Текст книги "Рембрандт"
Автор книги: Поль Декарг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
Большой дом
3 января 1639 года в присутствии нотариуса ван де Пита совершена купчая крепость на дом между продавцами Кристофелем Тейсом и Питером Белтенсом и покупателем Рембрандтом ван Рейном.
Дом обошелся дорого: 13 тысяч флоринов и 20 стейверов, но продавцы пошли ему навстречу: Белтенс был компаньоном Эйленбюрха. Рембрандт должен уплатить 1200 флоринов к 1 мая – дате вступления во владение домом, 1200 к 1 ноября и 850 к 1 мая 1640 года, это составит четверть цены. Оставшиеся три четверти, то есть 9750 флоринов, он выплатит за пять-шесть лет под 5%, которые будут уменьшаться по мере погашения долга.
13 тысяч флоринов – крупная сумма, но вкладывать деньги в дом – верное дело. Хуже было бы спекулировать на тюльпанах, курс которых 27 апреля предыдущего года понизился на 100 пунктов, что многих разорило. Рембрандт же покупает дом, чтобы там жить, или приобретает произведения искусства, в котором хорошо разбирается, – картины, рисунки и эстампы. Другими словами, он тратит деньги с умом. Дом – настоящий дворец. Ни у одного человека свободной профессии в Амстердаме нет ему подобного. Даже дом доктора Тульпа на Кейзерсграхт не больше: три подвальные двери выходят на улицу, по ступенькам крыльца можно подняться в подъезд, из него – в два парадных этажа, по четыре окна на каждом, а на четвертом этаже – спальни, есть еще большой чердак с откидной дверью для подъема провизии – то есть восемь комнат и надстройка.
Дом простой, кирпичный, с регулярно чередующимися, также кирпичными арками над окнами, рамы которых выкрашены белой краской, стекла выложены из мелких квадратов, а ставни – из цельного дерева. По обоим концам фасада возвышается печная труба. Достаточно вспомнить дом, который выстроил себе Рубенс в Антверпене, чтобы понять, что Рембрандту не придется жить в той роскоши и пышности, которую фризцы приписывали Саскии. Но у него будет прочный и светлый дом, в котором можно разместить детей, установить пресс для гравюр и устроить художественную мастерскую, достаточно просторную для приема учеников, с помостом для натурщиков и печами для их обогрева, развесить на стенах приобретенные картины, разложить эстампы и принимать коллекционеров. Наконец, дом – его ровесник, он построен тридцать три года назад. Он проявил себя в деле. Крупных ремонтных работ в ближайшем будущем не предвидится. Подписанная купчая крепость содержит разумные условия, за исключением, пожалуй, тех процентов, которые придется выплачивать, но у него нет другого выхода, поскольку он не хочет прикасаться к наследству Саскии.
Благодаря тому, что новый дом расположен рядом с домом Эйленбюрха, они снова вернулись в квартал, где когда-то встретились. Возможно, им не надо было оттуда уезжать. В новом жилище все можно будет начать сначала, как будто и не приключалось ничего такого, от чего им пришлось страдать.
В городе только что прошли грандиозные празднества, длившиеся шесть дней, в честь прибытия французской королевы-матери, Марии Медичи, чей приезд сделал Голландию центром дипломатических переговоров редкой сложности. Французский король был разъярен тем, что принц Оранский с такими почестями принимал его мать, а для амстердамского люда с 31 августа представилось роскошное зрелище королевских и статхаудерских кораблей, сменявших друг друга на каналах, в окружении барок с изображениями аллегорических фигур, античных божеств. Сильные мира сего совершали свой путь со свитой богов. В честь королевы-матери, которую принимали в ратуше, в ресторане при одной из самых крупных гостиниц города на Ниувендейк был устроен пир. Весь город жил в унисон с празднествами, а художники отозвались на них по-своему: один создал серию гравюр в три метра длиной, изобразив на них королевский кортеж; шестеро других написали на заказ групповые портреты патрулей городской милиции, где офицеры и унтеры были изображены в самых красивых костюмах в память об их присутствии на праздниках. Эти картины намечалось выставить в залах для стрельбы, рядом с большой башней Цвейг-Утрехт. Заказы получили шесть художников, в том числе Рембрандт и его сосед Николас Пикеной.
Саския снова беременна. Позвали обычных крестных – Франса Купала и Тицию ван Эйленбюрх, которую однажды вечером Рембрандт быстрыми штрихами нарисовал за шитьем, со склоненной головой, с очками на носу.
Младенца, Корнелию ван Рейн, отнесли крестить в Олдекерк 29 июля 1640 года. Две недели спустя она умерла.
Вот и третий ребенок умер, а 14 сентября того же года в Лейдене умерла Нелтье. Говорят, там свирепствует чума. Во всяком случае, перелистывая календарь того времени, встречаешь только даты смерти. 15 июня 1641 года: смерть Тиции ван Эйленбюрх; 26 декабря 1641 года умер Геррит ван Лоо, муж Хискье, из прихода Святой Анны. Жизнь дает отпор. Саския производит на свет мальчика.
22 сентября 1641 года семейный кортеж снова отправился в Олдекерк. Крестные маленького Титуса – вдова Сильвиуса Алтье и Франс Купал всегда готовы принять участие в крестинах; они – вечные оптимисты, утверждающие, что все будет хорошо, а несколько недель спустя после крестин покорно идущие за гробом.
Саския с Рембрандтом считают дни, недели, месяцы. Шесть месяцев спустя Титус еще жив, но теперь Саскию одолела какая-то грудная хворь. Чтобы сдержать волну смертей, у Рембрандта есть только один способ: писать. Это не жизнь, но близко к жизни. В календарь, где одна за другой следуют даты смерти, нужно ставить даты написания картин; чтобы время не измерялось одним постоянным трауром, нужно писать и жить вместе с живописью. 9 апреля 1639 года он отправился на аукционную распродажу коллекций торговца Лукаса ван Уффелена. Взяв с собой немного туши, перо и альбом, он скопировал картину, представшую глазам покупателей. Это был портрет Балдассаре Кастильоне – гуманиста, поэта, автора трактата «Придворный», друга Рафаэля. Он умер сто десять лет назад, но все так же смотрел на того, кто стоял перед его портретом. Картина, 80 сантиметров в высоту, превратилась в маленький рисунок, наскоро нацарапанный между записями, сделанными на лету (кто покупает и по какой цене). Слабая зацепочка, заметка на память. Забрал картину Альфонсо Лопес, испанский торговец (и коллекционер) из Амстердама, отдавший за нее 3500 флоринов. Это слишком дорого для Рембрандта, все средства которого уходили на уплату за дом. Он мог бы добавить, что все равно был не в состоянии соперничать с покупателем, имевшим поручительство французского двора. Но он сделал набросок с картины, не зная, что Рубенс написал с нее копию.
Борясь со смертью, он написал портрет матери на деревянной панели овальной формы, нарядив ее в костюм, в котором любил раньше изображать ее в Лейдене: красивые одежды с длинными рукавами, меховой воротник с драгоценной застежкой, складчатая блузка, доходящая до подбородка, широкое, шитое золотом покрывало, спадающее с головы на плечи, подрагивая подвесками. Она опирается обеими руками на трость. Ее лицо, обрамленное покрывалом на лбу и лентой, завязанной под подбородком, как никогда, напоминает пергамент, морщинистое, точно старая кожа, но Рембрандт придал ему умиротворенность и спокойствие, в конце концов нисходящее на людей. Он написал мать такой, какой она навсегда останется в его памяти. Изобразив ее на гравюре в тяготах старости, с угасающим зрением, выпавшими зубами, делающей явное усилие, чтобы ощущать что-то еще, кроме заката собственной жизни, он снова обратил ее в чуткую пожилую женщину, всегда немного встревоженную и всегда доброжелательную. Он возвращал к жизни тех, кто ее покидал. Картину он пометил 1639 годом, когда Нелтье была еще жива, и подписал ее.
Так же он поступит с Саскией. Когда та, уже будучи больна, ожидала рождения Титуса, их четвертого ребенка, он нарисовал ее на большой кровати с колоннами, с головой, запрокинутой на подушки, с отекшим лицом, искаженным страданием. Врачи приходили и уходили, а он на своих рисунках запечатлевал историю ее болезни. Теперь Рембрандт хотел живописью стереть выражение боли с ее лица. Работая над портретом жены, он пригласил ее в свое пространство и в свое время, где отныне ей больше ничто не грозило – никаких приключений, никаких склянок с ядом или изображений мифологических героев, – она должна была лишь оставаться самой собой.
Именно в тот момент, когда ей это было особенно трудно, даже нестерпимо, он написал самое нетленное ее изображение. Саския с красным цветком в руке – тем самым цветком, который был у нее, когда он нарисовал ее серебряным карандашом на листе пергамента. На рисунке она просто держала цветок. На картине она протягивает цветок ему, а левой рукой, прижатой к груди, указывает на то, что цветок – дар ее сердца. Между рисунком и картиной пролегло восемь лет. Саския не изменилась. Видно только, что она стала увереннее в себе. В мир вернулось спокойствие. Саския, как Нелтье, заняла свое место в непреходящем искусстве, где смерть их пощадит. И Саския вошла в него такой, какой видел ее муж, неизменно правдиво изображавший ее полноватую шею, нежную руку и светлый взгляд. Она смотрит на него с уверенностью, что не может причинить ему никакого зла. И он отвечает на взгляд исполненной доверия Саскии, нарядив ее в платье с легкими золотыми цепочками, украсив жемчужными серьгами и ожерельями, браслетами, которые ей нравилось носить, – эта элегантная женщина с вьющимися волосами, легкими волнами спадающими на плечи… На портрете никак не отражена тоска матери, потерявшей троих детей. Или страх художника перед болезнью жены. Он поместил Саскию в свою любовь такой, какой в конечном счете она ему являлась, неизменно пребывая рядом.
Двумя годами позже, в 1643-м, уже после ее смерти, он захочет снова написать ее портрет, очевидно, в канун десятой годовщины их помолвки. Он изобразит ее в гораздо более пышных одеждах, с жемчугом в волосах, не забыв на сей раз обручального кольца, которое она носила; в этом посмертном произведении молодая покойница уже отдалилась от него. Картина не получилась такой же жизненной, как портрет 1641 года. Сила художника слабела по мере того, как образ Саскии стирался из его памяти, ее шея – уже не совсем ее шея. Остался лишь доверчивый взгляд, который она посылает ему. Молодость и изящество других молодых женщин неуловимым образом подменяют собой ее черты. Ее одежда уже не та, какую можно было найти в сундуке грез.
В чем же тогда сила живописи, если она не может возобновить дыхание, которое перестаешь слышать, вернуть движение руки, которой больше не подняться? И к чему тогда память, если год спустя она уже бессильна возродить ушедшую жизнь? На месте ее улыбки и страдальческого выражения Рембрандт вскоре будет видеть только движение света и тени, становящихся все более расплывчатыми.
В большом доме задернут полог кровати с колоннами. Два дня он видел на подушке вмятину от головы, затем она расправилась, и служанка перетряхнула постельное белье. Титус копошится в колыбели. Рембрандт работает в мастерской над своим «Ночным дозором». Ритм жизни Саскии уже не сливается с ритмом его собственной жизни, жизнь в доме размерена лишь часами кормления ребенка, о котором теперь заботится кормилица и над чьей кроваткой он часто склоняется. От Саскии остались лишь его рисунки, сделанные во время болезни: Саския подложила под голову исхудавшие руки, глаза ее стали больше и светлее от того, что они одновременно пристально смотрят в одну точку и совершенно безразличны, ведь взгляд ее сосредоточен на том, чего она не может видеть, но узнает все лучше и лучше – на разрастающейся в ней болезни; Саския неподвижно лежит в ожидании в волнах простыней, одеял, подушек, оцепенев от беспрерывной монотонности визитов врачей и аптекарей, не властная над собой, попав в зависимость от лекарей; редкие гости теперь расспрашивают ее лишь о здоровье.
В своем интимном творчестве Рембрандт показал Саскию от улыбки в день помолвки до предсмертной болезни. Он не задавался вопросами о смысле этого рисованного дневника дорогой ему жизни. Каждый день жизни жены оставил след в его бумагах, от июня 1633 года до июня 1642-го. Еще ни один художник так долго не следовал неотступно за одним человеком, изображая его как в повседневной жизни, так и в вымышленных образах. Для создания этой доселе уникальной серии произведений требовался некий исключительный взаимообмен. Умерев, Саския покинула творчество Рембрандта. В него войдут другие женщины, но ни с одной ему не удастся постичь диалога такой насыщенности.
Своими интимными произведениями, равно как и множеством автопортретов, Рембрандт утверждает (эта идея не нашла отклика в других мастерских), что искусство не обязано трактовать общие для всех сюжеты, и одна из целей, которую оно должно преследовать, – проиллюстрировать жизнь художника, отобразив предания, живущие в его грезах, веру, одушевляющую его. Рембрандт жил в своем искусстве так, как никто другой. Доходя до крайностей.
Уже не ожидая выздоровления, Саския решила, что времени осталось мало, и призвала нотариуса, чтобы продиктовать ему свое завещание. Утром 5 июня 1642 года, в 9 часов утра к ней явился мэтр Бахман и записал:
«5 июня 1642 года от Рождества Христова. Саския ван Эйленбюрх больна и находится в постели, но совершенно очевидно, что она пребывает в здравом уме и твердой памяти. Она назначает своими наследниками сына Титуса и других возможных детей, а также их детей при условии, что ее муж Рембрандт до заключения нового брака или в случае, если он не женится повторно, до своей смерти будет пользоваться полным узуфруктом на это наследство». В его обязанности входило кормить их ребенка и тех, что еще народятся, одевать и воспитывать их до совершеннолетия или до брака, после чего выделить приданое по своему усмотрению. Если он снова женится или умрет, половина состояния будет поделена между его родственниками и Хискье, сестрой Саскии. По завещанию, Рембрандт не обязан заявлять о наследстве в Сиротской палате или предоставлять кому бы то ни было его опись. Саския, назначившая его опекуном своего сына, доверяет ему, и он скрупулезно исполнит ее волю. Хотя наследство составляло 40 750 флоринов, она избрала такие нотариальные формулировки, которые не позволяли производить подсчеты. Это была совсем другая сумма по сравнению с той, что завещала Нелтье: боясь допустить несправедливость, она хотела, чтобы каждый из детей получил четверть от 9960 флоринов, а потому дала Рембрандту ипотечное право на половину семейной мельницы на сумму в 2464 флорина и еще проценты от земельного участка в 30 флоринов, обязав его выплачивать по 4 флорина своей сестре. Саския совсем не так относилась к деньгам, как это было принято в семье ван Рейнов.
Пришли два соседа, Рохус Схарн и Йоханнес Рейнирс – свидетели, достойные доверия, как отметил нотариус. Они подписали документ и ушли. Саския поудобнее легла на кровати. В тот день, 5 июня 1642 года, она думала о 5 июня 1633-го, когда они с Рембрандтом обручились. Девять лет назад. Ей осталось жить девять дней. Она умрет 14 июня.
Ее тело, снова облаченное в сорочку, которая была на ней в брачную ночь, пробудет дома еще пять дней, и 19-го, после того как пастор явится читать над ее гробом Библию, шесть носильщиков медленно унесут ее. Они перейдут через мост над шлюзом, поднимутся по Синт-Антонисбреестраат до Новой рыночной площади, повернут налево, пересекут Олдезейдс Ахтербургваль и придут в Олдекерк, где пастор отслужит траурный молебен. В церковной книге он записал:
«Похороны Саскии, госпожи ван Рембрандт ван Рейн, с Бреестраат: 8 флоринов».
9 июля Рембрандт вернулся в церковь, чтобы уплатить за надгробие для жены. Затем пошел домой присматривать за Титусом в колыбели (тому еще не исполнилось и 10 месяцев) и работать над большой картиной «Ночной дозор».
Глава V
МАСТЕРСКАЯ РЕМБРАНДТА
Совместный труд
Чем больше Рембрандт думал о том, что пережил до смерти жены, – о проникновении их супружеской четы в творчество вплоть до опасного рубежа, – тем больше захватывало его пережитое, наполняя все его существо. Однако, хотел он того или нет, ему приходилось еще и руководить мастерской. Это было одним из условий торговца Хендрика Эйленбюрха. Очень скоро мастерскую наполнили художники, пришедшие работать вместе с ним или отдельно. Он продавал их творения вместе со своими. В своих бумагах, примерно в 1635 году, пометил: «Я продал «Знаменосца» за 15 флоринов, «Флору» Лендерта ван Бейерена за 5 флоринов, еще одну «Флору» Фердинанда Бола за 4 флорина и 4 стейвера». Эти картины – «Знаменосец» и «Флора» – были написаны на темы, над которыми в то время работал и он сам.
Художники приходили к нему по разным соображениям: не только в поисках мастерской и позировавших натурщиков, но еще и ради совместного труда, возможности продавать свои работы благодаря известности Рембрандта, наконец – и главным образом – из любопытства узнать поближе молодого художника, самого знаменитого в стране, к которому обращались бюргеры, желавшие заказать свой портрет, и влиятельные коллекционеры. В тени Рембрандта можно было заявить о себе. Мастерская – это взрывное место, камера внутреннего сгорания, куда горючее подается под давлением хозяина, старшего, но и те, кто помоложе, тоже могут что-то добавить. Их работы могли быть совместными или индивидуальными. Так было во всех странах, где законы ремесленных цехов еще распространялись на художников.
С тех самых пор, когда Рембрандт работал вместе с Ливенсом на чердаке в Лейдене, и когда то, что привносил в картину один, перерождалось в новую импровизацию другого, ему был знаком совместный труд. В то время он даже иногда подписывал на холсте: «завершено Рембрандтом». Тогда они вели мелодию на два голоса, в которой зачастую доминировал его собственный. В мастерской, которой он теперь руководил, степень участия в работе была еще менее определенной, но принцип тот же: каждый мог приложить к картине свою кисть. Для того чтобы такая открытость не вызвала хаоса, требовалось общее соглашение – не то чтобы какой-либо свод правил или непреложных законов, но согласованность в поступках и предварительное согласие на чужое вмешательство.
Рембрандт пускал в обращение свое творчество, свои идеи, сюжеты; он предлагал в качестве отправной точки итальянские или североевропейские рисунки, эстампы, купленные на аукционах. Ему даже случалось усесться в мастерской, предложив себя в качестве натурщика для портретов, которые художники должны были преподносить в образе вымышленных персонажей. Он постоянно был с ними, подправлял рисунки, переделывал некоторые копии со своих картин, так что, случалось, переписывал их наново.
Художники платили ему по 100 флоринов в год, и все, что они писали в мастерской, принадлежало ему. Дорого? Некоторые так и говорили, но со времени приезда в Амстердам поток учеников не иссякал: Говарт Флинк, Карел Фабрициус, Фердинанд Бол… Чуть ли не тридцать человек. Их было больше в самом начале. Затем – меньше. В 60-е годы он останется один.
В мастерской жили свои предания. Из уст в уста передавались истории: например, однажды ученики Рембрандта в его отсутствие изобразили на полу серебряные монеты, такие блестящие, словно они только что упали. Рембрандт попался и принялся их под общий хохот собирать.
Впрочем, его ученики составляли разношерстную компанию. Больше всего было молодежи, но среди них встречались и любознательные художники из других мастерских, и недоучки, пребывавшие в этом статусе всю жизнь.
Еще одно предание рассказывает, как Рембрандт однажды оборвал интимный разговор. По этой истории мы можем судить о том, как он организовал пространство своей мастерской, положив за наиглавнейшее правило, чтобы каждый находился наедине с натурщиком. Этот принцип нельзя было применить, кроме как разделив все помещение на ячейки, обращенные к помосту и отделенные друг от друга полотняными перегородками и старыми холстами. В таком улье все были разъединены, не имея возможности заглянуть к соседу, лицом к лицу с обнаженной моделью, которой в тот день была женщина.
Рембрандт, услышав, как один из художников шепчет натурщице: «Ну вот, мы оба наги, словно в земном раю», постучал по стойке двери рукояткой кисти, призывая к вниманию, и сказал: «Вы читали Евангелие: если, находясь в земном раю, вы вдруг узнали о том, что наги, – знайте, вы немедленно будете из него изгнаны».
На самом деле, хотя и несколько сотен флоринов в год, конечно, не мешали, Рембрандту была по душе роль учителя; ему нравилось принимать веселую компанию сначала на Блумграхт, потом у себя дома. Он получал взамен то, чего не могли ему дать алчущие портретов, и был рад видеть в рождающихся вокруг него произведениях развитие идей, автором которых был он сам, различать в них искаженные отражения своих достоинств и недостатков: Говарта Флинка больше привлекала его неистовость, Фердинанда Бола – мягкая теплота, Саломона Конинка – его библейские инсценировки и сопутствующие аксессуары; Гербрандт ван ден Экхаут уделял особое внимание каждой фигуре в композиции и не мог сохранить единство произведения.
Рембрандт видел, что в их картинах бьет через край то, что приходило к нему естественным образом и что он удерживал в разумных рамках. В некоторых учениках он угадывал исключительные способности. Карел Фабрициус работал у него над «Воскрешением Лазаря», в котором многое было почерпнуто из его лейденской картины, а также из версии Яна Ливенса. Однако позднее, в Делфте, Фабрициус станет писать странные статические картины, как то почти галлюцинационное изображение солдата, грезящего у канала, в котором от Рембрандта нет практически ничего. И когда Самюэль ван Хоогстратен написал автопортрет, в котором Рембрандт увидел подлинный образ юности, открывающей в зеркале свою хрупкую силу, свою безграничную волю, – разве мог он предположить, что этот молодой человек станет специалистом в области оптических эффектов и обнаружит в коробочке с маленьким отверстием поразительную иллюзию третьего измерения? Конечно, Хоогстратен, склонный по своей натуре к интимизму, не распространял своего интереса дальше интерьера маленького голландского дома, но он привнес в дорогое Вермееру замкнутое пространство кодированный метод, который стал ответом голландцев на работы с перспективой флорентийцев XVI века. А еще Николас Маас, столь близкий Рембрандту, – откуда было знать, что позже он станет изображать спящих 126 служанок, облокотившихся о столы, заваленные фруктами, на фоне множественной перспективы нескольких этажей дома, в почти вермееровской тишине?
Эти три художника, которых охотно назвали бы лучшими из его учеников и, уж конечно, самыми пытливыми, действительно шарахались из одной крайности в другую, от неистовости и боли Рембрандта к безмятежности голландских жилищ на манер Вермеера. Там не было крайностей: ни трагедии, ни комедии, ни слез, ни хохота, ни детства, ни старости – только молодые люди. Красивые женщины, будь то служанки или их хозяйки, спокойно ходили по дому, готовые налить молока в миску или тронуть клавиши клавесина. Ничего сверхъестественного, поразительного. Все из области обыденного: письмо, рождение ребенка. Набережные каналов пустынны. В переулке женщина выглядывает за дверь. Это голландка, застывшая в своей душевной умиротворенности. Внутри, в пространстве, замкнутом на самом себе, течет размеренная жизнь, наполненная хлопотами служанок, шитьем и игрой на музыкальных инструментах хозяек дома. Тишина, в которой раздается звук клавесина, порождает в живописи изображения идеальных мгновений жизни. Изображения настолько точно выдержаны в каждой точке, что в конечном счете наполняются почти религиозным смыслом небесной гармонии. Небеса сошли на голландскую землю. Вермеер показывал женщину рядом с серебряным кувшинчиком, как раннехристианские художники изображали Богоматерь в разукрашенной церкви. Вермеер писал глиняный кувшин, как Сурбаран – три яблока на столе, помышляя перенести повседневные предметы в область молитвы, облечь эти внешне простые знаки бытия в сосредоточенные раздумья, превратив свои картины в их вместилище, тогда как полотна Рембрандта, вдохновленные традиционными мистическими переживаниями, все так же стремились к назидательности. За несколько лет манера отображения священного изменится, и Вермеер придаст сиюминутному реализму голландской живописи высший смысл, которого он тогда еще не достиг и к которому устремятся три лучших ученика Рембрандта. Поразительный путь, переворот, на который способна только молодость. Они подставят свой парус новому ветру, оставив Рембрандта, как оставляют старый очаг. В искусстве неизведанное нередко привлекает больше, чем верность.
Среди других его учеников необходимо назвать Адриана ван Остаде, живописца крестьянских попоек в стиле Броувера; Говарта Флинка, получившего официальный заказ на прославление Мюнстерского мира, а затем на создание внутреннего убранства новой амстердамской ратуши; а также всех тех, кто во множестве писал библейские сцены, портреты оцепеневших стариков, размышляющих раввинов, – все те сюжеты, к которым приобщил их Рембрандт и от которых эти художники не смогут отойти, увязнув в рембрандтовском реквизите, в той восточной пышности, которая служила ему лишь фоном и которая станет сущностью для продолжателей его искусства.
В общем, к нему приходили художники, которые затем избрали разные направления в голландском искусстве, и это позволяет заключить: черенок-Рембрандт, привитый к стволу национального искусства, пусть и дал мало новых побегов (хотя Карел Фабрициус, Самюэль ван Хоогстратен, Николас Мае – уже много), но, по меньшей мере, на долгое время сохранил его оригинальность, отсрочив упадок и угасание голландской живописи в конце века. В то время как критики из-за рубежа тыкали пальцем в причудливость северной школы, не подчинявшейся теориям Прекрасного в том виде, в каком их стремились навязать Болонья и Рим, мастерская Рембрандта поддерживала свое дикарское отличие, зажигала встречный пал против пожара галантных аллегорий, прокатившегося по всей Европе. Наверное, он знал, на что замахнулась его мастерская, какую роль сопротивления играла она. Посреди разрастающейся смуты он знал, что должен удержаться на вершине большой живописи. Наверное, после него эта требовательность к сюжетам исчезнет. Но не из-за недостатка мужества и энергии. Рембрандт предоставил в распоряжение художников лучшее, что было в нем самом. Ему было неважно, что их порой удивляло его неистовство. Пускай его живопись открывала им слишком многое в нем самом, передавала в общее пользование тайны его личного творчества. Он предпочитал ничего не скрывать, отдавать всю свою творческую силу до тех самых пределов, где искусство разбивало его жизнь.
Безо всяких ограничений, он весь целиком был среди тех, кто приходил подпитываться от него. Он не отдавал себя пассивно, предаваясь в руки любого, кому это взбредет в голову, он желал знать, во что превращается его дар, когда переходит к другим, наблюдая и полное подчинение, и бунт и не предпочитая одного другому, почти как садовник, который наблюдает за судьбой не только своих посадок, но и дичков, которые прививаются или засыхают. Порой Рембрандт подавлял личность. Кто-то смог отдалиться от него и сделать себя заново. Поле творчества можно сравнить лишь с полем мощного светила, чье притяжение заставляет звезды сойти со своей орбиты. Художественную мастерскую нельзя сопоставить с философским идеалом вечной гармонии сфер. Искусство беспрестанно вызывает взрывы, падения, исчезновения, оно идет вперед через погибших и раненых, победы и поражения, союзы и измены, отступления и атаки. Мастер стремится к одному: внушить свои требования. Порой он порождает одних подражателей, отдающих ему взамен лишь искаженный образ его самого и мешающих ему. Но если ему удается передать свою требовательность, та заставляет ученика стать отличным от учителя, словно учитель может довести свою задачу до конца, лишь породив свою противоположность, которой больше нечего делать в его мастерской.
Ибо обучение лишь тогда идет на лад, когда силы притяжения и отторжения сопрягаются, чтобы породить вдали от солнца новую звезду. Так родился Рембрандт против Рубенса, а Вермеер – против Рембрандта. Но зачем в таком случае говорить об учениках?
Религиозная живопись для кальвинистов
Рембрандт придал своей мастерской весьма своеобразное направление. Хотя он один писал «Жизнь Христа», хотя его «Жизнь Саскии» относилась к сугубо интимному творчеству, в своей мастерской он желал готовить художников, способных предложить для дворцов, городских ратуш, залов цеховых собраний религиозную живопись, которая облекла бы кальвинизм в форму и цвет. Будучи набожным человеком, он по-прежнему полагал, что священные сюжеты нельзя оставлять в удел лишь поэзии, театру и музыке, они должны жить и в изобразительном искусстве. Он представлял себе большие полотна, которыми Голландия ответила бы на великие католические картины Фландрии и Испании.
Он пишет «Жертвоприношение Авраама» как собственную интерпретацию гениальной версии Караваджо, принимается за серию из четырех картин о Самсоне – тема, за которую уже брался в Лейдене; на этот раз он будет заниматься ею с 1635 по 1641 год, – и пишет свою версию «Похищения Ганимеда». Все эти работы начаты в одном и том же 1635 году. Тут тоже свет и тень и их взаимопроникновение, но на этот раз свет более не исходит от тел как струящаяся духовная сила, делающая предметы нематериальными; но движения часто грубы, порой невыносимо грубы, и он нашел способ их передать: взмахи крыльев орла, уносящего в воздух толстого писающего мальчика; нож, выпадающий из руки Авраама перед жертвоприношением; вопли Самсона, перебудившие весь квартал. Рембрандт создает театральную жестикуляцию, которой еще не видывали в живописи. Он вторгается в сюжеты бесцеремонно, без благоговения перед тем, что пишет. Еще никто не был так непочтителен с Ганимедом, так жесток с ослепленным Самсоном. Рембрандт овладевает героями Библии и мифов и доводит их до того уровня, на котором не скрывают физической слабости, страха, заставляющего мочиться; пота, гноя, брызжущей крови. Конечно, в XVII веке по всей Европе церковные алтари украшали сценами мученичества, в дворцовых галереях вывешивали картины с изображениями мук и агонии, но все они были вполне благопристойны: стрелы, пронзавшие святого Себастьяна, выглядели на нем декоративно, а умирающая Лукреция обнажала красивейшую в мире грудь. В Италии, во Фландрии или во Франции красота самой живописи возвышала страдания. Не показывалось ничего отталкивающего. Рембрандт, не позволив себе следовать умиротворяющим академическим правилам, оказался близок к Шекспиру. И тот и другой брали Историю и Мифологию со всеми их страхами, смятением и надеждами. Они трактовали сюжеты по велению сердца, без всяких ограничений, стараясь добавить свое личное отношение ко всем этим историям, ужас которых был несколько сглажен силой метафоры.