412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рэй Дуглас Брэдбери » Дзен в искусстве написания книг » Текст книги (страница 4)
Дзен в искусстве написания книг
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:42

Текст книги "Дзен в искусстве написания книг"


Автор книги: Рэй Дуглас Брэдбери



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

Но довольно. У вас есть книга. В этот сборник вошли сто рассказов, созданных мной почти за сорок лет жизни. Наполовину он состоит из погибельных истин, которые я прозревал темной полночью, наполовину – из спасительных истин, которые я заново обретал на следующий день. Если я чему-то и научился, так это составлять карту жизни того, кто отправляется в путь и идет. Я не особо задумывался о своем пути в жизни, я просто жил, что-то делал, и понимание, что это такое и кто я такой, приходило, только когда все уже было сделано. Каждый рассказ был открытием нового «я». И каждое «я», найденное сегодня, слегка отличалось от «я», обнаруженного вчера.

Все началось в тот день осенью 1932 года, когда мистер Электрико подарил мне два подарка. Не знаю, верю ли я в предыдущие жизни, и не уверен, что смогу жить вечно. Но тот мальчишка, которым я был, верил и в то, и в другое. И я дал ему волю. Это он писал за меня мои рассказы и книги. Это он двигает спиритическое блюдце и говорит «да» или «нет» – ответ на скрытые истины или полуистины. Он – кожа, через которую фильтруется все, что просачивается на бумагу. Я всегда доверял его увлечениям, его страхам и радостям. И он редко когда меня подводил. Когда у меня в душе поселяется долгий сырой ноябрь и я слишком много размышляю и слишком мало понимаю, это значит, что пора возвращаться к тому мальчишке с его теннисными туфлями, лихорадочным пылом, разнообразными радостями и ужасными кошмарами. Я точно не знаю, где кончается он и начинаюсь я. Но я горжусь нашей упряжкой. Я могу пожелать ему только добра – а как же иначе? – а также хочу выразить искреннюю благодарность и пожелать всего самого лучшего еще двум людям. В том же месяце, когда я женился на Маргарет, я начал работать в тесном сотрудничестве с моим литературным агентом и лучшим другом Доном Конгдоном. Мэгги перепечатывала и критиковала мои рассказы, Дон их критиковал и продавал результаты. С двумя такими товарищами по команде на протяжении последних тридцати трех лет – как я мог не добиться успеха? Мы – быстроногие из Коннемары, спринтеры до начала гимна. И мы до сих пор устремляемся к выходу.

1980

Вложения по десять центов: «451° по Фаренгейту»

Сам не зная об этом, я писал «грошовый роман» в прямом смысле слова. Весной 1950-го я вложил девять долларов восемьдесят центов десятицентовыми монетками в работу над первым вариантом «Пожарного», который впоследствии превратился в «451° по Фаренгейту».

Все эти годы начиная с 1941-го я работал, сидя за пишущей машинкой в гаражах: в той же калифорнийской Венеции (где мы жили от недостатка денег, а вовсе не от избытка «модности»), или позади тесного домика, где мы с женой Маргарет растили детей. Из гаража меня выкуривали мои же любящие дочки, которые с завидным упорством разгуливали под окном, выходящим во двор, распевали песни и стучали в стекло. Отцу приходилось выбирать: закончить рассказ или поиграть с девочками. Конечно, я выбирал игры, что угрожало доходу семьи. Мне нужен был кабинет. Но мы не могли себе это позволить.

Наконец я нашел подходящее место, зал для машинописных работ в подвале библиотеки Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. Там стояло штук двадцать старых пишущих машинок, «ремингтонов» и «ундервудов», сдававшихся внаем по десять центов за полчаса. Ты бросал в щель монетку, часы тикали, как сумасшедшие, а ты, как маньяк, долбил по клавишам, чтобы успеть завершить работу до того, как закончатся отведенные полчаса. Получается, у меня был двойной стимул: дети, гнавшие меня из дома, и счетчик времени на машинке, подгонявший печатать с безумной скоростью. Время – деньги, так оно и было. Первый набросок повести я закончил за девять дней. 25 000 слов, почти половина того романа, в который со временем превратится «Пожарный».

В перерывах между вложениями монеток, нервными срывами на заедающую машинку (драгоценное время тратилось впустую!) и заправкой листов в устройство я поднимался наверх, в книгохранилище. Там я бродил, забывшись в обожании, среди стеллажей, прикасался к книгам, брал их с полок, листал, ставил на место, проникался извечным духом, самой сущностью библиотеки. Согласитесь, это было отличное место для сочинения романа о том, как в будущем сжигают книги.

Но довольно о прошлом. Как «451° по Фаренгейту» соотносится с настоящим? Изменилось ли мое отношение к тому, о чем говорила мне эта книга, когда я был моложе? Если под изменением понимается – усилилась ли и окрепла ли моя любовь к библиотекам, то ответ будет «да». «Да», которое отскакивает рикошетом от книжных стеллажей и стряхивает тальк со щеки библиотекаря. После «451° по Фаренгейту» я написал столько рассказов, эссе и стихов о писателях, сколько не сочинял больше никто из литераторов, насколько мне это известно. Я писал стихотворения о Мелвилле, о Мелвилле и Эмили Дикинсон, об Эмили Дикинсон и Чарльзе Диккенсе, Готорне, По, Эдгаре Райсе Берроузе и попутно сравнивал Жюля Верна и его Безумного Капитана с Мелвиллом и его в равной мере помешанным китобоем. Я сочинял стихи о библиотекарях, мчался в ночных поездах по бескрайним континентальным просторам в компании любимых писателей, и мы не спали всю ночь, мы разговаривали и пили, пили и разговаривали. В одном из стихотворений я предупреждал Мелвилла, чтобы он держался подальше от твердой земли (это была не его стихия!) Я превратил Бернарда Шоу в робота, чтобы со всеми удобствами погрузить его в космический корабль, отправлявшийся в долгое странствие к альфе Центавра, и слушать в дороге его предисловия, которые транслировались с его языка прямо в мои восхищенные уши. Я написал рассказ о машине времени, в котором переносился в прошлое, к смертным одрам Уайльда, Мелвилла и По, чтобы сказать им, как я их люблю, и согреть их в последние часы жизни… Но довольно. Вы уже поняли, что я становлюсь настоящим маньяком, когда речь заходит о книгах, писателях и великом хранилище, где содержатся их мысли.

Недавно, с подачи театра-студии «Плейхаус» в Лос-Анджелесе, я вызвал из тени всех персонажей «451° по Фаренгейту». Что у вас случилось нового, спросил я у Монтэга, Клариссы, Фабера, Битти, с тех пор, как мы виделись в последний раз в 1953-м?

Я спросил. Они ответили.

Они добавили новые сцены, раскрыли некоторые аспекты своих еще неразгаданных душ и мечтаний. В результате появилась двухактная пьеса, которая пользовалась успехом у публики и снискала хорошие отзывы критиков.

Битти первым вышел из-за кулис, чтобы ответить на мой вопрос:

– С чего все началось? Почему ты решил стать брандмейстером и сжигать книги?

Неожиданный ответ Битти дается в сцене, где тот приводит к себе домой нашего главного героя, Гая Монтэга.

Войдя в квартиру, Монтэг замирает, ошеломленный. Он видит бессчетное множество книг, покрывающих все четыре стены в тайной библиотеке брандмейстера! Монтэг оборачивается к начальнику и восклицает:

– Но ведь вы же брандмейстер! У вас не может быть столько книг! У вас вообще не может быть книг!

На что брандмейстер отвечает с сухой, легкой улыбкой:

– Хранить книги – не преступление, Монтэг. Преступление – их читать! Да, все верно. Книги у меня есть, но я их не читаю.

Потрясенный Монтэг ждет объяснений.

– Ты разве не понимаешь, в чем прелесть, Монтэг? Я их не читаю. И никогда не читал. Ни одной книги, ни единой главы, ни единой страницы, ни одного абзаца. Какая ирония, правда? Иметь тысячи книг – и не прочесть ни одной, даже не заглянуть, повернуться спиной к ним ко всем и сказать: «Нет». Это как если бы у тебя был полон дом красивых женщин, а ты бы ни разу к ним не прикоснулся. Так что, как видишь, я никакой не преступник. Если поймаешь меня за чтением – да, тогда меня можно сдавать властям! Но это место чисто и невинно, как бежево-белая спальня двенадцатилетней девственницы в летнюю ночь. Эти книги умирают на полках. Почему? Потому что я так хочу. Я не даю им поддержки и не даю им надежды на то, что их будут читать. Эти книги ничем не лучше обычной пыли.

Монтэг поражен:

– Но как же вы можете устоять…

– Перед таким искушением? – перебивает его брандмейстер. – О, этот этап уже пройден давным-давно. Яблоко съедено и переварено. Змий-искуситель вернулся на дерево. Сад зарос сорняками, врата проржавели.

– Наверное, когда-то… – Монтэг мнется, но все-таки продолжает:

– Наверное, когда-то вы очень любили книги.

– Не в бровь, в а глаз! – восклицает брандмейстер. – Ниже пояса. С размаху в челюсть. В самое сердце. Кишки наружу. Посмотри на меня, Монтэг. Человек, любивший книги… нет, мальчишка, сходивший по ним с ума, влюбленный без памяти, мальчишка, который взбирался на книжные полки, как обезумевший шимпанзе. Я поглощал их без разбора. Книги были мне сандвичем на обед, они были мне завтраком, ужином и перекусом перед сном. Я вырывал страницы, ел их с солью, макал их в соус, грыз переплеты, облизывал главы! Книги десятками, сотнями, миллиардами. Я перетаскал домой столько книг, что годами ходил согнувшись. Философия, история искусств, политические трактаты, обществознание, поэзия, эссеистика, великая драматургия – все, что угодно. Я был всеяден. А потом… а потом… – Голос брандмейстера затихает.

– Что потом? – спрашивает Монтэг.

– Потом со мной случилась жизнь.

Брандмейстер закрывает глаза, вспоминая.

– Жизнь. Как всегда. Как обычно. Любовь, не совсем та, какую хотелось. Рухнувшая мечта. Секс, разрывающий на части. Внезапные смерти друзей, незаслуженные. Кто-то из близких убит, кто-то сошел с ума. Медленная смерть мамы, неожиданное самоубийство отца… паническое бегство слонов, сметающих все на своем пути, эпидемия катастроф. И ни одной, ни одной правильной книги в нужное время, чтобы заткнуть брешь в рушащейся плотине, чтобы сдержать наводнение, плюс-минус метафора, плюс-минус сравнение. И вот в тридцать лет, почти в тридцать один, я поднялся с земли, весь переломанный, весь в синяках, кровоподтеках и шрамах. Я посмотрел в зеркало и увидел старика, потерявшегося за испуганным лицом молодого человека, увидел ненависть ко всем и вся, и я пошел в свою замечательную библиотеку, и стал просматривать книги, и обнаружил там – что? Что? Что?!

Монтэг высказывает догадку:

– Страницы были пусты?

– Прямо в точку! Совершенно пусты! Нет, слова были на месте, но они текли по глазам, как нагретое масло, и не значили вообще ничего. Не давали ни помощи, ни утешения, ни приюта, ни мира, ни любви, ни пристанища, ни света во тьме.

Монтэг вспоминает:

– Тридцать лет назад… когда горели последние библиотеки…

– И опять в точку, – кивает Битти. – Не имея работы, будучи неудавшимся романтиком… или кем там еще… я подал заявление в передовую бригаду пожарных. Первый – вверх по ступеням, первым врываюсь в библиотеку, первый – в пылающей топке сердец своих ревностных соплеменников, облейте меня керосином, дайте мне огнемет!

Все, конец лекции. Так-то, Монтэг. А теперь уходи!

Монтэг уходит, его любопытство по поводу книг возбуждено, как никогда. Он уже на пути к тому, чтобы стать изгоем, очень скоро за ним погонится и едва не убьет Механический пес, мой роботизированный клон собаки Баскервилей Артура Конан Дойля.

В моей пьесе старик Фабер, давно лишившийся работы профессор английского языка, говоривший с Монтэгом всю долгую ночь (через радиоприемник-«ракушку» в ухе), становится жертвой брандмейстера. Как? Битти подозревает, что Монтэг получает инструкции по секретному устройству, выбивает «ракушку» у него из уха и кричит в нее, обращаясь к профессору:

– Мы идем за тобой! Мы уже у двери! Мы поднимаемся! Тебе не уйти!

Фабер напуган, его сердце не выдерживает.

Отличные сцены. Заманчивые идеи. Мне пришлось побороть искушение вставить их в книгу.

И наконец: многие читатели писали мне гневные письма, возмущаясь исчезновением Клариссы и вопрошая, что с нею стало. Тем же вопросом задался и Франсуа Трюффо. В его экранизации моей книги он спас Клариссу от забвения и привел ее к людям-книгам, бродившим по лесу и декламировавшим наизусть свою книжную литанию.

Мне тоже хотелось ее спасти, ведь, как ни крути, это она – своими сумасшедшими разговорами – пробудила в Монтэге интерес к книгам и к тому, что в них содержится. Вот почему в моей пьесе Кларисса появляется вновь и встречает Монтэга, и финал у этой в сущности мрачной вещи выходит чуть-чуть счастливее.

Однако роман остается таким, каким был изначально. Я глубоко убежден, что нельзя переделывать произведения молодых писателей, тем более, если этим молодым писателем когда-то был я. Монтэг, Битти, Милдред, Фабер, Кларисса – все они действуют и говорят так же, как это было тридцать два года назад, когда я впервые выпустил их на бумагу, по десять центов за полчаса, в подвале библиотеки Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. Я не изменил ни одной мысли, ни единого слова.

И последнее открытие. Как вы уже поняли, я пишу все свои вещи на волне увлеченности и восторга. И только недавно, перечитывая роман, я сообразил, что Монтэг назван именем компании, производящей бумагу. А Фабер, конечно же, производитель карандашей. Мое хитрющее подсознание дало им эти имена.

И ничего не сказало мне!

1982

Моя Византия: «Вино из одуванчиков»

«Вино из одуванчиков», как и большинство моих книг и рассказов, появилось нежданно. Слава богу, я начал познавать природу таких неожиданностей, будучи еще молодым автором. А до этого я, как и все начинающие писатели, был убежден, что идею можно осуществить, если дубасить по ней со всей силы, лупцевать ее и колотить. Разумеется, при таком обращении любая порядочная идея сложит лапки, перевернется кверху брюшком, устремит взгляд в вечность и тихо издохнет.

Вот почему я испытал несказанное облегчение, когда в двадцать с небольшим лет открыл для себя собственный метод письма. Тогда я барахтался в словесных ассоциациях, каждое утро, встав с постели, сразу же мчался к столу и записывал любые слова или цепочки слов, приходившие мне на ум.

Потом я брался за оружие – воевать против мира или же за него – и выводил когорту героев, чтобы они воздали должное этому миру и показали мне, что он значит в моей собственной жизни. А спустя час или два, к моему несказанному изумлению, у меня получался готовый рассказ. Это было действительно неожиданно и приятно. Вскоре я обнаружил, что мне придется работать в том же ключе всю оставшуюся жизнь.

Сначала я рылся у себя в голове в поисках слов для описания моих личных кошмаров и ночных страхов из детства, это был мой материал для рассказов.

Потом я стал все дольше и дольше задерживать взгляд на зеленых яблонях, на старом доме, где я родился, на соседнем доме, где жили бабушка с дедушкой, на всех летних лужайках, на которых я рос год за годом, и я начал подбирать слова для всего этого.

Стало быть, «Вино из одуванчиков» представляет собой урожай одуванчиков изо всех этих лет. Метафора о вине, проходящая через всю книгу, поразительно точна. Я всю жизнь собирал образы, хранил их – и напрочь о них забывал. Мне надо было придумать, как вернуться назад, используя слова в качестве катализаторов, чтобы открыть кладовые воспоминаний и посмотреть, что там есть.

Так что с двадцати четырех до двадцати шести лет у меня не проходило ни дня, чтобы я не бродил в своих воспоминаниях по зеленым лугам северного Иллинойса в надежде наткнуться на старую, наполовину сгоревшую петарду, проржавевшую игрушку или обрывок письма, которое я написал себе самому, когда был совсем юным. В надежде связаться с тем взрослым, которым я стану когда-то, и напомнить ему о его прошлом, о его жизни, его семье и друзьях, его радостях и облитых слезами печалях.

Для меня это стало игрой, которой я предавался с неослабевающим пылом: проверить, сколько я смогу вспомнить о самих одуванчиках или о том, как мы собирали дикий виноград с отцом и братом, вновь открыть для себя дождевую бочку, рассадник комаров под окном дома бабушки с дедушкой, заново ощутить запах золотисто-пушистых пчел, что жужжали вокруг винограда, оплетавшего стойки на заднем крыльце. У пчел, между прочим, есть запах. А если нет, то все равно должен быть, потому что их лапки покрыты пыльцой с миллионов цветов.

А потом мне захотелось вспомнить, каким был овраг, особенно в те вечера, когда мы возвращались домой из кино, где обмирали в восхитительном страхе перед «Призраком оперы» с Лоном Чейни, и мой брат Скип уносился вперед, и прятался под мостом через ручей в овраге, совсем как Душегуб, и выскакивал из укрытия, и хватал меня, вопя во весь голос, а я бежал, падал и снова бежал, всю дорогу до дома. Это было здоровски.

Попутно я сталкивался лоб в лоб – через словесные ассоциации – с прежними и нынешними друзьями. Я перенес Джона Хафа, моего друга детства, из Аризоны на восток, в Гринтаун, чтобы попрощаться с ним, как положено.

Попутно я усаживался за стол завтракать, обедать и ужинать с давно умершими и бесконечно любимыми. Потому что я был мальчуганом, который и вправду любил родителей, и дедушку с бабушкой, и брата, даже когда этот брат его «изводил».

Попутно я оказывался в подвале, где помогал отцу управляться с винным прессом, или на нашем переднем крыльце, вечером в День независимости, когда мы с дядей Бионом заряжали его самодельную медную пушку и поджигали фитиль.

Так я открыл для себя удивление и неожиданность в писательском ремесле. Кстати, мне никто не говорил, что надо себя удивлять. Самые лучшие способы творчества я нашел через неведение, методом проб и ошибок, и сам испугался, когда правда выскочила из кустов, как куропатка перед охотничьим выстрелом. Я наткнулся на творчество так же интуитивно, как дети учатся ходить и видеть. Я научился не мешать своим чувствам и своему Прошлому рассказывать мне обо всем, что неизменно оказывалось настоящей правдой.

И вот я превратился в мальчишку, бегущего с ковшиком к той самой бочке у дома дедушки с бабушкой, чтобы зачерпнуть чистой дождевой воды. И, конечно, чем больше ты из нее забираешь, тем больше туда прибывает. Этот источник никогда не иссякнет. Как только я научился вновь и вновь возвращаться в те годы, у меня набралось множество воспоминаний и чувственных ощущений, с которыми можно играть – не работать, а именно играть. «Вино из одуванчиков» – ничто без мальчишки-спрятавшегося-внутри-взрослого, который играет в зеленой траве на Господних лугах во всех минувших августах, в самой гуще начала взросления, начала старения, когда ты чувствуешь, что темнота ждет под сенью деревьев, готовясь посеять свои семена у тебя в крови.

Меня позабавило и слегка огорошило высказывание одного критика, который пару лет назад написал статью с разбором «Вина из одуванчиков» и некоторых более реалистичных работ Синклера Льюиса; в этой статье он поражался, как я мог родиться и вырасти в Уокигане, переименованном у меня в книге в Гринтаун, и не заметить, каким безобразным был порт, какими унылыми были угольные доки и сортировочная железнодорожная станция на окраине города.

Конечно, я их замечал и, как прирожденный волшебник, был заворожен их красотой. Поезда, товарные вагоны, запах угля и пламени не представляются детям уродливыми. Уродство – это понятие, с которым мы сталкиваемся позднее и начинаем стыдиться его проявлений. Считать вагоны товарняков – основное развлечение для мальчишек. Взрослые беспокоятся, раздражаются и чертыхаются на поезд, который мешает пройти, но мальчишки радостно считают и выкрикивают имена вагонов, прибывших из дальнего далека.

И опять же, именно на эту, якобы безобразную, станцию прибывали ярмарки и цирки со слонами, которые поливали кирпичную мостовую мощными едкими струями в пять утра, когда еще было темным-темно.

Что касается угля из доков, каждую осень я спускался в подвал и ждал прибытия самосвала с его металлическим кузовом, который опрокидывался и сбрасывал вниз тонну черных сокровищ – прекраснейших метеоритов, падавших из далекого космоса прямо ко мне в подвал и грозивших меня завалить.

Иными словами, если ваш мальчуган настоящий поэт, для него конский навоз значит только одно: будущие цветы. А что еще он может значить?

Возможно, мое новое стихотворение объяснит лучше всякого предисловия, как все летние дни моей жизни проросли в одной книге.

С чего начать стихотворенье?

Я родом не из Византии.

Другого времени дитя,

другого места обитатель.

Народ мой прост, умеет драться.

Правдив (когда он сам захочет).

Мальчишка я из Иллинойса.

Из захолустья Вокегана.

Нарочно имя не придумать!

Ни тени славы и ни капельки любви

не слышится, сколь слух не напрягай.

Я не из Византии.

…а хотел бы.



Стихотворение продолжается, в нем говорится о моих отношениях с родным городом – отношениях, длящихся целую жизнь:

…и до сих пор я вижу

с верхушки дерева, посаженного папой,

весь горизонт в блаженной синей дымке.

Такой, наверное, был Йейтсу мил.



Уокиган, куда я потом приезжал не раз, не уютнее и не красивее любого другого маленького городка на Среднем Западе. Он очень зеленый. Деревья и вправду смыкаются над улицами. Улица перед моим старым домом до сих пор вымощена красными кирпичами. Что же такого особенного в этом городе? Так ведь я там родился! Это была моя жизнь. Я должен был написать о нем так, как представлялось правильным:

…взрослели мы,

воображая древний мир ушедших,

чтоб есть наш хлеб нам было веселее

(арахисовое намазать масло

бывает проще, если думать, что оно –

амброзия, божественная пища).

Из пены скучных облаков

к нам часто выходила Афродита,

белея женственным бедром…

Мой дед, ровесник мифа и Платона,

отчасти в этом виноват, мечтатель.

А бабушка – противовес житейский:

раскачиваясь в кресле круглый день,

вязала шаль стесняющей заботы.

(Казалось мне, из-под ее крючка

выскальзывают белые снежинки,

которые нас летом заморозят.)

В кружок садились дяди: курят трубки.

Серьезно говорить о важном – скучно,

поэтому все облекали в шутку.

И радовались мудрости своей.

А тетушки, их жены, лимонад

в стаканы с пониманьем разливали.

И нам, мальчишкам, все еще казалось,

что не крыльцу мы преклоним колени,

в игре упав и вскакивая вновь,–

а греческому храму. Он проступит

на миг на фоне нашей летней дачи

и скроется в гнилых ее стропилах.

… когда я засыпал, душа болела.

Комар ее подзуживал умело:

он пел про то, что нет, не Вокеган

а город под другим веселым небом

нам тайно вписан в метрики рожденья.

Там только Йейтс гуляет несравненный.

Там Византии светит молодое солнце.



Уокиган /Гринтаун/Византия.

Значит, Гринтаун действительно существовал?

Да, и еще раз – да.

А мальчик по имени Джон Хаф?

Да, и он тоже. И это его настоящее имя. Только не он от меня уехал – я уехал от него. Но вот отличная новость: он еще жив, сорок два года спустя, и помнит нашу любовь.

А что Душегуб?

Он тоже существовал, и его именно так и звали. Он рыскал по городу по ночам, когда мне было шесть, и его все боялись, и его так никогда и не поймали.

А главное, существовал ли тот большой дом, где жили дедушка с бабушкой, и квартиранты, и дяди, и тети? Я уже ответил на этот вопрос.

И овраг – тоже реальный, глубокий и темный по ночам? Да, он такой. До сих пор. Несколько лет назад я свозил туда дочерей и перед поездкой опасался, что за прошедшие годы овраг обмелел. С облегчением и радостью сообщаю, что он еще глубже, темнее и таинственнее, чем прежде. Я не решился бы – даже теперь – пройти через этот овраг, возвращаясь домой из кино после просмотра «Призрака оперы».

Вот такие дела. Уокиган был Гринтауном и был Византией, со всей подразумеваемой в них радостью, со всей печалью, заключенной в этих именах. Люди там были богами и карликами, и все знали, что смертны, поэтому карлики ходили, выпрямившись во весь рост, чтобы не смущать богов, а боги сгибались в три погибели, чтобы маленькие чувствовали себя свободнее. В конце концов, разве не в том заключается суть нашей жизни, чтобы научиться проникать в головы других людей, и смотреть их глазами на мир, это обалденное чудо, и восклицать: «Так вот как ты это видишь!»? Ого, это надо запомнить.

Стало быть, я восхваляю не только жизнь, но и смерть, не только свет, но и тьму, не только юность, но и старость тоже, ум и глупость, взятые вместе, чистую радость и предельный ужас, запечатленные мальчишкой, который когда-то висел вниз головой на деревьях, наряженный в костюм летучей мыши, с карамельными клыками во рту, а в двенадцать лет, наконец, слез с деревьев, засел за игрушечную пишущую машинку и сочинил свой первый «роман».

И последнее воспоминание.

Летающие фонарики.

Сегодня их почти не осталось, хотя, я слышал, в некоторых странах такие фонарики делают до сих пор и наполняют теплым дыханием крошечного соломенного костерка, подвешенного снизу.

Но в Иллинойсе 1925 года они еще были, и вот одно из последних моих воспоминаний о дедушке: День независимости сорок восемь лет назад, последний час праздника, почти ночь, мы с дедом вышли на лужайку у дома, перед крыльцом, где собрались дети и дяди, двоюродные браться и сестры, мамы и папы, зажгли маленький костерок, наполнили горячим воздухом круглый бумажный шар в красно-бело-синюю полоску, и напоследок еще на мгновение задержали его в руках, это мерцающее, ангельски-яркое чудо, а потом отпустили его, очень мягко, и шар, бывший жизнью, и светом, и тайной, выскользнул из наших рук и поднялся в летнее небо, все выше и выше, над уже засыпающим городом, среди звезд – такой же хрупкий, волшебный, ранимый и прекрасный, как сама жизнь…

Я буквально наяву вижу, как дед стоит, запрокинув голову к небу, смотрит на улетающий шарик света и думает свои тихие думы. Я вижу себя – в глазах стоят слезы, потому что все кончилось, ночь завершилась, и я знаю, что другой такой ночи не будет уже никогда.

Никто ничего не сказал. Мы все просто смотрели в небо, вдыхали и выдыхали воздух, и думали одно и то же, но никто не сказал это вслух. Однако, в конце концов, кто-то ведь должен сказать, разве нет? Пусть это буду я.

Вино все еще ждет в подвалах.

Моя любимая семья так и сидит на крыльце в темноте.

Летающий фонарик плывет и горит в ночном небе еще не сгоревшего лета.

Как? Почему?

Потому что я так сказал.

1974

Долгая дорога на Марс

Как я перебрался из Уокигана, штат Иллинойс, на Красную планету, Марс?

Возможно, об этом могли бы рассказать два человека.

Их имена указаны в посвящении юбилейного издания, выпущенного к сорокалетию со дня выхода в свет «Марсианских хроник».

Эти двое – мой друг Норман Корвин, который первым выслушивал мои марсианские истории, и мой будущий редактор Уолтер Брэдбери (не родственник), который сразу же разглядел, что я затеял, хотя сам я об этом еще не подозревал, и убедил меня закончить роман, который я даже не знал, что пишу.

Мое путешествие в тот весенний вечер 1949 года, когда Уолтер Брэдбери заставил меня удивиться себе самому, проходило по неуправляемой траектории многочисленных «а что, если».

А что, если бы я не услышал радиопостановки Нормана Корвина и не влюбился в нее, когда мне было девятнадцать?

А что, если бы я не отправил свой первый сборник рассказов Корвину, который потом стал мне другом на всю жизнь?

А что, если бы я не последовал его совету и не поехал в Нью-Йорк в июне 1949 года?

Ответ простой: возможно, не было бы никаких «Марсианских хроник».

Однако Норман упорно твердил, что мне пора бы уже засветиться в манхэттенских издательствах, и что он со своей женой Кэти встретят меня в Нью-Йорке, все покажут, расскажут и будут всячески оберегать. Из-за его уговоров я, оставив беременную жену в Лос-Анджелесе, проехал через всю страну – четверо суток в междугороднем автобусе, четыре долгих дня и ночи, свернувшись, как прокисший чайный гриб, в шарообразный, заплесневелый грибок, с 40 долларами на банковском счету и договоренностью с общежитием Молодежной христианской ассоциации (5 долларов в неделю), ожидавшим меня на Сорок второй улице.

Корвины, выполняя свое обещание, всячески меня опекали и знакомили с редакторами, которые спрашивали:

– Вы привезли роман?

Я признавался, что, будучи спринтером, привез только пятьдесят коротких рассказов и древнюю, побитую жизнью пишущую машинку. Есть у них надобность в полусотне рассказов, плодов буйного творческого воображения, в основном гениальных? Такой надобности у них не было.

Что приводит к последнему, самому главному «а что, если».

А что, если бы я не пошел ужинать с последним из редакторов, которому я был представлен – Уолтером Брэдбери из Doubleday, и он не задал бы мне все тот же гнетущий вопрос: есть ли у меня готовый роман, и не услышал бы в ответ мой рассказ о забеге на милю за четыре минуты, это когда за завтраком я наступаю на мину-идею, она взрывается, а я собираю куски и осколки и сплавляю их заново, чтобы к обеду они охладились.

Уолтер Брэдбери покачал головой, доел десерт, крепко задумался и сказал:

– Мне кажется, вы уже написали роман.

– Как? – спросил я. – Когда?

– А вот эти ваши марсианские рассказы, которые вы публиковали последние четыре года, – сказал он. – Ведь там же есть некая общая нить? Может быть, вы их как-то пришьете друг к другу, вроде как соберете мозаичный гобелен, троюродный брат романа?

– О, Боже! – воскликнул я.

– Что?

– О, Боже, – повторил я. – В 1944-м я прочел «Уайнсбург, Огайо» Шервуда Андерсона, и книга настолько меня впечатлила, что я сказал себе: надо бы попытаться написать что-то хотя бы наполовину такое же сильное, а действие перенести на Марс. Я даже составил краткие описания героев и событий на Красной планете, но потом потерял их в своих бумагах!

– Похоже, мы их нашли, – сказал Брэд.

– Правда?

– Даже не сомневайтесь, – сказал Брэд. – Возвращайтесь к себе в общежитие и составьте краткий конспект всех марсианских рассказов. Завтра несите его ко мне. Если мне понравится, сразу подпишем договор, и я дам вам аванс.

Дон Конгдон, мой лучший друг и литературный агент, сидевший напротив, кивнул.

– В полдень буду у вас в редакции! – сказал я Брэду.

Чтобы это отметить, я заказал второй десерт. Брэд и Дон взяли по пиву.

Была типичная для Нью-Йорка жаркая июньская ночь. Кондиционеров тогда еще не придумали. Я просидел за машинкой до трех часов пополуночи, в одних трусах, обливаясь потом, сводил по весам и центровкам своих марсиан в их странных городах в последние часы до прибытия и отбытия моих космонавтов.

Ровно в полдень, усталый, но довольный, я положил конспект на стол Уолтера Брэдбери.

– Вы это сделали! – сказал он. – Завтра подпишем договор, и сразу получите чек на аванс.

Кажется, я выражал свои чувства чересчур бурно. Слегка успокоившись, я спросил про другие мои рассказы.

– Сейчас, когда мы будем публиковать ваш первый роман, – сказал Брэд, – можно рискнуть и с рассказами, хотя подобные сборники редко когда продаются. Сможете придумать название, которое объединило бы два десятка разрозненных рассказов? Вроде как одело бы их в кожу…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю