Текст книги "Рыба"
Автор книги: Радий Погодин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Женька косился на Куницу, он его озадачивал – молчит, улыбается, как дурак, сказал бы хоть что-нибудь для знакомства.
Молодой рыбак на нижней койке напротив стола потеснился – он читал книгу, лежа на животе.
– Куница, садись. И ты присаживайся.
Ребята сели на краешек.
Голощекин смотрел на них, его тоскливые глаза щурились, словно от дыма.
– Мореходы! – вдруг выкрикнул он, грохнув кулаком по столу. – Я волнуюсь. Вдруг среди них урсус. Говорите, урсусы вы или нет?
– Не знаем, – Женька простодушно пожал плечами.
Рыбаки дружно загоготали. Куница хихикнул. Женька на него разозлился.
– Вы скажите сначала, что это? Я тоже могу вопросик задать!
– Урсус есть урсус, – серьезно сказал Голощекин. – Нужно было предметы проходить в школе. Какие у тебя отметки по табелю? Двойки, наверное.
Женька вскочил возражать, но Куница потянул его за рубашку, он улыбался, широко растягивая рот. Рыбак, читавший за их спинами книгу, спросил с интересом:
– Голощекин, как узнать, кто урсус?
– Дело, – с готовностью ответил Голощекин. – Урсус чем отличается? У него на заду хвостик, как у поросенка, колечком. А ну, скидывайте штаны! Голощекин вылез из-за стола; был он высоким и каким-то усталым, усталость была и в его одежде. – Давайте быстрее, пошевеливайтесь. Кто урсус, того в море выбросим.
Куница с веселой готовностью потянул тренировочные штаны книзу. Женька сжал кулаки. Голощекин вращал глазами, в них, только что тоскливых, зажглось что-то зловещее. Рыбаки хохотали. Парень, у которого они сидели на койке, охал.
Голощекин схватил Женьку.
– Сначала этого поглядим. Куница нам досконально известен.
Женька бросил на Куницу растерянный взгляд – Куница сидел, как захваченный действием зритель. В груди у Женьки похолодело. Уцепившись за верхнюю койку руками, он подтянул колени к животу и резко выбросил ноги вперед, Голощекину в поддыхало. Не ожидавший такого поворота, Голощекин охнул и сел на пол. В кубрике стало тихо, слышно было только, как Голощекин с трудом заглатывает воздух. В этой тишине прозвучала фраза:
– Ты что, шуток не понимаешь?
– А что? – закричал Женька. Он повернулся к Кунице, Куницыны глаза были опущены.
– Шутка же была, ясное дело. Худо-бедно, тебя же никто не хотел обидеть...
Голощекин поднялся, он был каким-то сломленным, мешком сел за стол, взял кости. Женька посмотрел вокруг исподлобья. Парень, у которого они сидели на койке, читал книгу, остальные рыбаки – кто дремал, кто одежду чинил. Голощекин выкинул кость, пристроил ее поперек в конце ряда:
– Кончай, мореходы. Считай рыбу.
Игроки завозились, забормотали, подсчитывая проигрыш, и вдруг тот же Голощекин спросил:
– Мореходы, такой парадокс. У рыбака рыба, когда удача. В домино рыба, когда неудача. Парадокс... – Голощекин уставился в угол кубрика, словно увидел там что-то давно им утраченное. И вдруг сказал удивленно: Мореходы, Золотая рыбка – это любовь.
– Будет тебе, – возразил пожилой рыбак с верхней койки, в его словах была едва приметная жалость.
Молодой парень, читавший книгу, посвистел зубом и объяснил с грустным вздохом:
– Любви как таковой нету. Существует единство противоположностей и самовнушение.
– И все же любовь... Смотри, все, что просил старик, – все для своей старухи. Хоть она и стерва, положим, но любовь есть любовь. Старик ее до своей беззаветной любви поднять хотел. Старуха не поняла, не сдюжила. И ушла Золотая рыбка...
– Лучше бы он попросил другую старуху.
Рыбаки снова загоготали.
Женька сидел насупившись, кусал губы, ему было неловко и душно, он жалел, что, поддавшись минутному вдохновению, пошел с Куницей. И вообще, как он понял, рыба его не интересовала и море тоже.
– Пойдем наверх, – прошептал Куница, потянув его за рубаху. – Душно тут.
Мальчишки тронулись к трапу на цыпочках, но никто, хоть и видели все их маневр, не остановил их.
* * *
На палубе было пусто. Небольшая волна шлепала в борт, не создавая ощутимой качки. Женька подумал: "Дурацкое море. И рыба в нем не иначе дурацкая, килька какая-нибудь..." Потом его пообдуло, и он успокоился вроде.
В рубке сидели рулевой Захар и еще один, белобрысый и краснощекий.
"Наверное, рыбий жир пьет, – подумал Женька. – Ишь какой бело-розовый..."
– Капустин! Это радист! Капустин! – закричал Куница, радостно приплясывая. – Капустин, ты где был?
– Где был, там и был, – ответил Капустин так же радостно. – А ты зачем тут? Ну ты даешь!
Куница на вопрос не ответил, подтолкнул вперед Женьку.
– Знакомься, Капустин, это Женька из Ленинграда. Ничего парень, обидчивый только.
– А что они насмехаются? – Женька вернул было свою обиду в сердце, оно у него больно сжалось, но Женька пересилил себя и спросил, глядя в добродушные лица моряков: – Что такое урсус?
– Суеверие вроде. Байки рыбацкие. Если новый человек на судне, нужно его проверить на предмет хвоста. Урсус – он с дурным глазом: рыбу от корабля отводит. Это все шутки, для смеха. Рыбаку в море смех нужен: злой рыбак не рыбак – акула и паразит.
– Это не смех, а насмешка.
– От характера зависит, – сказал Капустин. – Садитесь на рундук. Капустин подвинулся, освобождая ребятам место на штурманском столе.
В рубке свистнул кто-то. Ребята оглянулись. Радист Капустин наклонился к трубке у стены и свистнул в ответ.
– Капустин, включай прибор, – прогудела трубка. – В квадрат пришли.
– Есть! – ответил радист. Подошел к висящему на стене эхолоту, включил его. Прибор защелкал, рычажок-самописец пошел вверх-вниз, рисуя на бумажной ленте кривую линию.
Капустин поманил мальчишек рукой.
– Смотрите сюда. Видите – линия. Эхолот пишет дно. Вон какие шпили вырисовывает. Дно неровное, каменистое.
Сигнал эхолота пронзал толщу воды, отражался от донных камней и спешил обратно. "Чистая вода. Пусто под днищем", – чертил самописец.
Но вот сигнал наткнулся на что-то живое, колеблющееся. Тотчас на ленте затемнело густое, широко растянутое пятно.
– Рыба!..
Перо самописца обозначало рыбу чуть ли не у самой поверхности. Куница водил языком по пересохшим губам. Женька почувствовал, что и у него губы сухие и жаркие.
– Плотная рыба! – крикнул радист в разговорную трубу и повернулся к ребятам. – Бегите, ты в носовой кубрик, ты – в кормовой.
Куница и Женька выскочили на палубу и, еще не добежав до люков, ведущих в кубрики, закричали:
– Рыба!
– Рыба!
– Плотная рыба!
* * *
Незадолго перед отъездом на Балтику бабушка пригласила их в гости. Почти месяц в бабушкиной квартире был ремонт. Отец отозвался на приглашение ухмылкой:
– Наверно, тапочки в прихожей дадут.
Мама плечами пожала.
– Вряд ли – тапочки на твою ногу промышленностью не предусмотрены.
Бывать у бабушки Женька не любил. Бабушка обязательно вставала в дверях гостиной и пропускала гостей словно сквозь турникет. Женьке всегда казалось, что она попросит билеты, – бабушка собирала старинный фарфор.
Когда в гостиную входил дед, бабушка настораживалась, ее глаза становились цепкими, как у наседки, следящей за ястребом. Дед входил шумно, размашисто.
– Ты видишь, куда она вколотила жизнь? – говорил он своему зятю. – В эти чашки с отбитыми ручками. – Дед грохался в кресло и нацеливал на бабушку сухой, пожелтевший от никотина палец. – Это же не твое! Фарфор чужд твоему характеру.
– Зато у меня лучшая коллекция в Ленинграде. А ты работай, работай, отмахивалась от него бабушка. – Ты ведь не человек, ты ученая лошадь. А я не согласна. Вокруг людей должна быть зона прекрасного, как зеленая зона вокруг городов. Ты даже в голову не можешь взять, что мой фарфор помогает тебе творить.
Коллекция у нее была выдающаяся – селадон, какой-то "имари", кинер, костяной фарфор, и виноградовский, и... Женька всем этим не интересовался, скучал, глядя на мерцающую за стеклами красоту.
Дверь им отворил дед и никуда не повел дальше – прихожая у них была большая, бабушка называла ее холлом. В прихожей висела люстра, стояли кресла, темно смотрели со стен картины в тяжелых багетах.
Сейчас картин не было. Стены были увешаны рублевыми рамками. В рамках, наклеенные на белую бумагу, пестрели разноцветные неровные лоскутки.
– Обои! – воскликнул дед, широко поведя рукой.
Из гостиной послышался вздох.
Дед пояснил:
– У нее мигрень. Понимаешь, – он обращался к зятю, – всю жизнь из-за бабкиного фарфора мы делали ремонт как попало – наклеивали одни обои поверх других, не отдирая. А тут пришли мастера из "Невских зорь", три румяные девушки, сказали: "Жить нужно от штукатурки". Как зацепили девушки сверху, веришь, слой был больше сантиметра. Я из любопытства разделил обои над паром, и получилась любопытная, понимаешь, картина. Смотрите сюда. Дед подвел их к началу "экспозиции", как он выразился. – Дом построен в тысяча восемьсот тридцать втором году. Эти обои помнили Пушкина. Здесь жил какой-то царский генерал, занимал весь этаж. Приглядитесь – обои под штофную ткань. Теперь посмотрите сюда. – Дед ткнул пальцем в стену. Самые наисовременные обои – самонаклеивающаяся полиэфирная пленка, пленка, выполненная тоже под штофную ткань со стереоскопическим эффектом.
– Где достали? – спросила мама.
– Бабка, – коротко ответил дед. – Ты меня слушай. – Он подтолкнул зятя под локоть. – Моя экспозиция показывает весь путь истории от генеральских обоев до наших дней. Вот обои, которые мы с бабкой наклеили в двадцатом году. – Дед подвел их к рамке, выкрашенной в красный цвет. Гуашью покрасил, чтобы, как говорится, выделить. Первые советские обои!
На тонкой, почти газетной бумаге на розовом поле темнели черные виньетки, составленные из серпа, молота, наковальни и колосьев. Виньетки чередовались с алыми розами.
– Красиво, – сказал отец.
– Красиво. И краски не выцвели, хоть и бумага плохая.
Мама прошлась глазами по дедовой экспозиции, по обоям ковровым, сатинированным, на тисненой и меловой бумаге. Вдруг она побледнела и каким-то торопливым и неровным толчком подалась к одной рамке. На обоях были изображены пальмы, ротонда и белый пароход.
– Они у нас в блокаду были, – сказала мама неестественно звонким голосом. – Я их как сейчас помню.
– Да, – кивнул дед. – От них и сегодня пахнет блокадой, они же были законсервированы...
Женька глядел на побледневшую маму и пытался представить, что она думала тогда, будучи совсем маленькой, когда рассматривала эти пальмы и пароходы. Она угасала, а пароходы плыли по стенам туда, где хочется побывать каждому ребенку, – в теплое цветочное счастье, где хрустальные волны вздымают улыбающихся дельфинов, порхают летучие рыбы, где в подвижном кружеве теней и солнечных бликов возле красных кораллов стоит лупоглазая луна-рыба.
Женька поймал мамин взгляд и, как бы заслоняясь от возможной иронии, напустил на себя выражение вежливо-созерцательное, как если бы разглядывал доселе не расшифрованную этрусскую письменность.
* * *
Женькин отец Игорь Николаевич напросился с рыбачьей бригадой в залив к ставным неводам. Залив отгорожен от моря песчаной косой, вода в нем пресная – рыба водится речная: судаки, лещи, язи – вкусная толстоспинная рыба. Она шевелилась на дне баркаса, тыкалась в ноги, ощутимо ударяла хвостами по резиновым голенищам.
В стеклянном мерцании уже наметившегося на горизонте рассвета она показалась вдруг Игорю Николаевичу ожившим тещиным фарфором.
Тесть-профессор ворчал на свою жену:
– А куда ты дела блокадный чайник? Выбросила! Снесла на помойку?..
Между ними шла бесконечная война, в которой не было победителей, или, вернее сказать, никто не терпел поражения. Выкликая упреки своей жене, старик улыбался глазами, а в его сердитости было давно устоявшееся благодушие.
– Ты где был в блокаду? – спросил тесть у Игоря Николаевича.
Сейчас в зарождающемся свете утра память как бы раздваивалась, как бывают две тени: одна – буроватая – от уличного фонаря и другая холодная, с синевой – от луны.
– Какие у вас были в блокаду обои? – Тесть шумно отхлебывал горячий чай из фаянсовой кружки, фарфор он настойчиво не терпел.
Игорь Николаевич ответил тогда: мол, не помнит, но, кажется, светлые.
"И все же какие у нас были обои?"
Обе памяти как бы слились, шелест и шевеление рыбы возле ног напоминали теперь скрип мартовского, слегка подталого снега.
...Отъезд команды, направлявшейся на выздоровление в глубь страны, был назначен на вечер. Игорь Николаевич, тогда восемнадцатилетний матрос, отпросился домой, благо не через весь город: госпиталь – на Петроградской, дом – на Васильевском.
Опираясь на палку, он перешел Тучков мост и побрел по Малому проспекту на Двенадцатую линию. (Когда началась война, мать и отец были на Украине, в Карпатах. Мать приехала в сорок четвертом, отец не вернулся.)
...Может, кто из приятелей встретится, может, соседи...
Восемнадцатилетний, раненный, но уже выздоравливающий матрос шел по пустынным улицам. Мартовское солнце сверкало в сосульках и оплавляло их. Встречные расстегивали верхние пуговицы на пальто. Солнце словно подарило людям по дополнительной продуктовой карточке: они улыбались.
Матросу так и запомнился этот день – солнце, редкие звонкие капли и чистый запах весны.
Солнце сухо блестело в стеклах его шестиэтажного дома. Кое-где были открыты форточки. Матрос никого не встретил, ни дворничиху, ни соседей. Он поднимался по лестнице, с которой запах весны выгнал все тяжелые запахи. И не пахло кошками – на лестнице всегда пахло кошками. Солнце осветило на стенах старые надписи, сообщавшие нехитрые детские откровения. "Таня дура!" Жива ли она, эта Таня? Какая-нибудь девчушка из той компании, что шумела и толкалась перед войной где-то там, на уровне пояса и, задрав голову, широкоглазо смотрела на Игоря.
Тяжело опираясь на палку, матрос поднялся на свой четвертый этаж. Нажал кнопку звонка, зная, что никто ему не откроет. В кармане бушлата лежал ключ, но матрос ключом не воспользовался. Когда он уходил на призывной пункт, он залил замочную скважину сургучом, сурово пообещав, что вернется сюда только после победы.
"Какие же у нас тогда были обои? Какие-то светлые..."
Он постоял на площадке, тронул ручку соседней двери. Их соседом был парикмахер Иван Карлович, толстый, рыхлый, с большими белыми руками. Его отвислые щеки дрожали, когда он бранился. Бранился он почти каждый день предметом его ярости были мальчишки-птицеловы. Тогда почти все в их доме были птицеловами. Птиц ловили, покупали, меняли: чижей на чечеток, чечеток на синиц. Только воробьев не ловили: воробей хоть и сер и прост, но в неволе умирает.
Ранними утрами, когда начинали звенеть будильники, Иван Карлович выходил на улицу и неподвижно стоял, что-то пришептывая и подсвистывая. На его плечи садились птицы. И воробьи тоже. Они клевали семена с его ладони. А он стоял умиленный и добрый.
Матрос потянул дверь на себя, она отворилась. У Ивана Карловича он никогда не был. Да и что ему было делать у парикмахера Ивана Карловича? Сейчас, как бы подталкиваемый застарелым чувством вины, он вошел в закопченную кухню. Желтые пятна на штукатурке, сырость, уныние от бесполезности кастрюль, мисок, широкой плиты и молотков для отбивания мяса. И пыль... Из кухни узкий коридор вел в комнату, квадратную, метров тридцати. Комната сверкала, невзирая на темень стен, на стоявшую посередине ржавую железную печурку. Сверкали радуги, осколки радуг, пронзительные искры. Неподвижно сверкали. Комната была загромождена аквариумами и фикусами. Листья у фикусов побурели, поникли. В аквариумах стояли золотые рыбки, вуалехвостки и черно-оранжевые драконы. Они смотрели выпученными глазами и не двигались. Матрос хотел опустить палец в воду, вспугнуть их, чтобы ожил этот застывший блеск, – палец наткнулся на твердый холод. Это был лед. Ровные и прекрасно-прозрачные кристаллы льда. Только тогда матрос ощутил открытую фрамугу и разглядел иссохшего, неподвижного старичка в кресле. Старичок сидел с непокрытой седой головой, на его лице с обнаженным в улыбке ртом синевато темнели следы сажи.
Матрос попятился. Он и на лестнице пятился. Потом повернулся и быстро, насколько позволяли раненые ноги, пошел, можно сказать, побежал. Он ковылял по оживающей улице. Мартовское солнце зажигало капель, рождало на лицах радость, словно дарило людям дополнительные продуктовые карточки, и теперь люди выживут.
* * *
– Рыба!
– Рыба!
– Плотная рыба!
Рыбаки грохотали по палубе тяжелой обувью. Резиновые фартуки на них, брезентовые рукавицы, – казалось, люди собираются ковать раскаленный металл.
* * *
– Рыба! – кричал Женька, пересиливая боль в ссохшемся от волнения горле.
– Рыба! – кричал рядом с ним Куница.
Из каюты вышел капитан Малыгин.
– Эй, ерши. Марш за мной. Не толкитесь у рыбаков под ногами.
– Мы тоже работать станем, – возразил Женька.
– Нечего сейчас работать. Потом наработаетесь. – Капитан полез на спардек. Ребята за ним. – Стойте здесь. Внизу вас сомнут. – Капитан оставил ребят на спардеке, сам поднялся на мостик.
Куница облокотился на леер.
– Сейчас здесь все по ролям расписано. Нам пока делать нечего...
Капитан стал у рулевого колеса, сменив своего старпома. Механик Коля включил на стреле мощную лампу, она выхватила из темноты кусок моря, черно-литого и маслянистого.
Эхолот все щелкал и щелкал...
* * *
"Рыба! Рыба! Плотная рыба!" – Женька повторял эти слова про себя, как припев к тревожной древней песне, у которой не было слов и мелодии не было, – только ритм, напрягающий сердце: "Рыба! Рыба! Плотная рыба!"
Сейнер делал маневр, заходил на косяк. В ялик, с которого ребята проникли на судно, спрыгнули двое: Захар и полураздетый парень Юрий, у него они сидели на койке. Захару подали бидон с мазутом. От винта шли буруны. Ялик скакал на волнах. Захар запалил факел. Оранжевые лоскуты огня летели вслед сейнеру, долго не угасая.
Рыбаки стояли вокруг поворотной площадки, развернутой роллом к корме.
– Отдать кляч! – скомандовал бригадир, коренастый и бритоголовый; теперь все на судне, и капитан в том числе, подчинялись его командам.
Громадный кошельковый невод посыпался в темную воду. Он стекал бурым потоком, грузила тянули его нижнюю кромку на дно, верхняя кромка покачивалась на поплавках, одним концом прикрепленная к ялику; ячеистая капроновая стена огибала рыбу кольцом – сейнер давал круг.
Когда судно и ялик сошлись, бригадир отдал команду подтянуть нижнюю подбору, тогда невод соберется кошельком и некуда будет деться рыбе. Лязгнула и зарокотала лебедка, затягивая кошелек.
– Суши! – крикнул бригадир.
Механик Коля передвинул рычаги на лебедке, невод пополз на поворотную площадку, извиваясь между турачками. И вдруг бригадир закричал:
– Стой!
Стало тихо. Отчаянная салака прыгала из кошелька в чистую воду через поплавки.
Голощекин глянул снизу на спардек, на мальчишек.
– Эй, дело, чем так стоять, хватали бы рыбу с воздуха. Рубли через сетку скачут.
Захар на ялике размахивал факелом. Потом почти окунулся в воду, что-то рассматривая, потом плюнул, передал факел Юрию и еще ниже свесился. Рыбаки на сейнере заволновались.
– Суши руками, – скомандовал бригадир.
Мимо ребят пробежал капитан.
– Мациквал, – прошептал Куница. – Пошли. Теперь всем работа.
Мальчишки скатились вниз, стали в один ряд с рыбаками, вцепились пальцами в мокрую сеть.
Бригадир выжидал, когда борт сейнера опустится на волне, и командовал:
– Р-разом!
Рыбаки тянули все разом. Волной поднимало борт, подтаскивало невод из воды, рыбаки повисали на нем, стараясь сдержать его тяжесть.
– Что это: мациквал? – спросил Женька у механика Коли.
– Самая мука для рыбака...
– Мука – когда рыбы нет, – проворчал кто-то. – Когда рыба – пусть мациквалит. – Рядом с Женькой, по другую сторону, стоял Голощекин.
– А, дело. – Он подмигнул Женьке. – Ну, теперь скажи, что ты не урсус. Из-за вас с Куницей невод скрутило.
Бригадир крикнул:
– Разом!
Рыбаки на едином вздохе потянули невод. Сейнер тяжело поднял борт, его как бы заваливало тяжким грузом.
– Что, если дель порвало, уйдет рыба в море, – сказал Голощекин.
Невод посунулся вниз, люди не смогли сдержать его тяжести. Женьке защемило пальцы. Он зажмурился от боли, боясь кричать. Чьи-то руки спокойно подобрались к его онемевшим пальцам, взяли вес на себя: с одной стороны Голощекин, с другой – Коля-механик.
– Разом! – скомандовал бригадир.
Круг поплавков сужался. Рыба в кошельке кипела, бурлящая вода словно выпаривалась, сгущаясь в серебряное сусло, – прожектор со спардека бил в него белым жестким лучом. Вода вокруг невода стала похожа на пузырчатое стекло, что-то вспыхивало в ней драгоценными искрами, то алмазными, то изумрудными, голубыми и гранатовыми.
– Чешуя, – сказал Голощекин. – Рыбья чешуя сверкает...
Рыба бурлила уже у борта.
– Хотя бы тонн десять взять. – Голощекин всхлипнул, будто чихнул. – Я слезой истеку. Ишь как она через подбору скачет. Дело. Тяни. Р-разом!
Невод вдруг ходко пошел. Механик Коля плюнул, дернул руками, словно стряхнул с них налипшую грязь.
– Дыра!
Голощекин тоже выпустил сеть.
– Ну, дело, принесем жертву рыбацкому богу. Бросим в море щенка, что помельче. Эх, да за такое хорошее пусто-пусто и обоих не жалко. – Он схватил Женьку за плечи, но Женьке было и не страшно, и не обидно, он бы тоже кого-нибудь бросил или сам бросился от досады и злости.
– Как дыра? Какая дыра! Почему дыра? – закричал Женька.
Голощекин отошел от борта, сел, прислонясь спиной к двери камбуза, закурил сигарету.
– Шабаш.
Бригадир разминал пальцы. С них текла кровь.
– Коля, включи машину. Полегоньку. А то и остальную дель порвем. Выбери слабину. Не повезло... Невод, видишь, порвало. Сначала скрутило, значит... Чинить нужно невод. – Он говорил сконфуженно, как бы виноватя себя, и объяснял рыбакам, словно они не знали, в чем дело.
Сейнер шел в темноту. Здесь больше нечего было делать, рыба ушла, разбежалась во все стороны мелкими стаями.
Без самолетной наводки шел сейнер. Шел к известным лишь бригадиру да капитану рыбьим пастбищам.
Мальчишки пристроились возле Захара.
– Разбирайте дель поаккуратнее, – велел он. – Как дыру обнаружите, так и давайте, я латать буду.
Работали молча. Дыр было полно, и больших и маленьких. Юрий угрюмо курил, у него иглы не было.
– Слушай, дело, – спросил он вдруг Голощекина. – Ты не скажешь, зачем мы эту дель латаем? Ее уже год назад списать нужно было. Из-за чего мациквал? Дель – сплошная заплата, сквозная, как дым. С такой делью стыдно в море ходить. Погодите, этот кошелек у нас рыба с собой утянет. Останутся у бригадира одни подборы. На них в самый раз на стреле повеситься.
Бригадир не дернулся, не повысил голоса, тихо сказал:
– Останется кусок сетки, чтобы тебе глотку заткнуть. Где новых-то наберешься? Кошелек сколько тысяч стоит?
– Он себя уже тридцать раз оправдал. Чем мы хуже других?
Бригадир не бросил иглу – положил, но грохнул себя кулаком по колену так, что гул по площадке пошел.
– Когда мы сейнер получали, другие бригады на трофейных шаландах по морю лазали. Ты тогда фазаном по поселку ходил!
– Не ходил, – сказал Юрий.
– Ну да, ты не ходил. Другие ходили. Ты еще тогда мелко плавал. Короче, латай, не тревожь меня...
Напряжение постепенно спадало. Голощекин сказал вдруг:
– Что я над этой паршивой делью глаза порчу? Может, я от этого и не вижу дальше своего носа? Мой Витька, как заспорит со мной, так меня козырями... Ты, мол, папаша, в рыбе закопался, дальше носа не видишь. А он, видите ли, все видит. Хорошо ему вдаль глядеть. Паршивец он, мой Витька – говорит, самая лучшая рыба – колбаса. Кибернетики начитался...
...Невод был уже собран и уложен в порядок, когда из рубки выскочил, словно ополоумевший, радист Капустин.
– Рыба! – закричал он. – Сплошняком стоит!
Рыбаки во главе с бригадиром бросились к рубке. Механик машину застопорил. Было тихо и очень тревожно. Воздух не проходил в Женькины легкие, касался только верхушек – Женька дышал часто, как собака в жаркий полдень.
На ленте эхолота у каменистого дна темнело громадное, плотно заштрихованное пятно.
– Тысячу лет не видал такой рыбы, – прошептал механик Коля. – Со времен фараонов... И не салака это – наверно, треска.
В груди у Женьки что-то запело, ему захотелось кричать, побежать куда-то, хватать, ловить, совать за пазуху. Куница приплясывал, дышал с подсвистом и тихонько скулил: "Ай-яй-яй!.."
– Глубоко стоит, поплавки снимать нужно...
– Здесь по тысяче на пай. Соображаешь, я на свой кусок в Сочи слетаю по высшему разряду. Говорят, там русалок навалом. Держите, я сейчас за этой рыбой нырять стану.
Последние Колины слова совпали с Женькиным настроением, сейчас он был готов на все: скомандуй бригадир – и он нырнул бы в черную глубину, в осклизлые водоросли...
– Нужно в колхоз передать, чтобы другой сейнер прислали, – сказал спокойно-грустящий голос.
Сначала Женька не понял смысла и, только глянув на говорившего – это был Голощекин, – понял и как бы захлебнулся.
– Наш невод не выдержит, – говорил Голощекин.
Юрий закричал вдруг, как заскулил:
– А-а! Не могу я больше терпеть, когда другие, бакланы и лентяи, больше нас рыбы берут!
Бригадир молчал. Сопел тяжело. Рядом с ним стоял капитан Малыгин. Он и скомандовал:
– Капустин, передай в колхоз. Стоим на косяке. Взять не можем. Пришлите сейнер с крепким кошельком.
Радист неотрывно смотрел на эхолот. А он в тишине щелкал, щелкал, словно считал рыбу поштучно. Рыбаки дышали на низких тонах.
– Радист! – крикнул капитан Малыгин. – Выполняйте приказание! Бегом!
* * *
Вода в канале тихая. Дома на берегу тоже тихие. Двигатель словно синее шелковое шитье рвет, и оно шуршит, оглаживая усталые руки.
Игорь Николаевич думал, подремывая: "Женька спит, наверно, десятый сон досматривает. Какие у него сны, какие страхи во снах, какие радости?" К Жене Игорь Николаевич стал присматриваться вдруг, когда сын отказался от щенка-боксера. Чьи суровые глаза не заузятся в улыбке, глядючи на двухмесячного щенка-боксера? Каким рукам не захочется этакое существо потискать?
Женька тоже заулыбался, пощекотал щенка за ухом, дал ему палец погрызть, потом сказал:
– Кто же с ним гулять станет? Насколько я понимаю, маме некогда. Тебе, – он посмотрел на отца с участием, – тоже ведь некогда, у тебя работа. – И ушел к себе в комнату готовить уроки.
Игорь Николаевич принес марки; его ассистент – коллекционер предложил для затравки кое-какие дубликаты и прочую пеструю мелочь.
Женька даже каталог приобрел. Бабушка с дедом подхватили идею, наволокли Женьке марок на десять альбомов. Мать присоединилась, принялась каждый день приносить марки с работы – их лаборатория получала много иностранной корреспонденции.
Игорь Николаевич иногда заставал жену за разборкой коллекции. Она раскладывала марки и что-то шептала, углубившись в себя, о чем-то грезила. Она закрывала альбом и с обычной иронической интонацией говорила:
– Ну?
Женька к маркам больше не прикасался.
– Чего бы такого придумать? – сказал ему как-то Игорь Николаевич бодрым голосом.
– Можно собирать самоварные трубы, – ответил Женька серьезно и равнодушно.
Тогда отец взял его с собой на Мурман, в Песчанку...
* * *
Баркас ткнулся носом в причал. Двигатель заглох не сразу, еще почихал немного. Рыбаки подтянули баркас к причалу руками, он был тяжел, рыбы лежало в нем центнера два – крупная и еще живая. Рыбаки поднесли пустые ящики к краю причала. Один из них пошел будить кладовщицу.
Когда рыба была уложена и дожидалась весов, ушедший рыбак вернулся с заспанной кладовщицей и сутулым мужчиной.
– Председатель, – сказал бригадир тихо, – чего это по ночам ходить? Или случилось что?
– Вот, – сказал председатель, – такие дела. В море пойдем. Устали, факт. Но ничего не поделаешь, "Двадцатка" на косяке стоит, взять не может, у них дель слабая. Старая дель, давно уже сменить пора. Все пойдут?
– Я не пойду, – угрюмо ответил рыбак, ходивший за кладовщицей. – Я к морскому лову не пригоден, грыжа у меня.
– А чего нас-то, старых хрычей, или красивых нет? – спросил бригадир.
– Нету красивых. Сейчас здесь только один сейнер. "Тройка" из ремонта. Команда есть – бригада не укомплектована.
– Я же бригадиром-то не смогу, – сказал бригадир. – Там же тралмастер нужен.
Председатель крепко потер щеки, словно отморозил их.
– Я тоже пойду, а тралмастер на "Двадцатке" хороший. Имейте в виду, паи придется делить с "Двадцаткой".
Рыбаки закивали:
– Ясное дело. Они рыбу нашли. Они же без дела стоять не будут – к нам перескочат.
– А это кто? – спросил председатель, кивнув на Игоря Николаевича.
– Ленинградский человек. Попросился с нами в залив. Помог...
– Любитель, что ли? – спросил председатель недружелюбно.
– Отчасти. – Игорь Николаевич усмехнулся. – В некотором роде.
Председатель пошел, сказав:
– Сдавайте рыбу – и на пирс. "Тройка" к пирсу подвалит. – Отойдя несколько шагов, он обернулся: – Слушайте, любитель, может, пойдете с нами? Лишняя пара рук вот как нужна будет...
Через час "Тройка" мягко отваляла от пирса. Пограничник, проверявший выход, сосчитал команду, сверился по судовой роли и сейчас стоял со стариком сторожем, разминал в руках сигарету.
– Что, у вас новый человек, что ли? – спросил он старика сторожа.
– У нас рыба, – ответил старик. – Одни к ней бегут, другие от нее... Слышь, воин, ты испанок видел?
– А зачем тебе, дед, испанки, ты уже в землю смотришь, – сурово ответил молодой пограничник, посчитав стариков вопрос за насмешку.
Эхолот щелкал и щелкал, следя за медленным передвижением косяка. Механик Коля подрабатывал машиной помалу, чтобы не потерять рыбу.
Рыбаки сидели на баке, прислонясь спинами к широкому люку.
Женьке казалось, что он слышит, как рыба под днищем трется боками, то заглубляется, то всплывает, бесконечно перемешиваясь и перемещаясь. Ему слышалось, будто косяк издает слитный шум, похожий на шелест дождя, – это миллионы рыбьих ртов открываются и закрываются, заглатывая планктон. От этого Женька чувствовал озноб по спине, затылок ломило, и хотя рыбаки сидели, свободно развалясь, они дышали ритмично, словно шагали в строю.
– Куница, спляши, – сказал вдруг Захар, разрушив сдержанный и напряженный ритм молчания.
– Пусть Капустин музыку заведет, – сказал Куница беспечальным голосом. Он, наверно, рыбу не чувствовал, он, наверно, дремал или думал о своем брате Пафнутии, который спит сейчас, разметав руки, и пыхтит, досматривая какой-нибудь вкусный сон.
– Какую? – крикнул Капустин сверху.
– Твист.
Капустин поймал музыку, она грубо заколотилась над посиневшим с востока морем. Словно выхваченное из воды чудовище, она извивалась, ударяла щупальцами по палубе и по бортам.
– Потише! Потише! – крикнул с мостика капитан Малыгин.
Куница вышел к надстройке, в пятно, освещенное окнами рубки.
– Представление, как Коля-механик приглашает Анюту Семенову твист плясать! – объявил он.
Куница задрал голову, придал лицу безразличное и неотразимое выражение и пошел, ставя ноги так, что они прогибались в коленях в обратную сторону дугой. Он поворачивал голову, словно глаза его упирались в надоевшую пустоту. И вдруг взор его наткнулся на что-то такое, что пробудило в нем то ли досаду, то ли интерес к жизни; он отступил на шаг и некоторое время вглядывался. Лицо Куницы засветилось вдруг радостью вновь обретенного счастья. Куница воскликнул едва слышным криком: "Анюта!" – но затем овладел собой и сказал с братской грубоватостью: "Пойдем, потопчем эту занюханную палубу". И, не дожидаясь ответа, а может, и не ожидая его, принялся выделывать ногами вензеля и притопы; он колыхал локтями, взмахивал, хлопал в ладоши, головой дергал – лицо при этом содержал постным, будто читал проповедь безнадежным балбесам и все ему надоело.