Текст книги "Избранник Божий"
Автор книги: Петр Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
XV
ПЕРЕД НОВОЙ БЕДОЙ
– Вот батюшка-то твой, Филарет-то Никитич, – говорил однажды своему питомцу Сенька, – ведь ровно пророк! Месяца не прошло, как уж все сбылось, что он предсказывал. И царя Василия на престоле как не бывало, в монахи с супругою своею пострижен… И с ляхами мы в дружбу вступили, и королевича их в цари к себе зовем! Господи, Боже мой! Назавтра уж и присягу ему отбирать от всех станут… И тебе, Мишенька, тоже, как стольнику, присягать небось придется?
– Придется, – с видимым неудовольствием сказал Мишенька, опуская очи в землю.
– Да как же это? Я, право, и в толк не возьму. Иноверный королевич, по вере католик, да на московский престол воссядет? Как его, неблаговерного, и в церквах-то за службой поминать станут?
– Батюшка сказывал, – заметил Михаил Федорович, – что патриарх и бояре запись взяли с гетмана и с короля будто бы ее возьмут, тому королевичу в православную нашу веру перейти.
– Запись, запись! – проворчал про себя Сенька. – Что запись – бумага писаная! Бумагу подрал – и записи нет… Что стоит королю ту запись уничтожить? Да еще и даст ли на нее согласие? Вон он каков, лукавый: переговоры о королевиче с Москвой ведет и сына на московский престол сажать собирается, а наш коренной русский город Смоленск из пушек громит да под свою державу норовит привести… Кто польской затее поверит, тот наверно за это и поплатится.
– А как же бояре-то да и сам патриарх, неужели допустят такой обман? – с неуверенностью спросил Михаил Федорович.
– Допустят ли, нет ли, кто ж это знает? А только что крови еще много прольется, прежде чем все уладится, – с каким-то мрачным отчаянием проговорил Сенька.
Мишенька взглянул на него с некоторою укоризною и, положив руку на плечо ему, проговорил ласково:
– А помнишь, как, бывало, ты утешал меня? Как ты говаривал: никто, как Бог, и что без воли Божией ничто не станется… А теперь и ты Бога позабыл?
– Эх, Мишенька! – еще мрачнее проговорил Сенька, покачивая головою. – Такие времена переживаем, что кажется, будто нас Бог забыл, отвернулся от нас, грешных, отдал нас ворам да ляхам на посмеяние и на потеху!
Он безнадежно махнул рукою и замолк, как бы опасаясь высказать перед питомцем свои затаенные мысли и вскрыть перед ним все, что у него накипело на душе.
Мишенька грустно посмотрел на него, и сердце его сжалось невыносимою тоской при мысли, что ему завтра придется присягать в подданнической верности королевичу Владиславу, избранному боярами царю московскому.
Мишеньке и в голову не приходило, что под одним кровом с ним билось другое сердце, еще гораздо более терзавшееся тоскою и тяжелыми предчувствиями, хотя и тщательно скрываемыми. То было сердце матери, Марфы Ивановны.
Сосредоточенная, исключительно посвятившая себя заботам о доме и воспитании сына, Марфа Ивановна делила свое время между этими заботами и молитвою. В последнее время, когда события так быстро следовали одно за другим, когда каждый день приносил с собою какие-нибудь прискорбные новости и события, никогда прежде не виданные и не слыханные, Марфа Ивановна чувствовала себя совершенно подавленною тяжким гнетом ожиданий какой-то страшной, надвигающейся, неотразимой опасности, грозившей поглотить все, что у ней было дорогого в жизни, все, что она уже так много лет сряду старалась оградить от всяких бед. Такие же тягостные предчувствия тревожили ее только в то время, когда она жила в Ростове накануне страшного ростовского погрома и долгой разлуки с Филаретом Никитичем. Сердце-вещун нашептывало, что и теперь ей придется испытать новые горести, вынести чрезвычайные опасения, пережить новые тревоги и ужасы, но она не дерзала никому высказать эти предчувствия, не дерзала сознаться в своей слабости. Филарет Никитич не стал бы ее слушать и, вероятно, остановил бы ее на первых словах строгим выговором.
– В Бога верить надо, а не в ваши бабьи сны, приметы да бредни! – говаривал он не раз, когда она жаловалась ему на тревожившие ее думы о будущем.
С деверем своим, Иваном Никитичем, она не любила говорить об этих тревогах потому, что он тотчас поднимал ее на смех и начинал доказывать, что все должно вскоре уладиться и устроиться к общему благополучию. С тех пор как вся Москва присягнула Владиславу, а гетман Жолкевский оттеснил тушинцев от Москвы, Иван Никитич сильно обнадежился, даже вовсе перестал поляков опасаться и держал сторону тех бояр, которые предлагали гетману Жолкевскому занять Москву сильным отрядом войска.
– Худшее, матушка Марфа Ивановна, теперь уж пережито нами! Уж миновало! – говаривал он ей в утеху. – Будем лучшего ждать, а не сокрушаться по-пустому.
Особенно опасалась Марфа Ивановна заговаривать о своих опасениях при сыне, который, как она могла заметить, был в последнее время очень тревожно настроен, чутко прислушивался к каждому звуку, к каждому слову.
И только со стороны одного человека она видела себе полное сочувствие: только с одним Сенькой могла она говорить свободно и без стеснений. Тот вполне разделял ее опасения, настаивал на том, что, как только польские дружины вступят в Москву, Марфе Ивановне с сыном вместе немедля следует ехать в костромские романовские вотчины, и повторял ей постоянно в подтверждение своего взгляда:
– Москва, матушка государыня, не Ростову чета! Коли тут каша заварится, из нее цел не уйдешь. Тут, что в решете: дыр-то и много, а вылезть некуда!
Но когда Марфа Ивановна дерзнула однажды намекнуть Филарету Никитичу о том, что недурно было бы ей с Мишенькой уехать, тот так сурово осадил ее, что заговаривать об этом она больше уж не решалась.
И вот, по целым часам запираясь в своей моленной, она только перед Богом решалась открыть свою душу, прося у него наставления и помощи.
А между тем Москва в ту пору действительно переживала такое время, что даже странно было тревожиться какими-нибудь опасениями. Все граждане московские вовсех слоях общества охотно присягали Владиславу, видя в этом избрании конечный исход всяких бедствий и полную возможность избегнуть кровопролитной войны и нескончаемой службы, которая уже всем приелась до тошноты… Вслед за присягою и подписанием договора бояр с Жолкевским последовали пиры и празднества, то в польском стане, то в Москве в боярских домах, толпы народа каждый день ходили в польский стан с харчами, с мелким торгом, с предложением всяких услуг, и поляки бродили по Москве, закупая себе в рядах все необходимое, запасаясь хлебом и свежим мясом, сбывая всякое добро, доставшееся в добычу после Клушинской битвы. И все шло так дружно, так плавно, так согласно…
Тем более была удивлена Марфа Ивановна, когда после одного из заседаний боярской думы Иван Никитич, вернувшись домой, прошел прямо к ней на половину и, притворя за собою дверь, сказал ей с несколько встревоженным и таинственным видом:
– Сестрица! Братец, Филарет Никитич, приказал тебе сказать, чтоб нынче ночью, после того как Мишенька и все на подворье улягутся, ты приказала бы Сеньке посторожить у задней садовой калитки. Он сам приедет к нам на тайное совещание…
– О чем? Не сказывал ли хоть тебе? – взмолилась было Марфа Ивановна.
– Не сказывал! – отвечал деверь, мотая головою. – Но только одно скажу, давно уж я его не видел таким тревожным, как сегодня…
«Ну, видно, недаром так томили меня все эти дни злые, черные думы!» – подумала Марфа Ивановна, и сердце ее вновь защемило невыносимою тоскою.
С великим трудом дождалась она вечера, день показался ей просто нескончаемым… Под первым попавшимся предлогом она уговорила Мишеньку пораньше лечь спать, разрешив ему давно желанную поездку в Чудов к заутрене, затем сама стала наблюдать, как мало-помалу засыпал весь дом, как гасли огни в разных углах обширного подворья и тишина постепенно водворялась всюду. Было около полуночи, когда погас последний огонь, и Марфа Ивановна, накинув на плечи темную телогрею, вышла из хором на рундук садового крыльца.
Вечер был свежий, сентябрьский, но луна была в полном блеске, и темное безоблачное небо так и горело мириадами звезд… Марфа Ивановна присела на крылечке и стала прислушиваться.
Ждать ей пришлось недолго. Ровно в полночь топот копыт раздался по переулку под высоким садовым тыном, калитка скрипнула, и Филарет Никитич вступил в сад в сопровождении Сеньки, который почтительно остановился у калитки.
– Ждала? Тревожилась? – заботливо и ласково спросил Филарет, благословляя Марфу Ивановну.
Она не отвечала ни слова, только низко опустила голову.
– И есть о чем тревожиться! – многозначительно сказал Филарет, переступая порог хором.
Минуту спустя оба брата и Марфа Ивановна по-прежнему сидели в той же моленной.
– Все это время, – так начал Филарет, – я стоял у кормила, я близко и зорко наблюдал, куда государственный корабль направляется… И вижу, что кормчие все потеряли голову, что корабль несет в пучину и никто не в силах его спасти от гибели! Измена и коварство торжествуют и точат нож на нас, никто не смеет им перечить и становиться поперек дороги. Меня, я знаю это наверно, скоро здесь не будет.
– Тебя не будет? На кого же ты нас покинешь? – воскликнула Марфа Ивановна, всплеснув руками.
– Я пришел вам обоим дать мой последний завет на всякий случай.
– Последний? – промолвила Марфа Ивановна.
– Да, потому не знаю, что ждет нас на той службе, в которую нас посылают теперь: смерть ли, полон ли, страданье ли? А шлют нас почетными послами на рубеж к Смоленску для утверждения переговорной грамоты с королем Сигизмундом и королевичем Владиславом. «Почетными» – тут только слово одно, а избраны в послы те люди, которые здесь могли бы связать руки и полякам, и русским изменникам… Но у коварного Жолкевского есть и другой расчет: он выпросил в почетное посольство назначить тех, которые по роду своему и близости к престолу могли бы сами на него быть избраны или детей своих на нем увидеть… Он знает, что таких родов осталось только три: Милославский, Голицынский и Романовский!.. Но Милославский стар уже и бездетен, а у меня и у Голицына есть сыновья… Понятно ли теперь, о чем я с вами говорить приехал, какой вам от меня останется завет?
И Марфа Ивановна, и Иван Никитич смотрели прямо в глаза Филарету Никитичу, не смея слова проронить, не смея угадать его мысль и ожидая, что он сам ее выскажет.
– Мой завет вам: блюсти сына моего Михаила как зеницу ока! Не прятать его, не хоронить от всяких возможных бед и напастей, не увозить покуда из Москвы, но здесь блюсти, блюсти в нем, быть может, надежду всей земли Русской… Пути Божий неисповедимы, и в нынешние смутные времена кто знает, кто может знать свою судьбу! И кто смеет уклониться от перста Божия, если он укажет Своего избранника!
– Как? Ты решился бы, чтобы дорогое наше детище попало в этот водоворот… В этот омут? – простонала Марфа Ивановна.
– Неразумны твои слова, жена! – сурово заметил Филарет. – Сегодня водоворот и омут, а завтра, как минет Божия гроза, так омут обратится в светлый, чистый и прозрачный источник, всех напоивший своею сладкою струей… Да! Мой завет такой: блюдите Михаила, но не уклоняйте его от перста Божия! Бог лучше нас знает, куда его ведет… Не нам становиться преградою на пути Его… Клянитесь же исполнить мой завет, чтобы я мог спокойно править службу земле моей, спокойно умереть, если так судил Бог!
– Клянемся! – проговорили разом и Марфа Ивановна, и Иван Никитич, поднимая руки.
– Ну, теперь я смело могу идти хоть на край света белого!.. Я готов на подвиг и других сумею укрепить к такой же готовности, и знаю, что как ни спешит коварный лях, не одолеют злоба и измена!
Глаза его горели ярким пламенем, когда, говоря это, он поднялся с места и стал молиться на иконы и благословлять своих близких.
– И надолго ты нас покинешь? – решилась было спросить Марфа Ивановна.
– Не искушай этим вопросом ни меня, ни Бога! Кто знает, даже и выезжая на ловы, на потеху подгороднюю, вернется ли он домой и когда вернется?
Он еще раз благословил жену и брата одним общим крестом, отступая к порогу моленной, и знаком показал им, что он не желает от них проводов. Они остались в хоромах, а он быстро прошел на садовое крыльцо, быстро спустился с него и скрылся за поворотом дорожки. Минуту спустя топот двух коней, раздавшийся в переулке, возвестил об отъезде Филарета.
XVI
ЕЩЕ РАЗЛУКА
11 сентября 1610 года день просиял поутру ярким, почти летним солнцем.
Чуть солнышко встало, уж Сенька поднял Мишеньку с постели напоминанием, что на сегодня после ранней обедни и напутственного молебна в Успенском соборе назначен был отъезд великого московского посольства под Смоленск, к Сигизмунду.
– Коли хочешь батюшку проводить по дороге да проститься с ним у Крестов, вставай, Мишенька, скорее! – торопил Сенька своего питомца, раскладывая перед ним нарядное платье для этого торжественного выезда.
Мишенька не заставил себе повторять эти речи и поднялся так быстро, что даже и сам его пестун удивился:
– Ну, голубчик, видно, ты на дело прыток будешь! Ишь как обернул, что и мне за тобой не поспеть стало!
И он спешил подать ему умыться, спешил нарядить его в камчатный красный кафтан с золотыми затканными цветами и разводами и подтянуть его кованым серебряным поясом с крупными гранатами, бирюзами и лалами.
Когда Мишенька покрыл свои кудрявые волосы бархатною шапочкой с собольей оторочкой, Сенька отступил от него шага на два и залюбовался им, прикрывая глаза своею старческою рукой.
– Ведь ишь ты какой молодец кучерявый вырос да выровнялся! Кто тебя года два не видел, тот, пожалуй, и не узнал бы. Вот только плечами бы пошире да грудка чтобы раздалась чуть-чуть, тогда совсем стольник у нас настоящий будешь! Ступай к матушке, покажись ей, да пусть благословит тебя на проводы!
Мишенька направился на половину матери и вернулся через несколько минут сильно растроганный, с мокрыми от слез глазами.
– Поедем скорее, голубчик Сенюшка! Боюсь я опоздать… Боюсь, что не увижусь с батюшкой-родителем.
– Поедем! Степан уж вон поприустал коней-то державши.
Они оба сошли с крылечка в сад, из сада через калитку палисадника вышли в переулок, где Степан Скобарь действительно ожидал их с двумя верховыми конями. Придерживая стремя Михаилу Федоровичу, между тем как Степан держал коня под уздцы, Сенька помог своему питомцу сесть в седло, оправил складки его кафтана, дал ему в руки сверх поводьев гремячие серебряные цепи, прикрепленные к удилам богатой наборной уздечки, а сам, быстро вскочив в седло, перекрестился и сказал:
– С Богом в путь!
Кони тронулись с места крупной рысью, которую всадники не старались сдерживать, опасаясь, что не доедут вовремя. Как только они поднялись к Покровскому собору и завернули на площадь, так увидели, что несмотря на раннюю пору вся Красная площадь была залита толпами народа, терпеливо выжидавшего той поры, когда громадный и торжественный поезд великого посольства двинется из кремлевских ворот и направится на Смоленскую дорогу.
С трудом пробрались наши всадники через эти толпы, переехали через подъемный мост на кремлевском рву и выехали воротами в Кремль. Здесь опять бросились им в глаза толпы людей около здания приказов напротив решетки соборов, около которой длинной вереницей в три ряда поставлены были шесть карет и колясок для главных послов и их икон, далее целый обоз повозок для дворян и выборных людей, другой обоз всякого скарба и дорожных запасов и более трехсот верховых коней, на которых посажена была посольская почетная стража из стрельцов и казаков.
– Матушки мои! – слышались в толпе голоса. – Да неужто это все для посольства приготовлено?.. Ведь это же посмотреть-то страсть!
– А ты небось думаешь, тетка, что они к теще гостить едут? Собрались в путь не на один месяц, а то и на целый год… И собралось-то их ни много ни мало – тысяча двести сорок шесть человек. Так тут надобно запасу!
– Собралось-то много, да много ли вернется? – мрачно заметил кто-то со стороны, и это замечание словно ножом кольнуло Мишеньку в сердце.
Но тут они подъехали к воротам, сдали коней своему конюху, следовавшему за ними поодаль, и, обменявшись поклонами со жилецкою стражею, охранявшею ворота, вступили в толпу гостей, дворян и всяких выборных людей, наполнявшую дворцовый двор между соборами. Не обращая внимания на эту жужжавшую толпу, которая явилась проводить своих родственников, друзей и знакомцев, изредка кое с кем обмениваясь поклонами, Михаил Федорович поспешил пробраться в собор, в котором за решетками стояли различные чины: бояре, окольничие, думные дворяне и дьяки, все высшие сановники и власть имущие люди. Юный стольник занял подобающее ему место между стольниками, а Сенька остался выжидать его на паперти; Мишенька был очень счастлив тем, что поспел в собор еще до начала службы и мог еще раз, последний, присутствовать при служении митрополита Филарета, своего дорогого, обожаемого отца, с другими епископами в присутствии самого патриарха Гермогена, который уже в самом начале литургии занял свое высокое патриаршее место, окруженный многочисленным клиром.
Первый раз в жизни юный Михаил Федорович присутствовал на таком торжественном служении и не молился, не мог молиться… Он не сводил глаз с своего отца, как бы желая неизгладимо запечатлеть его дорогие черты в своем сознании и памяти, как бы сознавая, что он расстается теперь с отцом своим надолго, быть может, навсегда… И эта мысль до такой степени поглощала все его чувства, что он слышал звук голоса Филарета и слушал его с неизъяснимым наслаждением, но не мог выделить ни одного его слова, не мог расслышать ни одного возгласа… Изредка слезы, набегавшие на глаза Мишеньки, покрывали все кругом него неопределенным туманом, и тогда, не видя ничего перед собою и оставаясь на мгновение в мире звуков, ласкавших его слух и носившихся под древними сводами, Мишенька различал среди этих звуков только голос отца своего, проникавший ему прямо в душу, ободрявший его какой-то неведомой надеждой…
Когда служба окончилась и начался напутственный молебен, патриарх Гермоген сам принял участие в служении его, между тем как все главные послы: князь Василий Голицын, Филарет Никитич, дьяк Томила Луговский и дьяк Васильев-Сыдавный стояли во главе всего сонма сановников у самого амвона на коленях.
Все ожидали, что патриарх в конце молебна скажет великим послам напутственное слово, но суровый инок, призывая их к крестоцелованию, сказал только:
– Пребудьте верны святой православной Церкви и ни на какие соблазны, ни на какие блага не променяйте общего блага всей земли Русской, да не будете прокляты в сем веке и в будущем!..
Затем, торжественным шествием, с крестами и хоругвями вынесены были из собора иконы, назначенные сопровождать послов во время пути и пребывания на чужбине… Шествие церковное, сопровождаемое густою толпою бояр и сановников в золотых кафтанах и низшими дворцовыми чинами в красных суконных однорядках, подошло к решетке соборной площадки. Здесь в две передние кареты помещены были посольские иконы, затем в третьей карете поместился Филарет, а в остальных трех в каждой по одному послу. В последующих повозках в то же время разместились по двое, по трое и вчетвером остальные, низшие члены и участники посольства. Конная стража оцепила обширный поезд с обеих сторон. Патриарх высоко поднял чудотворный крест над головою и молча осенил им отъезжающих… Поезд заколыхался и двинулся к кремлевским воротам. Масса провожающих верхами загарцевала по обе стороны стражи, окружавшей поезд: всем хотелось еще раз проститься с отъезжающими у Крестов и пожелать им счастливого пути и успеха.
Когда поезд тронулся, приветствуемый толпами народа, который всюду обнажал головы, крестился на посольские иконы и кланялся в пояс послам, Мишенька очутился на коне около самых дверец кареты Филарета и ехал рядом с нею, не спуская глаз со своего обожаемого родителя. Но Филарет, согласно обычаю, не имел возможности обратить на него ни малейшего внимания, спокойный и сдержанный, он приветливо раскланивался направо и налево и благословлял десницей толпу по обе стороны. Когда же посольский поезд проехал через всю Москву и остановился на выезде из города, тогда уж Филарет не мог вытерпеть: вышел из кареты и обнялся со своим сыном, с дорогим и единственным, который, сойдя с коня и громко рыдая, упал перед ним на колени.
Разлука была тягостная и до такой степени трогательная, что никто из окружающих не мог удержаться от слез.
– Батюшка! Батюшка! – лепетал юный стольник, целуя край одежды родителя и обливая слезами его руки.
– Сын мой! – сказал Филарет, с трудом сдерживая слезы и возлагая руки на голову Михаила Федоровича. – Сын мой, единственный и возлюбленный, благословляю тебя и вручаю на попечение матери твоей и дяди, которым мой завет о тебе известен и ведом. Повинуйся им, как мне бы повиновался, и не выходи из их воли. Когда же вступишь в юношеский возраст и призван будешь на службу царскую, исполни долг свой, не жалея живота, не помня ни о покое своем, ни о сне, ни о плоти. Помни только о душе и о долге, который тебе надлежит исполнить…
Он поцеловал сына и передал его на руки Сеньки, которого благословил, шепнув ему на ухо:
– Надеюсь на тебя, раб верный и преданный.
Толпа бояр и сановников, стоявшая поодаль во время прощанья отца с сыном, обступила Филарета, каждый спешил подойти под его благословение и облобызаться с ним… Сенька воспользовался этой минутой для того, чтобы отвлечь Мишеньку в сторону и уговорить его поскорее вернуться домой, где, вероятно, «матушка Марфа Ивановна о нем уж во как тревожится…».