412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пятрас Цвирка » Сахарные барашки » Текст книги (страница 8)
Сахарные барашки
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:16

Текст книги "Сахарные барашки"


Автор книги: Пятрас Цвирка


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)


ДУБ

Перевод Р. Рябинина

Зовут меня Юргис Бежямис[7]7
  Бежямис – по-литовски: безземельный.


[Закрыть]
. Когда наделяли нас землей, председатель волисполкома, услышав мою фамилию, засмеялся и говорит:

– Ну, пора уж тебе менять фамилию… Землю ты получил, по новому времени такая фамилия не годится.

А я ему в ответ:

– В самом деле, товарищ председатель, фамилия моя, видать, еще от праотцев… Сколько помню и по рассказам знаю, ни отец мой, ни дед землей не владели. Все время по помещикам батрачили… Только в двадцать втором году от старой власти я кое-что получил[8]8
  Здесь говорится о «земельной реформе», проведенной буржуазным правительством Литвы в 1922 году. Истинный смысл этой «реформы» заключался в том, чтобы укрепить господство буржуазии.


[Закрыть]
. Да пропади она пропадом, эта старая власть!

Мужики, что рядом со мной стояли, завздыхали, а чей-то голос из толпы выкрикнул:

– Юргис, расскажи-ка товарищу про наш дуб!

Тут все обступили меня, а особенно молодежь, просят, чтобы я им про дуб рассказал, даже чарочку горькой мне поднесли. Но водку я тотчас наземь выплеснул.

– Пусть земля эта вовек не увидит того, что видела, – говорю. – А если вам уж так хочется, послушайте, как баре нас землей наделили… Было это в те времена, когда Литва только что отделилась. Батрачил я в ту пору в этом поместье. Графа тогда не было, он с начала войны в Варшаву укатил, а в имении хозяйничал управляющий. По происхождению он был из мужиков, Зуйкой звали, но уж лют он был к простому люду – беда!

Отрастил он на мизинце правой руки длиннющий ноготь и взял такую привычку – ногтем этим людям щелчки давать. Не угодит ему кто-нибудь, он и щелкнет им по лбу, как лошадь копытом. В то время провозгласили страну нашу самостоятельной, в народе брожение пошло, мужики начали наделы требовать. Приехал в наше местечко агитатор и говорит, что бар, мол, у нас уже не будет, помещичью землю, мол, батраки и безземельные между собой поделить должны… Крепко слова эти мне в душу запали, мерещатся, словно голодному краюха хлеба. И верю я им, и не верю, и покоя себе не нахожу: куда ни пойду, все она, землица, стоит у меня перед глазами.

Настоятеля нашего в ту пору в земельную комиссию назначили, свез я ему теленка. Берег я еще две новые овчины, думал, внукам моим достанутся, но раз такое дело – их тоже пришлось отдать. Сколько я этих самых прошений тогда написал, бумаги сколько извел – всю землю помещичью, кажется, этими бумагами устелить можно было бы!..

И вот то ли власти раздобрились, то ли теленок помог, но только выделили мне участок вот из этого самого имения. Как стали мы барскую землю делить, срезал управляющий свой длинный ноготь, перестал людям щелчки отпускать, ужом вьется.

День этот вспоминается мне, как светлый праздник. Провели мы межи по помещичьей земле, словно хлеб ломтями нарезали. Сбежались все из имения, глазеют. А нас, семерых новоселов, тут уж фотограф снимает, и речи нам всякие о равенстве произносят, и председатель нас поздравляет, и бабы слезы ручьями льют…

И вот, чтобы детки наши вспомянули этот день, мы, по совету председателя, посадили дерево. Притащили мы из лесу дубок, самый что ни на есть крепкий, выкопали неподалеку от озера, у дороги, яму, и каждый из нас по горсти земли на его корни кинул. Помню как сейчас, Венцкус, тот самый, что теперь в Бразилии живет, сыплет землю на корни дубочка, а сам приговаривает:

– Расти, расти, дубок, графу на гроб! Расти, чтобы под сенью твоей и прохожий мог отдохнуть и чтобы свиньи наши твоих желудей наелись досыта, а когда ветви твои окрепнут, чтобы можно было на них всех бар перевешать!

Так началась наша новая жизнь. И я, как молодой дубок, кинутый на произвол бурь и ненастья, на голом месте начал свою жизнь – ни избы у меня не было, ни скотинки.

Первый год я у чужих людей ютился, на второй – из глины да из хвороста кое-как слепил себе нору. Начал я снова прошения писать да по банкам ездить, хлопотать о ссуде. Вымолил сотню-другую и коровенку себе купил. Врос я в свою землицу по горло и память потерял – не знаю, когда день, когда ночь. А землица-то наша у болота. Проведешь борозду, а вода, как из Гелауняйского чудотворного источника, так и хлещет. Начнешь сеять – зерно тонет.

Прошел год-другой, а мы как влезли в землю, так оттуда и не вылазим. Кое-кто сколотил для скотины хлевок, а сами так под дерном и ютятся. Ну, а все-таки свой хлеб жуем. Пусть этот хлебушко такой, что от него и собака нос воротит, а все-таки свой, не панский!

Только когда приходила весна да зерно кончалось, да кормов не хватало, да молодняк дохнуть начинал, тут уж ты хоть лопни, а ни у кого ничего в долг не выпросишь. Вот и снова на имение оглядываться пришлось. А имение как стояло, так и стоит, только «центром» называется.

Сначала людям толковали, что там ботанический сад разобьют, а агрономы якобы станут мужикам разъяснять, как лучше землю обрабатывать. Однако Зуйка как жил в имении, так там и остался. И ноготь свой он снова отрастил, да еще похваляется, что имение он, дескать, у казны откупил.

Попала вся деревня Зуйке в лапы: весной у него центнер зерна выпросишь, а осенью он с тебя два взыщет. Бывало, после работы еле ноги волочишь, а тут из имения за тобой посылают: барин, мол, велел колодец вычистить или яблони опрыскивать. А не пойти нельзя – барин рассердится. Эх вы, баре, баре!

Возвращаемся мы как-то с женой из имения; вспомнил я про наш дубок и завернул к озеру на него поглядеть.

Захирело деревцо, невеселое такое. Лето в разгаре, а оно только листок выбросило. Тут же рядом и скамеечка сохранилась, которую мы несколько лет назад сколотили.

Сели мы с женой, и каждый про себя свою думу думает.

Вспомнилось мне, как когда-то, когда я еще пастушком у барина скот пас, стоял в господском лесу дуб – крепкий, могучий, всем дубам царь. И молнией расколот, и пламенем выжжен, и дупло у него гнилое, а листья из года в год все зеленее и зеленее. А в дупле его целый десяток пастушат мог поместиться.

Старые люди про дуб этот сказки рассказывали… Бывало, что ни случись – все это будто именно у этого самого дуба и происходило. И дед мой, отправляясь в лес по грибы или по орехи, любил под дубом этим посидеть.

«Сколько дерево это, – говорил, бывало, дед, – людских слез и всякой напасти на своем веку перевидало!.. Если бы оно обо всем, что видело, могло рассказать, то ни в одной книге в мире этого не уместить бы. Во время восстания у старого дуба тридцать партизан с атаманом были расстреляны. Тут же их и закопали. Вот от крови, пролитой ими, листва дерева всегда такая свежая и зеленая. Эх, хороший дуб был!»

Но только немцы захватили Литву, как тотчас же распилили старый дуб и увезли куда-то… Говорят, генералу какому-то важному на гроб… Вот тот дуб был, а это что!..

Сижу я, гляжу на дубок наш, а жена как будто мои мысли читает.

– Засохнет наш дубок, – говорит она. – Смотри, земля-то вокруг него сухая, пропадет деревцо!

А я ее успокаиваю:

– Дуб не простое дерево, он на столетия себе жизнь готовит. Вот увидишь, как он еще примется да приживется, дай только срок, пусть его корни как следует соку напьются да расправятся по-настоящему… И ты еще не раз в его тени посидишь, и дети наши внукам расскажут, как прадеды сажали его, когда барское поместье делили…

– Ох-хо-хо! И в имении мы из голода и холода не вылазили, да и сейчас на своей земле, наверно, ноги протянем, – говорит жена. – Боком вышла нам новая жизнь. И не видать конца-краю мученьям…

Правду сказала жена, но нужно же мне ее утешить как-нибудь, и вот я, кривя душой, отвечаю:

– Псу тоже все кошачья жизнь снится, ему бы тоже на печи погреться, да вот приходится лаять на дворе на холоде. И нам с тобой если уж суждено бедовать – победуем, а то, может, еще и лучших времен дождемся.

А жизнь, как говорится, своим чередом шла… Однажды среди лета вдруг мороз ударил. Во время жатвы землю градом побило. Так и стояла она, белая да обледенелая, до самого полудня. Начались нехватки…

А потом на детей мор пошел. Бывало, только и слышно, как на деревне в доску колотят – на похороны зовут.

Лег и наш старшой в могилу. Три дня только и промучился.

Страх напал на людей, принялись они пожертвования собирать, комитеты разные устраивать. Получил и я разок из комитета этого муки гороховой да сахару килограмм.

Пока мы здесь свой погнивший урожай собирали да копали могилки на кладбище, барин наш окреп, присосался, как пиявка, к нашей земле, ноготь себе длиннее прежнего отрастил.

Открыл он в имении молочный сливной пункт, поставил чесальную машину. И все, что ни выдоишь или клок шерсти какой с овцы ни сострижешь, – все это должно через барские машины пройти. Чувствую я, что как кур во щи влез в долги, а выбраться-то и сил нет.

Обучил меня когда-то грамоте ученый человек, бродячий портной, но и грамота, оказывается, простому человеку не впрок, а пользу только барину приносит. Подписал я тогда бумажек несколько… Эх, кабы мне в ту пору кто руку правую отрезать догадался! Из-за бумажек этих и поссорились мы с Зуйкой. Видно, как волка ни корми курятинкой, а он, когда черед придет, все равно тебя без ножа зарежет.

Продал Зуйка за долги с торгов мою коровку, а на следующий день сам ко мне является.

– Что же, Бежямис, – говорит, – не лучше ли тебе батраком в имение наняться? Подохнешь ты здесь, на болоте своем… А я бы тебе приплатил за участок, в порядок его привел бы, дренаж устроил бы… так-то!

Тут у меня вся кровь в лицо кинулась, словно кипятком меня ошпарили.

– Спасибо вам, барин, за милость, – говорю, – только уж больно мне оскомину это ваше имение набило…

– Так-то!.. А знаешь ли ты, что умные люди держат язык за зубами? – отрезал он мне, а сам, как индюк, посинел.

Не помню уж, что я ему еще ответил, только барину все это сильно не понравилось.

Весною жена моя рожала четвертого. Нечем было ее даже на ноги поднять – ни ложечки масла в доме, ни корочки хлеба.

Пойду, думаю, на озеро, рыбки ей наловлю. На один берег озера, значит, моя земля выходит, а на другой – господская. Получалось, стало быть, что над озером этим я наравне с Зуйкой хозяином был. Пошел я, помню, поставил вершу в камыш и собираю камешки, чтобы рыбу попугать. Не успел я еще как следует за дело взяться, гляжу, молодой сын Зуйки, офицер, идет с полотенцем через плечо, мокрые волосы гребенкой расчесывает.

– Что, рыбачишь, отец? – спрашивает.

– Рыбачу.

– Напрасно, – говорит он мне.

Промолчал я на это, а сам думаю: что с дурнем связываться!

– А разве ты не знаешь, что отец мой пустил в озеро заграничную рыбу и запретил ее ловить? – спрашивает он меня.

Тут уж меня злость разобрала:

– А разве ты не знаешь, барчонок, на чьей ты земле стоишь? Заблудился, может?

Отошел он от меня. А минуту спустя гляжу – на пригорке и сам Зуйка показался. Подходят они оба. Старик пыхтит, на тросточку опирается. Я тогда уж было в воду полез, но как только увидел их, шарю ногами в тине, камень на всякий случай нащупываю… Жду, что дальше будет.

– Эй, ты! – кричит мне Зуйка. – Вылезай-ка вон из воды, пока с тобой по-хорошему говорят.

А я тут и спрашиваю:

– А с каких это пор, барин, вы свое от чужого отличать разучились? Власть графская, кажется, уже прошла, – говорю. – И времена те прошли, когда для господ законы были не писаны…

Старик так и заскрипел зубами – кажется, все кости готов мне переломать.

Что же, век в воде не простоишь. Вылез я на берег, пойманную плотву в руках держу, как будто ничего и не случилось. Вдруг офицер как подскочит ко мне да трах кулаком по лицу! Я и опомниться не успел. Повалил он меня наземь, подмял под себя да и давай меня отцовской палкой крестить по бокам, по голове, по плечам. Чуть дух из меня не вышиб… Не помню даже, что со мной потом было.

Добрые люди домой меня принесли, а заодно и палку захватили, что неподалеку на берегу валялась. А когда я выздоровел да разглядел баринову палку, вижу, что отдубасил он меня тою самою тросточкой, что Зуйка из нашего чахлого дубочка смастерил… Так-то…

1940


КОРНИ ДУБА

Перевод А. Йоделене

Урнас лежал в старом доме на высокой кровати. Дом был выстроен много лет назад. Его трухлявые, источенные жучком-короедом бревна можно было насквозь проткнуть пальцем. Жучков было множество, от их работы пол покрывался древесной пылью, и старику порой казалось, что в него самого, как в дуплистую сосну, переселился короед и без устали точит и точит его тело.

Просмоленный, закопченный потолок избы брюхом свисал над головой Урнаса, и старику казалось, что это не потолок, а хорошо начиненный сычуг.

Над изголовьем его кровати висели гусли. Это был подарок внуков доживающему свой век деду. Урнас не мог уже ни встать, ни громко окликнуть кого-нибудь из домашних, он только изредка трогал пальцами струны. Но не старость свою тешил Урнас звуками гуслей: уже долгие годы он не играл на них, а только в случае надобности звоном подзывал к себе домочадцев.

Когда-то Урнас был отличным гусляром и знал много песен. Еще пастухом он постоянно носил за спиной гусли, перекидывая их через плечо на красивой цветной юосте[9]9
  Юоста – тканый пояс, принадлежность литовского национального костюма.


[Закрыть]
.

Бывало, чуть уляжется стадо, подпаски обступают Урнаса, и он поет им старые, простые песни.

Стояло лето. В открытую дверь Урнасу виден был уголок двора. По двору проходили люди, но старику трудно было различить, где человек, где корова. Он как будто глядел в глубокую воду и видел там тени проплывающих рыб. Вот Урнас услышал стук – это приковыляла стреноженная лошадь и почесывается об угол избы.

Иногда в открытую дверь просовывал голову теленок, переступали порог куры… Петух, оглядев все углы, взлетал на кадку и с кадки долго смотрел на Урнаса, вертя головой. Видя, что старик не шевелится, он подбирался поближе и принимался клевать застрявшие в его бороде крошки хлеба или творога. Старик и не пробовал отгонять петуха: он только улыбался на свою немощь. Часто он сам не мог бы сказать, снилось ему это или птица наяву выклевывала крошки у него из бороды.

Когда кто-нибудь из домашних появлялся в дверях, куры с шумом слетали с полок и со стола, подымая крыльями пыль и тревожа по углам паутину. Потом все затихало, и старику долго приходилось ждать, когда в просвете снова появятся тени.

В избу иногда забегали ребятишки, заглядывали взрослые – зачерпнуть ковшом воды из ведра. Напившись, они опять исчезали.

С первыми теплыми днями домашние Урнаса покинули тесную избу: еду готовили на дворе, спали на сеновале, и Урнас по целым дням оставался один.

Уже около месяца с утра до вечера старик слышал стук топоров на дворе – внуки строили большой дом. Все думы доживающего свой век деда вертелись вокруг этого нового дома. Изо всех сил старался Урнас в дверь или в окно разглядеть растущий с каждым днем сруб. Но вот однажды он явственно понял, что до новоселья ему уже не дожить. Подозвав жену внука, он шепнул ей:

– Уж я завтрашнего дня, видно, не дождусь: что ни сплюну – все себе на бороду. Раньше этого не бывало. Уж и слюны-то я стереть не в силах. Второй день эдак…

– Больно тебе, дедушка? – спросила женщина и погладила руку старика. – Может, поел бы чего?

– Не больно, дочушка. Хотел было я тебя подозвать, чтобы ты меня на другой бок перевернула, да так и не дотянулся до гуслей. Как сплюну – все на бороду. Вынесли бы вы меня на воздух, я бы на дом поглядел…

С самого утра старик готовился в трудную по такому возрасту дорогу. Уже пять лет он не переступал порога избы, а теперь внуки вынесли его на двор и поставили его кровать в тени сада, у плетня. Солнце мерцало сквозь ветви деревьев, и глаза Урнаса, отвыкшие от яркого света, стали слезиться. Легкий, теплый ветерок касался его лица и точно траву шевелил его брови и бороду.

Работники, клавшие последние венцы, увидев, как выносят столетнего старика, перестали стучать топорами и присели высоко на бревнах. Как на призрак, глядели они на человека, видевшего крепостное право и Кракусово восстание[10]10
  Так в Литве называли восстание 1863 года.


[Закрыть]
. Домашние, ежедневно вертевшиеся около него, ежедневно слушавшие его рассказы и воркотню, теперь торжественно обступили его, как зеленая поросль обступает корявый древний пень. Ребятишки – дети его внуков – шептали что-то, нагибаясь к здоровому уху старика, совали ему в руки щепки и колышки.

Умирающий Урнас видел перед собой что-то большое, золотистое, как поле спелой пшеницы: это был новый дом.

Старик и не заметил, как домашние понемногу разошлись по своим делам, и продолжал свой рассказ о том, как строили дома в старину.

Топоры плотников опять застучали по дереву, дети разбежались, а Урнас сам себе рассказывал, как прежде, бывало, для нового дома обязательно нужно было выбрать счастливое место. Для этого созывали стариков со всей деревни и выспрашивали у них, что они знают или слыхали про то или другое место.

Теперешних длинных пил тогда и в помине не было: доски раскалывали, а потом обтесывали. Под основание нового дома сыпали зерно и деньги, чтобы дом был гостеприимен и богат.

Летнее солнце все выше подымалось по иссиня-пепельному небу, большое и раскаленное. Оно прогрело кости столетнего старика, Урнасу стало хорошо и покойно. Устав от своего рассказа, он умолк. Из-под пил мастеров сыпались опилки, и ветер, словно весенней пыльцой, покрывал ими постель Урнаса.

Был ли это сон, видения столетнего старика или воспоминания? Все это предстало перед Урнасом с такой отчетливостью, что связь, которую он только что ощущал с новым домом, с детьми, внуками и работниками, мгновенно исчезла. Казалось ему, что он косит рожь. День душный. На западе начинает хмуриться. Управитель скачет от одной полосы к другой и торопит рабочих.

В полдень, еще до того как начали собираться тучи, стало гаснуть солнце. Оно гасло, как лампа, свет его мерк, поля потемнели. Внезапно наступила ночь. Скотина перестала пастись, умолкло птичье пение. Испуганные батраки побросали косы и начали молиться вслух. Урнас позже слышал рассказ кузнеца из имения о том, как он в тот день видел большущую летучую мышь, летевшую с севера и закрывшую крыльями солнце.

Тот год был дождливый, невеселый. Осенью рано начались заморозки, в поле погнили яровые, картошка. А на следующее лето сильные дожди размыли землю, и поля превратились в болото с торчащими из-под воды стеблями ржи. Уже в середине лета крепостные питались кореньями и хлебом из мякины. Граф держал закрома на замке, выдавая каждой семье только по горсточке ржи на неделю. Люди валились как мухи, а оставшиеся в живых уходили в дальние места искать пропитания. Слуги графа верхом на лошадях догоняли беглецов. Ночью их травили собаками и хлестали плетьми.

И еще вспомнил Урнас: везет он муку панне Блажевичувне. Эта панна была так хороша собой, что дворовые, увидя ее, краснели, как дети. Вдвоем с графом она ездила на Шлейковую гору смотреть на заход солнца. С той горы видно было озеро, куда барин велел напустить золотых рыбок, и те рыбки блестели по вечерам, но ловить их было строго запрещено. Панна Блажевичувна сидела в седле, откинувшись, словно в кресле, и перебросив ноги на одну сторону. Все это – лошадь, седло и дом с башней – граф подарил ей по своей большой милости, хотя она была из простых.

Велит, бывало, барин зарезать десяток индюшек и посылает панне Блажевичувне; нарвет самых лучших яблок и слив и отправляет целый воз панне. И зачем посылать ей такое множество всего этого добра – никому было невдомек.

Везет как-то раз Урнас панне Блажевичувне целый воз, груженный мешками с мукой. Рядом сидит управитель с ружьем в руках и зевает по сторонам.

Увидел он вдруг ворону и – паф! – шутки ради выстрелил.

Лошади испугались, понесли, воз опрокинулся, управитель – наземь, а мешки на него. Колесо сломалось. А дом Блажевичувны – на самой горе. Поднялся управитель, стряхнул с себя пыль, велит Урнасу снести муку панне на гору. Дотащил Урнас один мешок, вернулся, берет другой, третий и чувствует, что у него в груди точно отрывается что-то, а во рту солоно от крови. Зашел он в кладовую, вытерся украдкой рукавом, а на рукаве – розовые пятна. Управляющий заметил, как он вышел из кладовой, и тут же набросился на Урнаса:

– Ах ты вор! Успел уж варенья у панны Блажевичувны попробовать? Забираешься в кладовую и варенье лижешь?..

Перетаскал Урнас все мешки до последнего и выпряг из сломанной телеги лошадей. Управляющий сам поехал верхом, а Урнасу велел пешком его догонять. Вернувшись в имение, управляющий ведет его к графу и рассказывает все, как было, а граф выслушал его и засмеялся:

– Добро! Коли уж он так любит варенье, женю его на Уогенайте[11]11
  Уогенайте – Ягодная.


[Закрыть]
.

Уогенайте была хромая и кривая девка, да еще вдобавок глуховатая. Женили на ней Урнаса, но пожаловаться на эту женщину он не мог: хоть была она «красавица, что лошади пугаются», как люди говорят, да зато терпеливая и работящая. Один за другим посыпались у них дети, некуда их было класть, не во что было одеть. Чуть подрастут они, бывало, и уже приходилось выталкивать их из дому зарабатывать хлеб…

Вторая жена Урнаса была худая, высокая как жердь, но песенница несравненная. Не кончив песни, она, бывало, вдруг примется плакать, потом снова запоет и снова заплачет. При песеннице семья пополнилась еще пятью ртами, но и эту жену пережил Урнас.

Много близких и дорогих людей похоронил он на своем веку. Временами ему казалось, что всю свою жизнь он только и делал, что шел за гробом жен, потом – детей и внуков. Умирали они; многих он сейчас и в лицо не вспомнит, а род его все множился и множился.

А сколько их погубил голод, войны, сколько их баре засекли! Сколько раз Урнас сам был бит… Если бы теперь он получил за каждый удар по зерну ржи, громадное поле можно было бы засеять. Секли его веревками, плетьми, топтали сапогами, били нагайками, стегали по подошвам, по спине, выбивали зубы. Били его граф, управитель, священник, староста, жандармы… Били все, кто имел над ним власть, – а кто в те времена не имел власти над простым человеком? Но Урнас все вытерпел, выстоял, как дуб, глубоко и твердо вросший корнями в землю.

Проплывали и гасли и вновь наплывали новые видения… Урнас вспомнил, как ловили рекрутов, как в деревне в первый раз появились железные вилы и как однажды утром верховой солдат проскакал по местечку и объявил о смерти царя. И сколько царей и вельмож было и пропало на веку Урнаса, а он все жил и жил. Все глубже и дальше, словно в дремучий лес, забирался он в прошлое. И уже не мог понять, прадедовские ли это сказки он слышит или видит вековой сон.

И вот уже перед Урнасом нет ни сел, ни засеянных полей. Один-одинешенек стоит он в чистой воде реки и моет свое словно илом покрытое тело. Только что он корчевал и жег на просеке пни, готовя поле под свои посевы. Он полощется в чистой воде. Вспугнутые диким зверем олени бегут берегом, бросаются в реку и плывут, рассекая грудью воду. Только рога их – целый лес рогов – качаются над водой. Урнас радуется и кричит, и голос его гулко отдается в лесу.

И дальше видит старик: в звездную ночь он сторожит свою полоску от зверя. И приближается по лесу кто-то огромный и темный, а его тень широко стелется по земле.

Страх пронизал сердце Урнаса, дубина выпала у него из рук, и грудь с грудью он схватился с медведем врукопашную. Медведь горячо дышит ему в лицо и норовит переломить ему хребет, но Урнас вцепился в его пасть, напрягая все силы, и разорвал ее, словно расколол дерево клином. По всему бору расходится рев умирающего медведя, но, падая, зверь увлекает на землю и Урнаса. Урнас слышит, как все тише и тише хрипит зверь, и видит его темную кровь, окрасившую зелень посевов.

Устал Урнас, разгорячился и, отдыхая, лежит рядом со своей жертвой на мягкой зелени, и видит звезды в вышине, и слышит соловьиную трель.

Засыпает он, в изнеможении охватив руками свое зеленое поле, засыпает без сновидений, крепким, вечным сном.

1940


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю