Текст книги "Паршивка"
Автор книги: Рафаэль Муссафир
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Седьмой сеанс
Когда я увидела, что госпожа Требла загорела, как учитель физкультуры, я спросила ее, ходит ли она в солярий в салон «Красота 2000», туда, где я часто вижу госпожу Даниель, или же она уезжала в отпуск. Госпожа Требла ответила, что вопросы здесь задает она, но в виде исключения, поскольку она меня очень любит, она мне ответит:
– Я уезжала в отпуск, Рашель.
– Да? Куда?
– В Тунис, со всем своим семейством.
Этим она меня здорово ошарашила. Со всем своим семейством? В Тунис? То есть у нее есть муж? И дети? Нет, этого быть не может, представить госпожу Требла голую, в объятиях какого-нибудь парня, еще трудней, чем мою маму…
Нет, она, наверное, ездила со своими родителями, братьями и сестрами…
– Что случилось, Рашель? Ты о чем-то задумалась…
– Нет-нет… Просто подумала, что вы уже взрослая для того, чтобы ездить в отпуск с родителями…
Госпожа Требла сказала, что сделать это со своими родителями ей было бы весьма затруднительно.
– Да? Вы поссорились?
– Нет, Рашель.
– А тогда почему?
– Потому что они уже давно умерли, Рашель…
Тут повисла долгая пауза, а я про себя даже немного успокоилась насчет того, что, бывает, родители умирают, а со стороны это и незаметно… Никогда бы не подумала… Потом госпожа Требла воспользовалась случаем и спросила меня, где я провожу каникулы, если я, конечно, уезжаю на каникулы. Я ей ответила, что я в основном провожу каникулы в Нормандии, в маленькой деревушке, где постоянно идет дождь, где холодно и где часто темно даже тогда, когда должно быть светло. Утром в камине мы разжигаем большой огонь и читаем перед ним книги, а когда дождь прекращается, идем собирать улиток. А когда дождь не прекращается, тогда мы не идем собирать улиток. Иногда дрова отсыревают, и тогда огонь не горит, и иногда бывает, что я все книги уже прочла. Тогда остается только смотреть, как мухи какают на потолке, но это все равно лучше, чем слушать глупости шлюхи госпожи Даниель.
Потом я рассказала госпоже Требла, что на последнее Рождество маме пришла в голову отличная идея и, чтобы я больше не била мух и не прижималась носом к стеклу, делая запотевшие облачка, она позвонила маме Ортанс и попросила отпустить Ортанс с нами на каникулы, а мама Ортанс сказала «хорошо». Я слышала, как моя мама сказала маме Ортанс в конце разговора:
– Я знаю двух девочек, которые будут в полном восторге. Знаете что, Катрин, я думаю, что наши дочки хорошо влияют друг на друга.
Ну, а я знаю одну женщину, которая изменит свое мнение, когда поймет, сколько стоит звонок госпоже Коротколяжкиной из Нормандии…
Короче, весь сеанс я рассказывала госпоже Требла, как я отправилась на каникулы с Ортанс, и как мы приехали на вокзал, и как мама нас там встречала. Лил дождь как из ведра, и мама сказала:
– Какая мерзкая погода! Надеюсь, так не будет все восемь дней!
А Ортанс ответила:
– Надежда умирает последней.
Тут мама резко затормозила и заявила:
– Так, мадемуазель Ортанс, со своей мамой ты разговаривай как хочешь, но здесь мама – я, понятно?
Ортанс побагровела и ответила:
– Да, сударыня.
И, когда мама снова тронулась, в машине установилась гробовая тишина.
Еще я ей рассказала очень интересные вещи о том, как иногда погода стояла хорошая, а иногда шел дождь, как мы весело проводили время и с удовольствием выполняли задания на каникулы, как убирали в комнате, помогали маме вынимать косточки из семисот слив и даже сходили на обязательный концерт классической музыки…
Вся правда про каникулы не предназначается ни для психологов, ни для кюре, ни для родителей. Началось все с путешествия: мама боится совершать дальние поездки на машине с двумя резвыми девочками, которые отвлекают ее от дороги, и поэтому она посадила Ортанс и меня одних на поезд и сказала:
– Ортанс, я надеюсь, что из вас двоих ты самая благоразумная. Ты родилась в марте, а Рашель – в мае, поэтому ты старшая, так? Рашель, я положила тебе в сумку упаковку вентолина, на всякий случай… первый приступ астмы может наступить совершенно неожиданно, а у вас, к несчастью, места в вагоне для курящих… В рюкзаке – аптечка, рулон туалетной бумаги для уборной в поезде, и я предупредила троих проводников, что вы едете одни, я рассчитываю на вас, вы лапочки и будете хорошо себя вести, договорились?
Ортанс ответила:
– М-да, хорошо, сударыня.
Я сказала:
– М-м-м, да, договорились…
Поезд тронулся, а мама побежала за ним по перрону, размахивая рулоном подтирочной бумаги, который я забыла, и мы с Ортанс сделали вид, что не замечаем маму, а она бежала и кричала:
– Рулон, девочки, вы забыли рулон!
Потом мама стала совсем маленькой на перроне, и безумное путешествие началось: у нас оказалось двое соседей, которые подслушивали все, о чем мы говорили, и, чтобы отучить их лезть в чужие дела, мы начали убеждать их в том, что Ортанс – дочь групера и слона, потом я сказала, что это невозможно, поскольку дочь групера и слона – это Брижит Бардо. Ортанс ответила, что Брижит Бардо слишком испорчена внутренне, чтобы быть дочерью милого слона, разве что это слон Гитлера, и я поддакнула. Насчет групера Ортанс заявила, что это невозможно и что от собак кошки не родятся, а Брижит – просто вылитая мать… Я сказала, что точно, блин, так оно и есть, рыгнула и добавила:
– К счастью, моя мать – Катрин Денев, так что тут проблем нет.
Ортанс тоже рыгнула и добавила:
– Это правда. Кстати, никто ни разу не видел по телевизору сиськи твоей матери.
И тогда наши два соседа не выдержали и пересели на другие места, что позволило нам вытянуть ноги и наконец спокойно поговорить.
Вечером мы дожидались, пока все заснут, чтобы приступить к серьезным вещам, то есть к звонкам госпоже Коротколяжкиной. Ортанс пришла в голову следующая идея: поскольку звонить парижской госпоже Коротколяжкиной было очень дорого, нам надо отыскать нормандскую. Такой в телефонном справочнике не оказалось, и мы накинулись на госпожу Рогатую, мы попросили ее передать трубку мужу и сказали, что звонит его секретарша с большой грудью. Удивительно, но госпожа Рогатая позвала нам своего мужа, и тот прошептал Ортанс, что она с ума сошла звонить в столь поздний час.
Мне немножко стыдно…
Мне немножко стыдно, но иногда со мной происходят вещи, о которых я не могу рассказать никому, даже госпоже Требла, потому что я уверена в том, что если взрослые об этом узнают, то они решат, что я – чудовище, и точно отправят меня навсегда в пансион. А пока они еще не договорились с директором пансиона и не записали меня туда, я думаю, что мне придется покончить жизнь самоубийством, если, например, папа с мамой узнают, что я немножко влюблена в сына соседа, а заодно и в его брата. Когда они оба приходят к нам домой, я стараюсь разговаривать по телефону с подружкой, изображая, что звоню своему таинственному возлюбленному. Я представляю, например, что они приходят к нам, потому что папа и мама пригласили их в гости на ужин, но папу и маму вдруг срочно отвозят в больницу, из-за какого-нибудь несчастного случая, не опасного, и поэтому оба моих возлюбленных остаются ночевать в нашем доме, но, так как свободных кроватей не хватает, нам приходится спать всем вместе, и мы целуемся в губы.
А еще на дне рождения Ортанс мы заперлись с девочками и играли в «скорую помощь»: одна падала в обморок, потому что внезапно узнавала о смерти обоих своих родителей, а другая прибегала и делала ей дыхание «рот в рот», чтобы та не умерла от шока. Иногда, когда приходит мой маленький двоюродный брат, роль врача играет он, и девочки по очереди теряют сознание в его объятиях. Для меня, правда, сценарий немножко меняется: вместо слов «Рашель! Твои родители погибли от ужасного несчастного случая!» нужно сказать «Рашель! Твоя мама зовет тебя на кухню!», тогда уж я точно в обморок упаду.
Еще я влюблена в Кена, когда играю с Барби. Но с Кеном все по-другому, я влюблена в него, только когда играю, в остальное время я о нем даже не думаю. Скажу только, что в основном я устраиваю так, что Кен застает Барби совсем голой и помогает ей быстро одеться, чтобы они не опоздали на большой бал в Каннах, но в последний момент Барби, еще немножко голая под своим вечерним платьем, вся в драгоценных бриллиантах, спотыкается и падает в автофургоне для кемпинга, и они с Кеном немножко трутся друг об друга почти не нарочно, говоря: «Да, так хорошо». На самом деле сначала Барби падает нечаянно и говорит Кену: «Не знаю, что такое с этим автофургоном для кемпинга, я все время здесь падаю!» – а Кен отвечает: «Подожди, я помогу тебе!» – Барби говорит: «Ничего-ничего, я сама…» И в тот момент, когда она хочет подняться, она понимает, что не может этого сделать, потому что сломала ногу и ее закатают в гипс. Тогда Кен наклоняется, чтобы ей помочь, тоже падает, их губы оказываются рядом, и они трутся друг об друга.
А в другой раз Кен и Барби оказываются запертыми в автофургоне и ждут, пока придет Мусклор, слесарь, и откроет им дверь. Чтобы скоротать время, Барби предлагает Кену посмотреть ее последние наряды из «Галери Лафайетт». Она скрывается за ширмой, чтобы Кен не увидел ее голой, но вспоминает, что забыла лифчик в другом конце комнаты, где Кен ждет демонстрации нарядов. Она быстро выбегает из-за ширмы, Кен видит ее грудь, а она ему говорит: «Мне не нравится, что ты смотришь на мою грудь, Кен», – и дает ему пощечину, а Кен сердится и тоже дает ей пощечину, и они дерутся на кровати:
– Кен, прекрати, ты же не собираешься насиловать меня?
– А почему бы и нет, Барби, у тебя такая красивая грудь…
– Нет, пожалуйста, прекрати, я не люблю, когда меня насилуют.
– Ну, тогда дай себе волю, Барби.
– Нет, Кен, я не могу дать себе волю, сейчас Мусклор придет…
– И как же быть? – спрашивает Кен.
– Насилуй меня, а после я покажу тебе другие красивые платья.
Тут они друг друга немножко насилуют, но тут приходит Мусклор и спасает Барби, высадив дверь, потому что он слесарь, и Барби освобождается от Кена, потому что Мусклор выгоняет его пинками, и Кен убегает из автофургона совсем голый. Поскольку Барби испугана, Мусклор, чтобы ее успокоить, немножко гладит ей грудь. Барби, конечно, любит Кена, потому что он очаровательный и она выйдет за него замуж, но не приласкать Мусклора она тоже не может.
Обычно в этот момент мне всегда очень хочется писать, я бросаю игру, иду, долго писаю и думаю о Мусклоре.
Восьмой сеанс
Сегодня, придя к госпоже Требла, я спросила ее, к левым она принадлежит или к правым и как она считает, кто лучше, левые или правые. Она прикусила губу, чтобы не засмеяться, она думала, что я этого не замечу, и сказала, что задавать такие вопросы не стоит, если хочешь сохранить с людьми хорошие отношения, но это не касается, конечно, самых близких. Я подумала, что не очень-то мило с ее стороны не рассматривать меня как близкого человека. Когда знаешь какую-нибудь девочку настолько хорошо, что тебе известно, что она иногда писает в кровать, ей все-таки можно признаться, к левым ты принадлежишь или к правым. Это мне наука: не рассказывать слишком уж много госпоже Требла. Потом она спросила меня, почему меня это так беспокоит, в моем-то возрасте, и я объяснила ей, что мы с Ортанс поссорились, потому что вчера Ортанс стала проигрывать в настольную игру на эрудицию «Trivial Poursuit» – а обычно она всегда выигрывает, – и прямо посередине партии она заявила, что больше не хочет играть, и все закончилось политическим спором. А потом она напустила на себя излюбленный вид королевы вселенной, которой вдруг стало некогда играть в «Trivial Poursuit» из-за королевских дел, и мы поссорились так сильно, как никогда не ссорились, и Ортанс сказала:
– Я больше не играю, Рашель, мне надоело.
Я ответила:
– Что надоело?
– Эта игра, Рашель. Это для дураков и для детей.
– Что это ты говоришь? Ты всегда охотно играла.
– Нет, теперь мне надоело, я пойду в комнату и почитаю хорошую книгу одна, а ты играй, давай, деточка!
– Госпожа Ортанс проигрывает и вдруг ни с того ни с сего прекращает игру, потому что ей надоело, а игра, оказывается, идиотская?
Тут Ортанс делает вид, что курит карандаш, словно сигарету, и заявляет:
– В любом случае понятно, моя маленькая Рашель, что, если бы у меня были такие простенькие вопросики, как у тебя, я давно бы выиграла…
– Ах так, ты бы выиграла, если бы у тебя были мои вопросы?
– Да, и давно, малышка моя.
Ортанс всегда называет меня «малышка моя» или «большая ты моя», когда ей нечего больше сказать.
– А что, Ортанс, хорошо ли живется на свете таким мерзким дурам с амбициями, как ты?
– Ладно, ладно, не волнуйся, доиграем, если уж тебе так этого хочется, большая ты моя… Ну, чей ход, малышка, твой или мой?
– Мой.
– Точно?
– Ну да!
– А мне так не кажется, ты, наверное, опять жульничаешь понемножку, потому что переживаешь из-за того, что все время проигрываешь, так ведь, признайся?
– Да НЕТ, говорю тебе, мой ход, я как раз спросила тебя, кто стал императором в восьмисотом году.
– Ах да, действительно, ты права, я переиграю.
– Да вовсе нет, ты проиграла!
– Вовсе я не проиграла, это Карл Великий.
– ЧТО? Это Я ответила, а ты не знала!!!
– Черт-те что! Я знала! Чтобы этого не знать, надо быть совсем дурой! Или как минимум чтобы тебя звали Рашелью… Ха-ха-ха! Ну ладно, давай, ничего страшного, если уж тебе так приятно хоть разок выиграть, пусть даже и нечестно… В любом случае, неудивительно, что ты проигрываешь в «Trivial», с твоими-то родителями…
– Почему это?
– А ты что, не знаешь?
– Нет…
– Твои родители – деревенщина правого толка.
– Что такое «деревенщина правого толка»?
– Совершенно необразованные люди.
– Кто это сказал?
– Я слышала, как Лилиан сказала это маме в редакции.
– Почему?
– Потому что, представь себе, они только и думают, как бы заработать себе миллионы вместо того, чтобы интеллектуально мыслить.
– Да ну? Но твои родители тогда тоже деревенщина.
– Нет, они – писатели.
– А я думала, что у них есть загородный дом.
– Да, но тут нет ничего общего с твоими родителями. У нас старинный дом, а свой дом, ведь вы же евреи, вы купили, совсем как нувориши.
– Значит, раз дом старый и вы не евреи, то вы и не деревенщина правого толка?
– Да.
– А-а… Значит, ваш дом левого толка?
– Да.
– А чем же он лучше дома правого толка?
– Ну, вот тем, что он левого.
– А что это значит, левого толка?
– Не знаю, но я знаю, что это лучше.
Вечером я спросила маму, как сделать так, чтобы наш дом стал домом левого толка.
– Что такое «дом левого толка», дорогая?
– Это дом католических писателей.
– И что?
– А мы правого толка.
– Кто тебе это сказал?
– Ортанс слышала, как Лилиан говорила это ее маме в редакции.
– Ну, тогда передай Лилиан, Ортанс и ее маме, что до того, как они издали свой трактат о правильном социализме, мы думали, что мы – левые, но теперь мы уже ни в чем не уверены, поскольку мы ужасные еврейские оптовики.
– Я не понимаю…
– Я и не прошу тебя понимать, я прошу тебя передать. Подрастешь, сама поймешь.
В тот же вечер Ортанс во время партии в «Trivial Poursuit» дала мне последний шанс доказать ей, что я действительно принадлежу к левым.
– Если ты выиграешь, Рашель, ты и вправду за левых.
Я проиграла.
– Ну вот, малышка моя Рашель! Do you understanding?
Ортанс все время хвастается тем, что она умеет говорить по-английски.
Я ответила:
– About doing fleshing to the week-and for thank you very much…
Потом я сказала госпоже Требла, что, наверное, сделаю себе эвтаназию, если до конца года не примкну к левым и не выучу второй язык; она спросила, знаю ли я, что такое «эвтаназия», я ответила, что это значит быть наказанным германским нацистским государством, тогда госпожа Требла объяснила, что вовсе нет, это означает помочь больным людям умереть, для того чтобы избавить их от страданий. Я подумала, что если убийство людей – это способ избавить их от страданий, то мне надо постараться лишний раз не простужаться, а то как бы родители не зарезали бы меня сонную.
Девятый сеанс
Поскольку у меня создалось впечатление, что госпожа Требла – единственный взрослый человек, которому нравятся мои рисунки (ну, кроме мамы), я решила делать для нее каждый день по одному рисунку, и к следующему сеансу, который будет последним перед каникулами, подарить ей как минимум семь штук. Я, например, попыталась снова нарисовать черную рыбу, которая не получилась у меня в школе из-за того, что я заляпала все грязными пальцами, госпожа Даниель тогда еще назвала меня грязнулей. Я раскрасила эту рыбу в желтый цвет, чтобы следы от пальцев были не видны, и постаралась не слишком сильно нажимать руками на бумагу, иначе она становится влажной и ее поверхность становится волнистой и не очень аккуратной на вид.
Еще я ей нарисовала остров Шози, мой любимый остров, потому что он маленький, и когда по нему гуляешь, то чувствуешь себя словно дома. Я нарисовала маленькие желтые тропинки, бегущие во всех направлениях, и кораблики, и папу, который ест рыбацкую похлебку в ресторане. И еще нарисовала розовое солнце, потому что я его обожаю.
Что там еще я нарисовала? Ах да, я взяла листок бумаги в клеточку и каждый квадратик раскрасила разным цветом. Получилось очень красиво. Я так старалась, что до крови закусывала себе щеки. Еще я нарисовала на красивой миллиметровой бумаге бордюр – цветок, сердце, звезду, цветок, сердце, звезду, цветок, сердце, звезду. Мне ужасно нравится миллиметровая бумага, она гладкая на ощупь, и потом, эта бумага для тех, кто уже в колледже учится.
Когда я отдала свои рисунки госпоже Требла, мне показалось, что они ей и вправду понравились. Она сказала, что с будущего года на наших чудесных сеансах я должна буду рассказывать ей о том, что я хочу или собираюсь сделать.
– Даже если я захочу лепить горшочки?
– Даже если ты захочешь лепить горшочки, Рашель.
– Потому что в школе мы лепим горшочки в мастерской по очереди.
– Да?
– А моя очередь никогда не настает, уже дошли до «Я», потом снова пойдет «А» по второму кругу.
– А почему ты не сказала об этом учительнице, Рашель?
– Потому что…
– Потому что что?
– Потому что, когда моя очередь прошла, я испугалась, что она меня будет ругать за то, что я об этом не сказала.
– Но ты ведь хочешь лепить горшочки в школе, Рашель?
– Да… Но меня, наверное, больше нет в списке класса, а если это заметят, то надо мной будут смеяться…
– Что ты говоришь, Рашель?
– Потому что один раз, когда я сказала госпоже Даниель, что она забыла меня на перекличке, она мне ответила: «Не беспокойся, мадемуазель Рашель, я тебя видела, я знаю, что ты здесь…»
Наступила долгая пауза, и госпожа Требла перестала задавать мне вопросы. Я почувствовала, что у меня задрожал подбородок и запершило в горле, и я прикинулась, будто очень внимательно рассматриваю объявление за окном, на улице: «Автошкола Сен-Шарль». Госпожа Требла все ничего не говорила, а я читала… «Автошкола Сен-Шарль, занятия 20 часов, правила дорожного движения и вождение автомобиля 2800 франков… Автошкола Сен-Шарль, занятия 20 часов, правила дорожного движения и вождение автомобиля 2800 франков…» Еще там была мигающая вывеска «Аптека Сен-Шарль», с припиской внизу «гомеопатия»… Я заметила, что, когда тебе грустно или ты узнаешь плохую новость, жизнь вокруг не меняется. Как в тот день, когда умерла бабуля, я была на улице, дул ветер, и когда мне сказали, что бабуля умерла, ветер продолжал обдувать мне ноги. Когда тебе грустно, окружающему миру не грустно, жизнь продолжается как ни в чем не бывало, и от этого тебе еще грустней.
Госпожа Требла дала мне конфету и платок и отпустила домой.
На обратном пути я подумала, что мне, наверное, больше не хочется ходить к госпоже Требла…
Когда я сказала об этом маме, мама ответила, что посмотрим. Я сказала, что смотреть тут нечего, а она ответила, что ей видней, есть тут чего смотреть или нечего, и что речи быть не может о том, чтобы вдруг прекратить сеансы, не подумав и не попрощавшись.
Десятый сеанс
Сегодня мама сказала мне, что, поскольку я не очень хорошо себя чувствую, мы, наверное, отменим сеанс у госпожи Требла, чтобы у меня появилась возможность собраться с духом, но было бы неплохо, чтобы я после всего, что произошло, все-таки написала ей письмо и потом посетила бы ее, но только если найду в себе мужество все это ворошить… И я написала письмо госпоже Требла, потому что, в сущности, она знает Ортанс так же хорошо, как и я.
Дорогая госпожа Требла!
Мама сказала, что вы знаете про Ортанс, потому что про это писали в газете, в рубрике, которую часто читает моя бабушка, чтобы проверить, нет ли там кого знакомого. Я точно знаю, что Ортанс не смотрит на меня сверху вместе с бабушкиными умершими родственниками, потому что бабушкины умершие родственники давно умерли, их не существует, а Ортанс существует. И еще я надеюсь, что она меня не видит, потому что было бы несправедливо, если бы она меня видела и не могла бы прийти поиграть со мной или поцеловать свою маму. Мне очень тяжело от того, что мне кажется, что Ортанс не могла думать обо мне перед смертью. Это естественно в том смысле, что с ней происходило что-то более важное, и мне там места не было, но это так странно, потому что мы с Ортанс привыкли друг от друга ничего не скрывать. Когда мы рыгали в поезде или звонили госпоже Коротколяжкиной, я не знала, что Ортанс уже взрослый человек и скоро умрет. Госпожа Требла, я пишу вам, чтобы еще спросить, вы не знаете, какой цвет видит Ортанс сейчас? Я не могу понять, черный или серый. Может быть, черный. Да, не очень-то весело погрузиться навсегда в черноту, чтобы никогда уже не увидеть свою маму или друзей. Но серый был бы еще хуже, потому что я уверена, что время тянулось бы еще медленнее, если бы смерть была серой… И еще хочу вам сказать, что, когда во время «Trivial Poursuit» я называла Ортанс дурой с амбициями, я не хотела ее обидеть…
Рашель
Я отдала письмо маме, которая сама написала адрес, потому что если я напишу, будет так грязно, что почтальон ничего не поймет.
Мы часто говорили с Ортанс, что было бы здорово, если бы у нас воспалился аппендицит или чтобы на ногу наложили гипс и пришлось бы ходить с костылями. И когда у нее случился приступ, она позвонила мне из больничной палаты и сказала: «Никогда не догадаешься, что со мной произошло, большая ты моя! У меня аппендицит!» Я тогда сразу подумала, что это уже совершенно несправедливо и что теперь моя маленькая операция по удалению миндалин в пятилетнем возрасте совершенно померкла по сравнению с тем, что пережила Ортанс. Когда мама мне сказала, я вся задрожала и тут же подумала, что она, наверное, говорит не об Ортанс, а о другой девочке, которую просто точно так же зовут, но которую я не знаю, и что я все неправильно поняла. Я не сразу смогла заплакать, потому что плакать по Ортанс – ненормально. У меня закружилась голова, и я спросила маму:
– Мама… Она правда умерла или она умерла… заболела, Ортанс?
Мама сказала, что она правда умерла.
– Но ее же еще можно вылечить? Она ведь еще маленькая, Ортанс?
– Нет, куколка моя. Иди, я тебя обниму.
– А если позвать доктора Мартино?
Я как будто перестала понимать, что значит стать мертвым. И я на самом деле не знала, что можно умереть до того, как у тебя появятся дети. И я не знала, что можно умереть сейчас, я знала, что это обязательно случится, но гораздо позже, когда ты уже немного согласен умереть, пусть даже это и нелегко.
– Мы не будем звать доктора Мартино, любовь моя, Ортанс больше нет, как нет бабули, понимаешь?
– Нет.
– Дорогая…
– Мама, но ведь Ортанс совсем маленькая, она не может уже умереть?
– Такое случается очень редко, любовь моя, но, бывает, и совсем маленькие умирают…
– Но это же неправда!
– Дай я тебя обниму, сокровище мое.
Мама обняла меня, и я поняла, что Ортанс умерла, и я начала плакать, плакать, плакать… У меня кружилась голова, и, не знаю почему, я подумала, что больше уже никогда не буду плакать по бабуле.
– Но ведь нельзя умереть от аппендицита?
– Нет, моя дорогая…
– Но что же случилось с Ортанс?
– Она заразилась микробом в больнице. Такое случается очень редко.
– Ветрянкой?
– Нет, цыпленок мой…
– А… И… Ортанс знает, что она заразилась этим микробом?
– Нет, куколка моя, она ничего не знала.
– Так… значит, она не знала, что умирает?
– Нет, любовь моя, все произошло очень быстро.
– Может быть, она и не боялась?
– Она не успела испугаться, любовь моя, она заснула, как ангел, и умерла.
Мама думала, что успокоила меня, а я ужасно расстроилась от мысли, что никому не пришло в голову разбудить Ортанс и сказать о том, что засыпать, как ангел, опасно. Ортанс всегда так неосторожна. Потом я спросила, в котором часу она умерла, мама сказала, что она умерла в пять часов. Я вспомнила, что в пять часов я разговаривала с Мариной, с дежурной воображалой. Я не люблю воображал, и все же мне всегда немножко хотелось, чтобы они стали моими подругами. И вот, в пять часов, когда Ортанс умирала, я подучивала Марину Шириолль, надеясь сделать ее своей подругой, как надо воровать в бакалейной лавке, чтобы не попадаться. Думаю, я больше никогда не смогу сказать Марине ни единого слова. Уткнув голову в мамины колени, я молчала, глядя на ткань ее юбки, Ортанс умерла, а ткань оставалась все такой же. Мне захотелось сделаться куском ткани.
Мама долго гладила меня по голове, не быстро и не медленно. Когда ее рука скользила рядом с ухом, мне слышался довольно громкий шорох, который стихал, когда ладонь опускалась к шее. Получался ритм, как в песенке «Мальбрук в поход собрался». Мне нравится эта песенка. А мама все гладила и гладила меня… Мальбрук в поход собрался, вернется ли назад, вернется ли назад, вернется ли назад… Постепенно мне становилось лучше, я, наверное, очень устала и начала засыпать, по-прежнему уткнув голову в мамины колени. Мама прошептала мне, что она поспит со мной в моей кровати, что все хорошо, что Ортанс сейчас хорошо и что надо поспать, и мы заснули.
Когда будильник зазвонил, я заплакала, потому что, пока спала, я забыла про Ортанс, и получилось, что мне как будто второй раз сказали, что она умерла. Я подумала, что теперь мой будильник долго будет говорить мне, что Ортанс умерла, а в тот день, когда он не скажет этого, Ортанс действительно умрет, и мне станет еще грустней, оттого что я забыла о ней. Однажды за столом папа со смехом рассказал, как они с приятелем Альбером забавлялись, разрезая, словно торт, мертвых медуз во время отлива. После этого я спросила, почему он больше не дружит с Альбером, и папа ответил: «Его депортировали, беднягу». И повернулся к маме и спросил, не забыла ли она отослать налоговую декларацию, мама побагровела, а папа назвал ее дурой.
Если я тоже умру, не успев обзавестись детьми, мы с Ортанс будем двумя бедными мертвыми малышками, а если я умру старой, то Ортанс присоединится к Альберу и ко всем остальным невезучим друзьям, которых мы с папой забудем… потому что нам повезло…
После смерти Ортанс моя мама сказала, что я несколько дней побуду дома. Сначала я обрадовалась, потому что ненавижу школу, а потом подумала, что же я буду делать со всем этим свободным временем без Ортанс. В первый день я спросила маму, где находится тело Ортанс, чтобы пойти посмотреть на него. Глаза у мамы стали еще зеленее, чем обычно, и она ответила:
– Пока она в доме своей мамы.
– Я хочу посмотреть на нее, пока она не поднялась на небо.
– Нет, моя дорогая, ты слишком маленькая, тебе не надо смотреть на нее такую.
– Ортанс тоже еще слишком маленькая..
– У тебя будет шок, любовь моя, это зрелище может даже взрослых травмировать. И потом, мама Ортанс хочет в последний раз побыть наедине со своей дочкой, пока та не покинула ее.
После обеда я попросила у мамы разрешения погулять, села на автобус и отправилась к Ортанс. Когда ее мама открыла дверь, я вся дрожала, она обняла меня и сказала: «Малышка моя… бедная моя малышка…» В тот момент вместо грусти я испытывала неловкость по отношению к маме Ортанс. Она сказала спасибо за то, что я пришла.
– Госпожа Паризи… А Ортанс тут?
– Да…
– Можно мне ее увидеть?
– Нет.
– Хорошо… А почему?
– Я уверена, что ты сама знаешь почему. Я позвоню твоей маме, и она за тобой придет, хорошо?
– Мама не знает, что я здесь.
Какое-то время мы молчали, потом мама Ортанс взяла мою руку и долго рассматривала ее. А затем она разрешила мне войти, и мы пошли к Ортанс. Я не узнала Ортанс, потому что она слегка улыбалась, но улыбался только рот. Спустя долгое время, а может и недолгое, мама Ортанс подошла ко мне сзади, обняла меня и сказала, что пора уходить, потому что Ортанс находится где угодно, но только не в этой комнате. Я вернулась домой пешком. Ночью мне приснилось, что Ортанс спокойно со мной разговаривает, но поскольку половина головы у нее была обрита, я плакала.