355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рэй Дуглас Брэдбери » Дзен в искусстве написания книг » Текст книги (страница 1)
Дзен в искусстве написания книг
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:42

Текст книги "Дзен в искусстве написания книг"


Автор книги: Рэй Дуглас Брэдбери



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Рэй Дуглас Брэдбери
Дзен в искусстве написания книг

Лучшему из моих учителей, Дженнет Джонсон, с любовью


Как забраться на древо жизни, кидаться камнями в себя самого и спуститься на землю, не сломав себе шею и не сломив дух. Предисловие с названием, немногим длинней самой книги

Иногда я поражаюсь способности девятилетнего себя видеть ловушки и не попадаться.

Как могло получиться, что мальчишка-четвероклассник, которым я был в октябре 1929-го, из-за насмешек школьных друзей разорвал свои комиксы с Баком Роджерсом, а через месяц рассудил, что все его друзья – идиоты, и начал опять собирать коллекцию?

Откуда взялась эта сила и рассудительность? Какие из моих тогдашних переживаний пробудили способность сказать: я словно мертвый. Кто меня убивает? От чего я страдаю? Чем это лечится?

Нет сомнений – я смог ответить на эти вопросы. Я выявил болезнь: собственноручно разорванные комиксы. Я нашел лекарство: снова начать собирать коллекцию, несмотря ни на что.

Я так сделал. И выздоровел.

И тем не менее… В таком возрасте? Когда нам привычнее прогибаться под давлением сверстников?

Где я взял смелость сопротивляться, изменить свою жизнь, перестать быть как все?

Не хотелось бы все это преувеличивать, но мне, черт возьми, нравится этот девятилетний мальчишка, кем бы он ни был. Без него я бы не выжил и не писал бы сейчас предисловие к этой книге.

Конечно, отчасти все объясняется моей безумной влюбленностью в Бака Роджерса. Меня убивала сама мысль о том, что мой герой – моя любовь, моя жизнь – уничтожен. Это как если бы твой лучший друг, твой закадычный приятель, центр всей твоей жизни, вдруг утонул или его застрелили бы из ружья. Погибших друзей не спасешь от могилы. Но я догадался: у Бака Роджерса может быть вторая жизнь, если я так захочу. И я сделал ему искусственное дыхание, и – глядите! – он сел и сказал: «Знаешь, что? Кричи. Прыгай. Играй. Сделай этих сукиных сынков. Они никогда не сумеют жить так, как ты. Давай. Вперед».

Только собачьих детей я, само собой, не упоминал. Такого не разрешалось.

– Черт! – вот самое большое, что я себе позволял в смысле крепости выражений. Живи!

И я собирал комиксы, и влюблялся в бродячие цирки и Всемирные выставки, и начал писать. И чему же, вы спросите, учит писательство?

Во-первых, оно напоминает о том, что мы живы, что жизнь – привилегия и подарок, а вовсе не право. Если нас одарили жизнью, надо ее отслужить. Жизнь требует что-то взамен, потому что дала нам великое благо – одушевленность.

И пусть искусство не может, как бы нам этого ни хотелось, спасти нас от войн и лишений, зависти, жадности, старости или смерти, оно может хотя бы придать нам сил.

Во-вторых, писательство – это вопрос выживания. Как, разумеется, и любое искусство, любая хорошо сделанная работа.

Для многих из нас не писать – все равно что умереть.

Каждый день мы берем в руки оружие, скорее всего, заведомо зная, что битву не выиграть до конца, но все равно надо сражаться, пусть в меру сил, но надо. Даже стремление победить в каком-то смысле уже означает победу под конец каждого дня. Вспомним того пианиста, который сказал: «Если я не репетирую один день – это услышу я сам. Если не репетирую два дня подряд – это услышат критики. На третий день – это услышит весь зал».

То же самое верно и для писателей. Конечно, за несколько дней простоя твой стиль, каким бы он ни был, форму не потеряет.

Но вот что случится: мир догонит тебя и попытается одолеть. Если не будешь писать каждый день, яд постепенно накопится, и ты начнешь умирать, или безумствовать, или и то и другое.

Нужно опьяняться и насыщаться творчеством, и реальность не сможет тебя уничтожить.

Потому что писательство дает столько правды жизни в правильных дозах, сколько ты в состоянии съесть, выпить и переварить без того, чтобы потом судорожно ловить воздух ртом и биться, как умирающая рыбешка.

За время разъездов я понял, что если не пишу один день, мне становится не по себе. Два дня – и меня начинает трясти. Три – и я близок к безумию. Четыре – и меня корежит, как свинью при поносе. Один час за пишущей машинкой бодрит мгновенно. Я на ногах. Бегаю кругами, как заведенный, и громко требую чистые носки.

О чем и пойдет речь в этой книге. Так или иначе.

Каждое утро принимайте щепотку мышьяка, чтобы дожить до заката. На закате – еще щепотку, чтобы продержаться до следующего рассвета.

Микродозы мышьяка, проглоченные сейчас, готовят к тому, чтобы не отравиться потом.

Работа в гуще жизни и есть та самая дозировка. Чтобы управляться с жизнью, бросайте вверх разноцветные шары, пусть они перемешаются с темными, пусть смеси красок создадут вариации правды. Мы приникаем к прекрасным и благородным явлениям жизни, чтобы примириться с ужасами и бедой, поражающими нас напрямую, через родных и друзей, или же через газеты и телевидение.

Отрицать ужасы невозможно. У кого из нас не было друга, умершего от рака? У кого в семье не было случая смерти или увечья в автокатастрофе? Я не знаю таких людей.

В моем собственном близком кругу автомобильные аварии унесли тетю, дядю, двоюродного брата и шестерых друзей. Список бесконечен и угнетает, если не сопротивляться творчеством.

Это значит – писательство исцеляет. Безусловно, не полностью. Ты никогда до конца не сможешь оправиться после тяжелой болезни родителей или смерти любимого человека.

Я не хочу использовать слово «терапия», слишком холодное, слишком стерильное слово. Я вот что скажу: когда смерть останавливает других, ты должен взбежать на трамплин и нырнуть головой вперед в пишущую машинку.

Художники и поэты иных времен, давно ушедших времен, хорошо знали все, о чем я сейчас говорю и о чем написал в нижеследующих эссе. Аристотель уж сколько веков говорит то же самое. А вы давно слушали Аристотеля?

Эти эссе я писал в разное время, на протяжении тридцати с лишним лет, чтобы рассказать о конкретных открытиях и решить конкретные задачи. Но в них во всех звучит эхо все той же правды – правды взрывного самообнаружения и непрестанного изумления тому, что скрывают глубины твоего собственного колодца, если туда хотя бы просто заглянуть или крикнуть.

Прямо сейчас, когда я работаю над предисловием, пришло письмо от одного молодого неизвестного автора. Он пишет, что собирается жить под девизом, взятым из моего «Конвектора Тойнби».

«…обманываешь себя и стараешься, чтобы обман стал правдой… в итоге, все вокруг – обещание… то, что кажется ложью, есть приостановленная необходимость, ждущая своего часа…»

А теперь:

Давеча я придумал другое сравнение для описания себя самого. Оно может стать вашим.

Каждое утро я вскакиваю с постели и наступаю на мину. Эта мина – я сам.

После взрыва я целый день собираю себя по кусочкам.

Теперь ваша очередь. Вставайте!

Радость писательства

«Пыл». «Упоение». Как редко мы слышим эти слова. Как редко встречаем кого-то, кто с этим живет или даже творит. И все-таки, если бы меня попросили назвать самую важную составляющую в арсенале писателя, силу, которая придает материалу именно такую, а не другую форму, и уносит его туда, где ему хочется оказаться, я бы ответил так: его драйв, его упоение своим делом.

У вас есть свой список любимых писателей; у меня есть свой. Диккенс, Твен, Вулф, Пикок, Шоу, Мольер, Джонсон, Уичерли, Сэм Джонсон. Поэты: Джерард Мэнли Хопкинс, Дилан Томас, Поуп. Художники: Эль Греко, Тинторетто. Композиторы: Моцарт, Гайдн, Равель, Иоганн Штраус (!). Задумайтесь об этих именах, и вы задумаетесь о великих и мелких, но все равно важных страстях, аппетитах, стремлениях. Задумайтесь о Шекспире и Мелвилле, и вам придет на ум гром, молния, ветер. Все эти люди знали радость творческого труда в формах крупных и малых, на холстах гигантских и тесных. Дети богов, они знали, что такое радость творчества. И неважно, что не всегда получалось легко; неважно, какими болезнями и бедами страдала их скрытая от всех частная жизнь. Важно лишь то, что осталось в творениях их рук и умов, в произведениях, переполненных до краев животной энергией и интеллектуальной мощью. Даже ненависть и отчаяние они умели выразить через любовь.

Посмотрите на удлинения Эль Греко и скажите мне, если сможете, что он не находил удовольствия в своей работе. Неужели вы и вправду станете утверждать, что свое «Сотворение животных» Тинторетто писал не ради упоительного наслаждения в самом широком и всеобъемлющем смысле слова? Лучший джаз говорит: «Буду жить вечно; не верю в смерть». Лучшая из скульптур, голова Нефертити, повторяет вновь и вновь: «Красота была, есть и пребудет навечно». Каждый из названных мной людей схватил капельку ртутной текучести жизни, заморозил ее на века, а затем в восторге творческого упоения обернулся к своему творению, указал на него и воскликнул: «Разве это не хорошо?!» И это было хорошо.

Но при чем тут сочинение рассказов в наши дни?

А вот при чем: если вы пишете без упоения, без пыла, без любви, без радости, вы только наполовину писатель. Это значит, вы постоянно коситесь одним глазом либо в сторону коммерческого рынка, либо в сторону авангардной тусовки, и перестаете быть собой. Вы себя даже не знаете. Потому что писатель обязан быть прежде всего одержимым. Его должно лихорадить от жара и восторга.

Без этого горения ему лучше заняться чем-то другим – собирать персики, рыть канавы; видит Бог, это будет полезнее для здоровья.

Как давно вы сочинили рассказ, в котором ваша истинная любовь или истинная ненависть, так или иначе, вылилась на бумагу? Когда вы в последний раз отважились высвободить свое нежно любимое пристрастное мнение, чтобы оно било в страницу, как молния? Что у вас в жизни – самое лучшее, а что – самое худшее, и когда вы уже удосужитесь поведать об этом миру, шепотом или во весь голос?

Разве было бы не чудесно, например, отшвырнуть в сердцах номер «Harper’s Bazaar», который вы случайно пролистали в приемной дантиста, рвануться к пишущей машинке и излить свое бешенство и возмущение, громя в пух и прах их дурацкий, а иногда и шокирующий снобизм? Когда-то я так и сделал. Мне попался один номер, где фотографы из «Bazaar», с их извращенными представлениями о равенстве, вновь задействовали жителей пуэрториканских трущоб в качестве декораций, на фоне которых их худосочные, словно недоедающие модельки принимали картинные позы для еще более истощенных полуженщин из лучших салонов страны. Эти фотографы так меня разозлили, что я побежал – не пошел – к своей пишущей машинке и написал «Солнце и тень», рассказ о старом пуэрториканце, который испортил день съемок фотографу из «Bazaar», влезая в каждый кадр и спуская штаны.

Думаю, некоторые из вас были бы не прочь сделать то же самое. Я же здорово повеселился, испытав очищающее воздействие смеха, и то придушенно гоготал, то неудержимо ржал. Возможно, редакторы «Bazaar» даже не видели этот рассказ. Но читатели видели и кричали: «Давай, «Bazaar», давай, Брэдбери!» Я не утверждаю, что победил. Но когда снял перчатки – на них была кровь.

Когда вы в последний раз написали рассказ вот так – только от возмущения?

Когда вас в последний раз останавливала на улице полиция, потому что вам нравится гулять и, может быть, думать по ночам? Со мной это случалось так часто, что я разозлился и написал «Пешехода» – рассказ о будущем на пятьдесят лет вперед, когда человека арестовали и отвезли на психиатрическое обследование лишь потому, что он упорствовал в желании смотреть на нетелевизорную реальность и дышать некондиционерным воздухом.

Но довольно о злости и раздражении. А как же любовь? Что вы любите больше всего на свете? И в большом, и в малом, я имею в виду. Трамвай, пару теннисных туфель? В детстве для нас эти вещи исполнены волшебства. В прошлом году я опубликовал рассказ о мальчишке и его последней поездке в трамвае, где прохладно-зеленые, мшисто-бархатные сиденья и искрящееся электричество, где пахнет всеми отгремевшими грозами одновременно; но он обречен уступить место более практичному, с более прозаичными запахами автобусу. Еще рассказ – о мальчишке, мечтавшем о новых теннисных туфлях, в которых ему будет по силам перепрыгивать через реки, дома и улицы, и даже через кусты, тротуары, собак. Для него эти туфли – стремительный бег антилоп и газелей по африканскому вельду. Энергия бурливых рек и бушующих гроз сокрыта в этих туфлях; они ему необходимы, они нужны ему больше всего на свете.

Итак, вот мой очень простой рецепт.

Чего вам хочется больше всего на свете? Что вы любите, что ненавидите?

Придумайте персонажа, похожего на себя, который будет всем сердцем чего-то хотеть или же не хотеть. Прикажите ему: беги. Дайте отмашку на старт. А потом мчитесь следом за ним со всех ног. Персонаж, следуя своей великой любви или ненависти, сам приведет, примчит вас к финалу рассказа. Жар его страстей – а в ненависти жара не меньше, чем в любви – озарит ландшафт и раскалит вашу пишущую машинку.

Все это адресовано прежде всего писателям, которые уже выучились своему ремеслу; то есть овладели грамматикой и накопили достаточно литературных знаний, чтобы не спотыкаться на бегу. Однако этот совет пригодится и для начинающих, хотя их шаги могут сбиваться по чисто техническим причинам. Но зачастую и тут выручает страсть.

Значит, история каждого рассказа должна читаться почти как прогноз погоды: сегодня жарко, завтра прохладно. Сегодня сожги дом дотла. Завтра вылей холодную воду критики на тлеющие угольки. Завтра будет достаточно времени, чтобы подумать, внести исправления, переписать. Но сегодня воспламеняйся – взрывайся – разлетайся на части! Следующие шесть или семь черновиков будут настоящей пыткой. Так почему бы не получить удовольствие от первого наброска, в надежде, что твой жар разыщет кого-то еще в этом мире, кто, прочитав твой рассказ, тоже вспыхнет?

Не обязательно, чтобы это был большой костер. Достаточно маленького огонька, может быть, света свечи; жажды механического чуда, вроде трамвая, или животного чуда, вроде пары теннисных туфель, скачущих кроликами по лужайкам с утра пораньше. Ищите маленькие любови и крошечные горести, находите их и заключайте в слова. Пробуйте их на вкус, дайте их попробовать листу бумаги. Когда вы в последний раз брали в руки томик стихов или находили время вечерком прочесть пару эссе? Вы хоть однажды читали выпуск «Гериатрии», официального бюллетеня Американского гериатрического общества, журнала, посвященного «изучению и клиническому исследованию старческих болезней и процессов, связанных со старением»? Вы читали или хотя бы видели журнал «What’s New», выпускаемый Лабораторией Эббота в Северном Чикаго и содержащий статьи, вроде «Применение тубокурарина при кесаревом сечении» или «Использование фенурона в лечении эпилепсии», и тут же – стихи Уильяма Карлоса Уильямса и Арчибальда Маклиша, рассказы Клифтона Федимана и Лео Ростена; в иллюстрациях Джона Грота, Эрона Борода, Уильяма Шарпа, Расселла Коулса? Абсурд? Может быть. Но идеи лежат повсюду, словно яблоки-паданцы, сгнивающие в траве, потому что не хватает прохожих с зорким глазом и вкусом к красоте, будь она хоть абсурдна, хоть пугающа, хоть благолепна.

Джерард Мэнли Хопкинс пишет так:


 
Славен наш Господь за то, что придумал
пятнистые вещи.
Чего стоят, например, небеса, бело-голубые
в облачную погоду, –
словно шкура волшебной коровы?
А розовые родинки на блестящей шкурке
форели, играющей над волной?
Осыпающийся белыми лепестками –
словно горящий костер искрами –
цветущий каштан. Крылья зяблика.
Сама земля – с высоты птичьего полета,
расчерченная плугом под пашни.
Все Им продумано до малейшей детали, –
до веснушки на твоем лице (а кто знает, как
появляются они? откуда?)
Все исчислимые вещи мира – неповторимые
и одинаковые. Странные.
Быстрые и медленные одновременно. Кислые
и сладкие. Яркие и тусклые.
… красота Его – в непостоянстве,
Слава Ему!
 

Томас Вулф глотал человечество и извергал лаву. Диккенс ежечасно обедал за новым столом. Мольер, вкусив мира, тянулся за скальпелем, так же делали Поуп и Шоу. Куда ни глянь, на просторах литературного космоса великие только и делают, что любят и ненавидят. В своих сочинениях вы отказались от этих вечных ценностей, считая их старомодными? Значит, вы сами лишили себя наслаждения. Наслаждения яростью и разочарованием, наслаждения любить и быть любимым, увлекаться и увлекать других в этот пляшущий маскарад, влекущий нас от колыбели до могилы. Жизнь коротка, страдания неизбывны, смерть неотвратима. Но почему бы, отправляясь в путь, не взять с собой два надутых свиных пузыря с надписями «Пыл» и «Упоение». Шагая с ними к могиле, я намерен еще надрать задницы парочке простофиль, потрепать по волосам хорошенькую девчонку и помахать мальчишке, взобравшемуся на ветку хурмы.

Если кто хочет присоединиться, в армии Кокси[1]1
  Марш протеста безработных под предводительством Якоба Кокси. 30 апреля 1894 г.


[Закрыть]
всем хватит места.

1973

Беги быстрее, стоишь – замри, или Чудище на чердаке, или Новые призраки старого разума

Беги быстрее, стоишь – замри. Вот урок ящериц. Всем писателям. Посмотрите почти на любое живое создание, и вы увидите то же самое. Прыгай, беги, замирай. Только из-за этой способности взвиваться в мгновение ока, срываться резко, как удар хлыста, в один миг – еще быть, а в другой уже исчезнуть – жизнь изобилует на земле. А когда жизнь не бежит, чтобы спастись, она замирает – с той же целью. Смотрите, колибри! А вот ее уже нет. Как мысль – промелькнет и исчезнет, так же и летняя дымка; прочистка космической глотки, падающий лист. Там, где он только что был, – только шепот.

Чему писатель может научиться у ящериц, у птиц? Тому, что в скорости – истина. Чем быстрей ты изливаешь слова, чем стремительней пишешь, тем ты честнее. В замирании – мысль. Это время для того, чтобы отточить стиль, пока не гонишься за правдой – единственный стиль, который стоит того, чтобы падать замертво или ставить капканы на тигров.

А что в перерывах между стремительными забегами? Будь хамелеоном, переходи из одного оттенка в другой, меняйся вместе со своим окружением. Будь камнем, лежи в придорожной пыли, спрячься в бочке с дождевой водой – в той, давней бочке под водосточной трубой, во дворе, возле дедушкиного окна. Будь вином из одуванчиков в бутылках из-под кетчупа с этикетками, подписанными от руки: Июньское утро, первый день лета 1923-го. Лето 1926-го, ночь фейерверков. 1927-й: Последний день лета. ПОСЛЕДНИЕ ОДУВАНЧИКИ, 1 октября.

И из всего этого выйдет твой первый писательский успех. Рассказ, который опубликуют в «Weird Tales» и заплатят тебе 20 долларов.

С чего начинается этот почти новый вид литературы, который и впрямь пробирает читателя до костей?

Обычно ты набредаешь на него случайно. Сам не знаешь, что делаешь, и вдруг – вот оно. Ты не задаешься целью сделать революцию в определенном виде литературы. То, что ты делаешь, вырастает из твоей собственной жизни и ночных страхов. Ты оглядываешься вокруг и вдруг видишь, что создал что-то почти небывалое.

Проблема любого писателя в любом жанре заключается в том, что он действует в рамках, ограниченных тем, что было сделано до него и что вот прямо сейчас печатается в книгах и журналах.

Я вырос на классических страшных историях Диккенса, Лавкрафта, По, а позднее – Каттнера, Блоха и Кларка Эштона Смита. Я пытался писать рассказы под сильным влиянием этих авторов, и у меня выходили кривые четырехслойные «куличики». Тяжеловесные по стилю и языку, они не держались на плаву и камнем шли на дно. Я был слишком молод, чтобы понять, в чем проблема. Я слишком увлекся имитацией.

Я чуть было не столкнулся нос к носу со своим творческим «я» в выпускном классе школы, когда написал что-то вроде длинного воспоминания о глубоком овраге в моем родном городе и о том, как я боялся его по ночам. Но у меня не нашлось истории, подходящей к оврагу, так что отворение истинного источника моих будущих творений отложилось еще на несколько лет.

Ежедневно начиная с двенадцати лет я писал как минимум тысячу слов в день. В течение многих лет за одним плечом у меня стоял По, а за другим – Уэллс, Эдгар Берроуз и почти все писатели, публиковавшиеся в «Astounding» и «Weird Tales».

Я их любил, и они меня поглощали. Я еще не научился отводить взгляд, и в процессе смотрел не на себя самого, а на то, что происходило у меня за спиной.

И только открыв для себя «сласти и напасти» свободных словесных ассоциаций, я начал нащупывать верный путь по минному полю подражательства. Я в конце концов сообразил, что если уж ты собираешься наступить на мину, сооруди ее сам. Подрывайся, да, но на своих собственных радостях и печалях.

Я начал делать короткие заметки и описания всего, что люблю и ненавижу. Все два года, когда мне было двадцать и двадцать один, я ходил кругами вокруг летних полдней и октябрьских полуночей, чувствуя, что где-то там, в ярких и темных временах года, есть что-то такое, в чем кроется мое настоящее «я».

И я нашел это «что-то», когда мне было двадцать два. Как-то после обеда я сел за пишущую машинку и напечатал название «Озеро» на первой странице рассказа, который написался сам буквально за два часа. Когда эти два часа миновали, я сидел за машинкой на крыльце, залитом солнцем, и слезы капали с кончика моего носа, а волосы на загривке стояли дыбом.

С чего вдруг волосы дыбом и капель с носа?

Я понял, что наконец сочинил на самом деле хороший рассказ. Первый за десять лет. Причем это был не просто хороший рассказ, это была дивная помесь на грани чего-то нового и небывалого. Не традиционная страшная история, а история о любви, времени, памяти и смерти.

Я отправил «Озеро» Джули Шварц, моему литагенту. Рассказ ей понравился, но она сказала, что это не традиционная вещь и ее будет трудно пристроить в журнал. «Weird Tales» походил вокруг, присмотрелся, потыкал трехметровым шестом, но все же решил – ладно, черт с ним! – напечатаем, хотя рассказ и не вписывался в их формат. Но я должен пообещать, что в следующий раз напишу старую добрую страшную историю в лучших традициях жанра. Я пообещал. Мне заплатили двадцать долларов, и все были счастливы.

Что ж, кто-то из вас знает, что было дальше. За прошедшие с той поры сорок четыре года «Озеро» переиздавалось десятки раз. Именно этот рассказ впервые заставил редакторов других журналов разуть глаза и заметить парня с вздыбленными волосами и мокрым носом.

Извлек ли я трудный или не очень урок из «Озера»? Нет, не извлек. Я вернулся к сочинению старых добрых страшных историй в лучших традициях жанра. Я был еще слишком молод, чтобы хорошо разбираться в писательском мастерстве, и мои собственные открытия оставались незамеченными мной еще много лет. Я болтался по разным жанрам и писал, в основном убого.

В двадцать с небольшим мои опусы в жанре ужасов были полностью подражательскими, с редкими сюрпризами в виде ярких идей и еще более редкими неожиданными удачами стиля; мои научно-фантастические рассказы были ужасны, а детективные вещи – на грани бреда. Я тогда находился под сильным влиянием моего доброго друга Ли Брэкетт, с которой встречался по воскресеньям на пляже Масл-Бич в Санта-Монике, штат Калифорния, где запоем читал ее великолепные марсианские рассказы о Старке, завидовал и пытался имитировать ее истории в «Flynn’s Detective».

Но в те же годы я начал составлять длинные списки, куда вносил самые разные существительные, иногда – с определением. Именно эти списки в конечном итоге и подтолкнули меня к написанию моих лучших вещей. Я на ощупь искал путь к чему-то искреннему и честному, спрятанному под крышкой люка у меня в голове.

Списки были примерно такими:

ОЗЕРО. НОЧЬ. СВЕРЧКИ. ОВРАГ. ЧЕРДАК. ПОДВАЛ. ЛАЗ В ПОТОЛКЕ. МЛАДЕНЕЦ. ТОЛПА. НОЧНОЙ ПОЕЗД. ГУДОК В ТУМАНЕ. ГАЗОНОКОСИЛКА. КАРНАВАЛ. ЦИРК. КАРУСЕЛЬ. КАРЛИК. ЗЕРКАЛЬНЫЙ ЛАБИРИНТ. СКЕЛЕТ.

Я начал видеть закономерности в списках, в этих словах, которые я спонтанно изливал на бумагу, позволяя своему подсознанию вроде как сыпать крошки птицам.

Глядя на эти списки, я видел свои прежние любови и страхи, связанные с цирками и бродячими карнавалами. Я вспоминал, забывал и опять вспоминал, как отчаянно перепугался, когда мама посадила меня на первую в жизни карусель.

Каллиопа вопила, мир кружился, эти страшные деревянные кони скакали, и мои крики вплетались в общий гвалт. Я потом много лет даже не подходил к каруселям. А когда спустя несколько десятилетий все-таки подошел, карусель унесла меня прямо в самую гущу книги «Что-то страшное грядет»[2]2
  «Что-то страшное грядет» – название романа в переводе Л. Жданова. Есть и другие переводы: «Жди дурного гостя» – перевод Т. Кудиной, Ш. Куртишвили; «…И духов зла явилась рать» – перевод Н. Димчевского, Т. Бабаевой; «Надвигается беда» – перевод Н. Григорьевой, В. Грушецкого.


[Закрыть]
.

Но задолго до этого я продолжал составлять списки. ЛУГ. ЯЩИК С ИГРУШКАМИ. ЧУДИЩЕ. ТИРАННОЗАВР-РЕКС. ЧАСЫ НА БАШНЕ. СТАРИК. СТАРУХА. ТЕЛЕФОН. ТРОТУАР. ГРОБ. ЭЛЕКТРИЧЕСКИЙ СТУЛ. ФОКУСНИК.

Из нагромождения этих имен существительных я выудил научно-фантастический рассказ, который не был научно-фантастическим рассказом. Я назвал его «Р – значит ракета». Опубликовали его под названием «Король серых пространств». Это история о двух мальчишках, больших друзьях, одного из которых взяли в Академию космонавтики, а второго – нет. Рассказ отвергли во всех научно-фантастических журналах, потому что это всего лишь история о дружбе, которая проверяется обстоятельствами, даже если обстоятельства связаны с полетами в космос. Мэри Гнедингер из «Famous Fantastic Mysteries» прочла рассказ и опубликовала. Но, опять же, я был слишком молод, чтобы понять, что «Р – значит ракета» – именно из тех рассказов, которые сделают из меня писателя-фантаста, любимого многими, но многими и обруганного за то, что я никакой не фантаст, а «человеческий» писатель; и черт бы с ними!

Я продолжал составлять списки, куда попадали не только кошмары, ночь, темнота и вещицы, спрятанные на чердаке, а еще игрушки, которыми люди играют в космосе, и идеи, почерпнутые из детективных журналов. Большую часть моих детективных историй, опубликованных в «Detective Tales» и «Dime Detective», когда мне было двадцать четыре, даже не стоит теперь перечитывать.

Периодически я наступал на собственные шнурки и писал почти неплохие рассказы, вспоминая Мексику, которая меня напугала, или Лос-Анджелес во время бунтов пачуко. Но мне понадобилось почти сорок лет, чтобы усвоить жанр детектива/триллера/саспенса и заставить его работать в моем романе «Смерть – дело одинокое».

Но вернемся к моим наброскам. Зачем к ним возвращаться? К чему я веду? Ну, если вы писатель или надеетесь стать писателем, подобные списки, почерпнутые из глубин вашего собственного сознания, могут помочь вам найти себя, точно так же, как после долгих-долгих метаний нашел себя я.

Я принялся просматривать эти списки, выбирать одно слово и писать о нем длинное стихотворение в прозе – эссе.

Где-то посередине первой страницы или, может быть, на второй стихотворение в прозе превращалось в рассказ. Вдруг появлялся персонаж и говорил: «Это я» или «Эта идея мне нравится!». И потом уж он сам заканчивал рассказ вместо меня.

Становилось все более очевидным, что меня многому научили эти списки. А потом я понял, что мои персонажи сделают всю работу за меня, если им не мешать, если дать им их собственное разумение, не мешать их фантазиям и страхам.

Я смотрел на свой список, видел слово СКЕЛЕТ и вспоминал свои первые детские рисунки. Я рисовал скелетов, чтобы пугать двоюродных сестер. Меня зачаровывали эти неприкрытые медицинские экспозиции черепов, ребер и тазовых скульптур. Моей самой любимой песней была: «Греха в том нет, чтобы кожу снять и так плясать. Плясать, одетым только в кости». Однажды, когда я как раз вспоминал о своих детских художествах и любимой песне, у меня заболело горло и я пришел к врачу. Я позволил ему ощупать свой кадык, жилы на шее и поинтересовался, что посоветует медицина.

– Знаете, что у вас? – спросил доктор.

– Что?

– Открытие гортани! – радостно сообщил он. – Вы узнали, что она у вас есть. Примите аспирин. С вас два доллара!

Открытие гортани! Господи, так красиво! Я рысью помчался домой, ощупывая свое горло, ребра, затылок, коленные чашечки. Боже мой! А почему бы не написать рассказ о человеке, который жутко боялся того, что таится у него под кожей, в его нутре – как символ всех готических ужасов в историях о скелетах!

Рассказ написался за считаные часы.

Идея вполне очевидная, однако в литературе ужасов еще никто не додумался ее раскрыть. Я нырнул вместе с ней в пишущую машинку и вынырнул с новым, абсолютно оригинальным рассказом, который скрывался у меня под кожей с тех самых пор, как я нарисовал первый череп со скрещенными костями в шесть лет.

Я начал набирать обороты. Теперь идеи приходили быстрее, и все – из моих списков. Я рыскал на чердаке и в подвале дома дедушки с бабушкой. Я слушал гудки полуночных поездов, мчащихся по пространствам северного Иллинойса, и это были поезда смерти, похоронные поезда, уносящие моих любимых на какой-то далекий погост. Я вспоминал самую рань, пять часов утра, предрассветные прибытия цирка братьев Ринглинг, Барнума и Бейли и всех животных, проходивших парадом по улицам еще до восхода солнца, держа курс на пустые луга, где уже совсем скоро, словно невероятные грибы, вырастут огромные шатры. Я вспоминал мистера Электрико и его странствующий электрический стул. Вспоминал иллюзиониста Блэкстоуна, его пляшущие волшебные платки и исчезающих слонов. Вспоминал дедушку, сестру, тетушек и двоюродных сестер и братьев – в их гробах, навечно ушедших под землю на кладбищах, где бабочки сидят, как цветы, на могилах, а цветы порхают над камнями, как бабочки. Я вспоминал своего пса, который как-то раз потерялся на несколько дней, а потом вернулся, уже почти ночью, зимой, весь в снегу, грязи и листьях, запутавшихся в шерсти. И истории начали пробиваться, расцветать из этих воспоминаний, скрытые в именах существительных, затерянные в списках.

Воспоминание о моем псе и его зимней шерсти превратилось в «Гонца», рассказ о прикованном к постели мальчугане, который посылал своего пса на улицу, собирать на шерсть запахи времен года и приносить их обратно. И вот однажды ночью пес возвращается с прогулки по кладбищу и приводит с собой «компанию»…

Слово из списка СТАРУХА вылилось в два рассказа: «Жила-была старушка» – о старой даме, которая наотрез отказывается умирать и требует свое тело обратно из похоронной конторы, не поддаваясь Смерти, и «Сезон неверия», о детях, не верящих, что древняя старуха когда-то была молодой, была маленькой девочкой, ребенком. Первый рассказ вошел в мой первый сборник «Темный карнавал». Второй стал частью еще одного испытания со словесными ассоциациями, которое я себе задал, – «Вино из одуванчиков».

Безусловно, теперь мы видим – ведь, правда, видим, – что личные наблюдения, странные фантазии, причудливые идеи в конечном итоге приносят плоды. Меня завораживали старики. Я пытался разгадать их тайну моим юным умом и молодыми глазами, и каждый раз с изумлением понимал, что когда-то давным-давно они были мною и что когда-нибудь, еще очень нескоро, я стану кем-то из них. Категорически невозможно! И все же они были здесь, прямо передо мной – мальчишки и девчонки, запертые в стариковских телах, в совершенно безвыходном положении.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю