей жизни, ваш уклад, привычки. Простите. Правда, я летел с надеждой спасти самое дорогое мне существо, маленькую девочку, чья судьба затеряна для вас в безмерной толще прошлого. Я надеялся. И мне стыдно сознавать, что я стал жертвой собственного эгоизма, надумав решать свои проблемы с помощью других эпох, чужих, как мне теперь начинает казаться. Там, в прошлом, я думал, что мы должны помогать друг другу. Мы – вам, тем хотя бы, что стараемся сделать своих детей лучше, сделать вас лучше, ведь вы – наши дети. А вы могли бы помочь нам своей мудростью. Я верил, ваша мудрость и сила столь велики, что вы сможете помочь самозваному гостю из древней, страдающей, а в ваших глазах – просто мрачной эпохи. Помочь, несмотря на его личную незначительность, слабость. Однако мое самоуничижение кажется мне ошибочным. Глядя на вас, я начинаю понимать, что и опыт нашего времени бесценен. Он утрачен вами, это сделало вас другими, чужими…
Я смотрел на вашу жизнь и думал: да живете ли вы? Вы способны чувствовать боль, но боль эта не настоящая. Вы проливаете кровь, иной раз ручьями, но это шутейная кровь, одно из чудес хитроумной технологии. Вы изобрели новые слезы и муки, но это стерильные слезы, сделанные гением химии, они не оставляют следов-морщинок на безукоризненной коже. А муки так точно рассчитаны психологами, что превратились в род щекотки. Ха-ха, как больно, хи-хи, как печально, го-го, как тяжко… И вот я, ископаемое, подумал: не есть ли это чудовищный обман? Абсолютное равнодушие предельно сытых людей? И еще я подумал: боже мой, так вот какое будущее нас ожидает! Мы, напрягая все силы, боролись… нет, боремся в трудном, кровавом, жестоком, горящем нашем двадцатом веке. Да, в грязном и подлом веке, но вместе и таком светлом из-за свершений его лучших людей, его настоящих героев, из-за высоких движений души, неодолимого стремления людей к справедливости. Мы боремся против крови, огня, мук… И я вижу, их нет. Нет настоящих. Есть поддельные. Но для чего? Да, и тепло, и сыто, и всего вдоволь, и выдумка безгранична, но объясните мне, для чего? Нет, наши слезы, наши страдания предстают теперь иными. Надо ли избавляться от них? Может быть, они делают жизнь подлинной? Простите, я запутался…
Страшная это пропасть – половина тысячелетия. Наверно, я ошибаюсь, я просто не в силах понять истинных глубин вашей жизни. Она должна быть прекрасной и цельной. Видимо, все там, дальше, за этими играми. Может быть, с высоты своих знаний вы поймете меня, покрытого шерстью пришельца, который вторгся в ваш мир не для забавы, поверьте, а из страха за маленькую девочку. И еще я сделал это в слепой, но твердой убежденности, что люди далекого будущего не только намного разумнее нас, но и намного добрее. Эта вера и заставила меня дернуть рычаг той несуразной в ваших глазах колымаги, в проводах, кристаллах и железе которой билась, однако, гениальная мысль, стучало живое сердце моего друга, товарища по борьбе с варварами нашего времени Василия Дятлова. Его внучку и мою дочь я и прошу вас спасти.
– Прелестно, голубчик, ну распотешил старика, ну спасибо! – Сухонький длинноносый человек в камергерском мундире опустил слуховую трубку и кинулся обнимать Пьера. – До слез довел, шельмец. Ай-ай-ай, а Кубилаша-то где? Где негодник прячется? Дайтека я его поцелую.
Вынырнувший из-за мундирных спин Кубилай почтительно взял старичка под локоток и повел в сторону.
– М-да, неплохо сыграно. Немного резковато по нынешним меркам, но… Весьма, весьма, – вытянув гусиную шею из золотого стоячего ворота заговорил незнакомый Пьеру генерал. – Мне вот что представляется, господа Совет. Не посмотреть ли нам судьбу нашего гостя и его дочери в реальной истории? Может статься, там и есть решение, а?
– Там-то решение есть, куда ж ему деваться, – заметил багроволицый кривоногий старик, поигрывая темляком изогнутой сабли, – да только прилично ли это, милостивые государи, узнавши судьбу человека и чад его, ему таковой не открыть? А открыть так уж совсем невозможно.