Текст книги "Избранник Божий"
Автор книги: Петр Полевой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
V
БУРЯ НАДВИГАЕТСЯ
Осень 1608 года удивительно теплая, тихая, сухая. Сентябрь уж шел к концу, а лес еще стоял в полном уборе и блистал густою ярко-золотистою, то огненно-красною, то багряною листвой. И дни стояли ясные, не жаркие, при той удивительной прозрачности воздуха и той поражающей ясности неба, которые свойственны только северной осени.
И как бы в противоположность этой тихой осени, богоспасаемый город Ростов – «старый и великий», как он некогда писался в грамотах, величаясь перед новыми городами Владимиро-Суздальского края, всегда спокойный, сонный и неподвижный, словно замерший среди своих старинных церквей и башен, в эту осень сам на себя не походил… На улицах заметно было необычайное оживление и движение, на перекрестках, на торгу, на папертях церквей – везде граждане ростовские собирались кучками, толковали о чем-то, совещались, спорили, что-то весьма тревожно и озабоченно обсуждали. И в приказной избе тоже кипела необычная работа: писцы под началом дьяка усердно скрипели перьями с утра до ночи, а дьяк по многу раз в день хаживал с бумагами к воеводе Третьяку Сеитову и сидел с ним, запершись, по часу и более. И сам Третьяк Сеитов был тоже целый день в суете и впопыхах: то совещался с митрополитом ростовским Филаретом Никитичем, то с кузнецами пересматривал городскую оружейную казну, отдавая спешные приказания относительно починки и обновления доспехов и оружейного запаса, то обучал городовых стрельцов ратному строю и делу. Одним словом, на всем Ростове и на всех жителях его лежал отпечаток какой-то тревоги, беспокойства, ожидания каких-то наступающих бед и напастей.
Это тягостное ожидание наполняло умы всех граждан от старших и до меньших людей, и потому неудивительно, что главным предметом всех частных бесед, где бы они в это время ни происходили, были те же ожидания, те же страхи и опасения, грозившие бедою нежданною и неминучею.
И вот в саду того дома, где в Ростове помещалась инокиня Марфа Романова с своими детьми Мишей и Танюшей и с деверем боярином Иваном Никитичем Романовым, в один из этих прекрасных и солнечных дней конца сентября 1608 года шла между Марфой Ивановной и Иваном Никитичем точно такая же беседа, как и всюду в Ростове, на площадях и перекрестках, на базарах и в домах.
– Час от часу не легче, – говорила, вздыхая, Марфа Ивановна, – одной беды избудешь, к другой себя готовь!
– Словно тучи, идут отовсюду беды на Русь, – сказал угрюмо сидевший около инокини боярин Иван Никитич, – и просвету между туч не видно никакого! Одна за другой спешит, одна одну нагоняет… Сама посуди: от одного самозванца Бог Москву освободил, и году не прошло – другой явился, а с ним и ляхи, и казаки, и русские изменники… И вон куда уж смуту перекинуло: под Тушином Москве грозят, обитель Троицкую осаждают да сюда уж пробираются, в Поволжье… Спаси, Господи, и помилуй!
– Да неужели они и сюда прийти могут? – тревожно спросила Марфа Ивановна, невольно бросая взор в ту сторону сада, откуда неслись веселые и звонкие детские голоса.
– Вчерась получены были вести, будто под Суздалем явились передовые отряды лисовчиков. А от Суздаля сюда далеко ли?.. О, да эти змеи лютые всюду проползут!
– Да ведь и в Суздале есть воевода и при нем отряд изрядный, а во Владимире и зять наш, Годунов Иван Иванович, и рать при нем царская. Неужели не дадут отпора? Неужели допустят врага сюда?
– Как говоришь ты, сестрица, не дадут отпора? И дали бы, да тут же рядом измена, за спиною у тебя. Везде-то шаткость, ни на кого надежды возложить нельзя, ни друга, ни брата, ни кровного! А ты об отпоре говоришь!
– Так как же быть, по-твоему?
– А, по-моему, так: заранее меры принять. Я так и брату Филарету говорил, вот, к примеру, тебя с детьми я отослал бы, пока есть путь в Москву. Там все ж вернее будет.
– Меня с детьми? А муж здесь чтобы остался? Нет, нет! Ни за что!
– Ну, так сама останься, а детей отпусти со мною. Я все равно сегодня в ночь поеду.
– Нет, и с детьми расстаться мне не под силу. Сколько муки натерпелась я в разлуке с ними.
– Мама! Мама! – зазвенели со стороны из-под густых берез серебристые голоса детей. – Гриб нашли! Гриб нашли! Белый, хороший!
И Миша с Танюшей стремглав подбежали к матери, с торжеством подавая ей свою находку.
– Это я первая увидала! – утверждала Танюша.
– А я… А я его сломал! – оспаривал Миша.
– Ох, вы милые, дорогие мои! – обратилась мать к деткам, обнимая их и привлекая к себе. – И ты, моя большуха глупенькая! Чуть не невеста уж, ведь тринадцатый годок пошел, а из-за гриба поспорить готова. И ты, моя надежда! Грибовник мой! Нет, не расстанусь я больше с вами!
И она обняла детей, стала их горячо целовать.
– По нынешнему смутному времени, сестрица, так говорить – Бога гневить! Разве мы в себе вольны? Или ты забыла, как всех нас разметала гроза гнева Божия и вихрь разнес нас по лицу земли Русской! Как цвет и гордость нашей семьи погибли? Брат Михаил – красавец, богатырь по силе – сошел в могилу, а я, больной и хилый, все перенес. Чем ты поручишься, что и теперь живем не накануне такой же беды? Вот я и думаю, что было бы неразумно испытывать судьбу, а следует позаботиться теперь же и упредить опасность.
– Мама, что такое дядя говорит? – пугливо прижимаясь к матери, проговорила Танюша. – Разве тут нам жить опасно?
– Нет, голубушка! Дядя не о нас и говорил… Ступайте с Мишей, поищите еще грибов, из одного не сваришь похлебки… А где же пестун Мишенькин, где Сенька?
– Здесь я, матушка боярыня! – раздался голос из-за крыльца, и к инокине Марфе подошел высокий и сухой мужчина лет сорока пяти, с очень приятными чертами лица, глаза его светились добротою, и улыбка почти не сходила с уст его.
– Смотрел я, государыня, любовался, как господин воевода городовых стражников мушкетной пальбе обучает… Видно, что он не на шутку воевать затеял, и тогда, пожалуй, ворогам несдобровать будет… Жаль только, что наши мужики ростовские не заодно с воеводою думают.
– А ты почем их думы знаешь? – спросил Иван Никитич, недоверчиво озираясь на Сеньку.
– Как почему знаю? Я же на торгу ежеден толкаюсь и в храмы Божий хожу, а мужики теперь все горланами стали, не шепотом говорят.
– Что говорят-то? Ну? – нетерпеливо допрашивал Иван Никитич.
– А вот одни-то, кто посмирнее, те жалобную песню поют: уж нам ли, мол, воевать, весь век на печи просидели? Нам-де, людям торговым да пашенным, доспех пристал ли? Иной, говорит, за весь свой век тетивы ни разу не натянул, меча из ножен не вынул… А кто посмелее, те уж прямо кричат: в нашем городе ни острога нет, ни наряда настенного, коли к нам ворог придет, надо супротив него не с рогатиной, а с хлебом-солью выйти!..
– Вот тут и говори об отпоре, сестрица! – с горькой усмешкой сказал Иван Никитич, поднимаясь с места и опираясь на трость. – И если ты не хочешь слушать моего совета – твоя воля! Только, чур, не спокайся потом.
– Нет, братец, не могу, не в силах так поступить… Лучше всем вместе умереть, чем порознь жить и тосковать друг по дружке!
Иван Никитич пожал плечами и, не сказав более ни слова, заковылял к дому, а дети, которые все это слышали из-за ближайших кустов, где они спрятались, вдруг выскочили оттуда и бросились к матери на шею.
– Да, мамочка! Да! Лучше вместе, чем порознь жить! – шептала матери Танюша.
Но даже и ласка деток не могла согнать с чела инокини Марфы того темного облака, которое на нем нависло. Черные думы не давали ей покоя, и она не находила себе ни в чем ни утехи, ни просвета. Наконец, утомленная своими неразрешимыми заботами, она почувствовала потребность остаться наедине с собою и сказала Сеньке:
– Сведи-ка ты детей в кремль, в митрополичий дом, сегодня за недосуг они еще у благословения родительского не бывали. А я тут стану братца в путь собирать.
Когда они ушли, а она осталась одна, на той же лавке в углу густого сада, который уже золотили и румянили лучи рано закатывающегося солнца, она погрузилась в думы о муже, о детях, о тех опасностях, которые могли их здесь ожидать, и старалась найти хотя какой-нибудь утешительный выход из своего тягостного положения… Но в тот день ей не суждено было ни на чем успокоиться.
– Государыня, – раздался с крыльца голос сенной девушки, – холоп твой Степанко Скобарь просит, чтобы ты дозволила ему твоих очей видеть… Говорит, с вестями приехал.
– С вестями? – тревожно переспросила Марфа Ивановна. – Зови его скорей!
Степан Скобарь вошел в сад из горницы, спустился с крыльца и, подойдя к госпоже своей, отвесил ей низкий поклон, касаясь земли перстами.
– Съездил, матушка! Все разузнал, а только хороших вестей с меня не спрашивай. Беда кругом, куда ни глянешь.
– Был ли во Владимире? Говори скорей! Видел ли зятя, сестру?
– Где их видеть? Владимир передался на сторону тушинского царя, и зять-то твой, Иван-то Годунов, сам с хлебом-солью к тушинцам вышел.
– Боже! Боже мой! Что это за время ужасное! – воскликнула Марфа Ивановна, всплеснув руками.
– И Суздаль в их руках! Там стали, было, противляться, да кожевник Меньшак Шилов всех сбил с толку: заревел вдруг в истошный голос, чтобы все, кто хочет жив остаться, царю Дмитрию пусть крест целуют. И все перепугались и стали целовать крест тушинскому… И в Переяславле тож! А ведь переяславцы нам, ростовским, первые враги. Ну, того и жди, что скоро сюда нагрянут, наш черед теперь на зубы тушинцам попасть.
– Ты и поклясться можешь, что все эти вести верны? – твердо сказала Марфа Ивановна.
– Слова лжи не вымолвил, – с уверенностью сказал Степан Скобарь. – Вот и крест целую.
Он полез за пазуху, вытащил свой тельник и поцеловал его.
Тогда Марфа Ивановна поднялась с места и направилась к дому. На крылечке хором ей встретился Иван Никитич, уже одетый в дорожное платье.
– Что, сестрица? Хороши ли вести тебе принес Степанко? – сказал он. – А Годунов каков? Хорош отпор он дал тушинцам? И неужели же ты, и после того всего, упорствуешь здесь остаться?
– Да, братец, теперь больше, чем когда-нибудь, я в этом убеждена, что мое место здесь, при муже и при детях.
– Пускай бы уж при муже! Ну, а детей-то на что же под обух вести?..
Марфа Ивановна молчала и спокойно глядела ему в глаза, он понял, что она приняла твердое решение.
– Ну, как знаешь. А мне пора, пока еще не все дороги отсюда перехвачены. Прощай, сестрица! Буду ждать всех вас на Москве, коли Бог даст свидеться.
Они молча обнялись и поцеловались, не сказав ни слова более на прощанье.
На другое утро спозаранок тревожно зазвонили колокола во всех ростовских церквах, кроме кремлевских соборов. Не то набат, не то сполох… И все граждане, поспешно высыпавшие из домов на улицу, полуодетые, простоволосые, встревоженные, прежде всего спрашивали у соседей при встрече:
– Пожара нет ли где?.. А не то ворог не подступает ли?
– Ни пожара, ни ворога, а все же беда над головой висит неминучая. Вести такие получены! – слышалось в ответ на вопросы, хотя никто и не брался объяснить, в чем беда и какие именно вести.
Между тем звон продолжался, толпы на улицах возрастали, а из домов выбегали все новые и новые лица: мужчины, женщины и дети. Кто на ходу совал руку в кафтан, кто затягивал пояс или ремень поверх однорядки, кто просто выскакивал без оглядки в одной рубахе и босиком или, еще хуже того, в одном сапоге. Женщины начинали кое-где голосить, дети, перепуганные общим настроением и толками, кричали и плакали. Тревога изображалась на всех лицах и становилась общею.
– Да кто звонит-то? Из-за чего звонят? – спрашивали более спокойные люди, ничего не понимая в общей панике.
– А кто же их знает? Вот у Миколы зазвонили, и наш пономарь на колокольню полез.
– Да кто велел звонить?
– Ну чего вы к нам пристали? Не мы, чай, приказывали!
– Говорят, гонец приехал, вести привез, по церквам читать будут, ну, вот мы у церкви и собрались. Ан смотрим, и церковь на замке стоит, – слышится в толпе, собравшейся у церкви.
– Да вот постойте, постойте! Отец протопоп и сам идет!
Все бросаются к отцу протопопу с расспросами о вестях и о причине звона.
– Знать не знаю. И вестей никаких не получал, – отвечает отец протопоп в полном недоумении. – Расходитесь вы, благословясь, а я сейчас пономаря с колокольни спугну.
– Как нам расходиться после этой тревоги и страха смертного? Нам надо вести знать! – кричат в ответ протопопу с разных сторон.
– Где же я вам вестей возьму, коли у меня их нет? Ступайте к властям в кремль, у них спрашивайте, – отзывается отец протопоп.
– А и точно, братцы. Пойдем к самому митрополиту да к воеводе: они должны знать, они на то поставлены.
– Вестимо к ним! К ним! Туда! В кремль! К митрополиту, к воеводе! Как им не знать? – раздались в толпе голоса и крики и, повторяемые другими толпами, привели к общему движению в одном направлении.
VI
РОСТОВСКИЙ ПЕРЕПОЛОХ
Толпа, возрастая, повалила к кремлю, запрудила всю улицу перед входными воротами, произвела усиленную давку в широком воротном пролете и, наконец, хлынула в кремль и залила всю площадь между соборами и митрополичьим домом, шумя и галдя. В толпе временами слышались возгласы и даже крики:
– Воеводу нам! Третьяка Сеитова! Пусть нам объяснит, какие вести!
– Кто сказал, что вести есть? Кто? – раздалось где-то в стороне.
– Романовский холоп еще вчерась с вестями приехал… А нам не сказывают! – крикнул вдруг кто-то во весь голос.
– Какой холоп? Какие вести?.. Отца митрополита сюда, пусть он и с воеводою оповестит нам!
Крики становились все громче и громче и уже начинали сливаться в один общий гул, когда, наконец, на рундуке митрополичьего дома явились сначала дьяки, потом воевода Сеитов, высокий, плотный, здоровый мужчина лет пятидесяти с очень энергичными и выразительными чертами лица. Вслед за Сеитовым вышел и сам митрополит Филарет Никитич, в темной рясе и белом клобуке с воскрылиями, которые опускались ему на плечи и грудь. Мерно и твердо опираясь на свой пастырский посох, он остановился на середине рундука и величавым, спокойным движением руки стал благословлять толпу во все стороны.
Толпа разом смолкла. Шапки, одна за другою, полетели с голов, а руки полезли в затылок, и те, что еще за минуту кричали и галдели, теперь присмирели и, переминаясь с ноги на ногу, не знали, что сказать, как приступить к делу.
Филарет обвел всех спокойным и строгим взглядом и произнес:
– Зачем собрались вы, дети мои? Какая у вас забота?
Этот вопрос словно прорвал плотину, отовсюду так и полились и посыпались вопросы и жалобы:
– Вести! Вести какие?.. Воевода зачем их скрывает?.. Хотим знать… Сказывайте, какие вести?..
Филарет обратился к воеводе и сказал ему:
– Сказывай им все, без утайки.
Воевода приосанился и громко, так громко, что слышно было во всех концах площади, сообщил:
– Вчера поздно вечером романовский холоп привез нам вот какие вести: Суздаль врасплох захвачен Литвой и русскими изменниками. Нашлись предатели и в городе и не дали добрым гражданам простору биться с ворогами… Владимир предан тушинцам воеводою Годуновым, который, забыв страх Божий и верность присяге, не стал оборонять города, хотя и мог – и войска, и наряда, и зелья было у него полно… Переяславцы и того хуже поступили: злым ворогам и нехристям, грабителям и кровопийцам навстречу вышли с хлебом-солью и приняли их, как дорогих гостей… Вот вам наши вести.
Воевода замолк, и толпа молчала, довольно-таки сумрачно настроенная. Потом послышались тут и там отдельные голоса:
– И Суздаль сдали, и Владимир на их сторону потянул, и Переяславль сдался… Надо и нам за ними… Одним где ж нам с этакою силою справиться?
– Да чего и воевать-то? Где же нам в царях разбираться, который правый, который неправый? – послышалось даже в передних рядах.
– Разбирать вам и не приходится, вам только присягу помнить надо! – строго заметил Филарет.
– Да ведь сила-то, отец честной, соломушку ломит! – заговорили в передних рядах купцы.
– Так, по-вашему, сейчас и с хлебом-солью хоть к самому сатане! – крикнул воевода. – Возьми, мол, наши животы – оставь нас с головами.
– Да уж тут как ни храбрись – побьют. Одно слово – побьют, а потом пограбят, по миру пустят! – загалдели посадские. – Переяславцы-то давно на нас зубы точат – это нам довольно известно.
– А вы их в зубы да в загривок, – крикнул воевода, энергично размахивая здоровенными кулачищами, – вот и присмиреют!..
– Да ведь хорошо бы, кабы с ними одними, а то их тут придет сила! – уныло покачивая головами, отвечали ему посадские разом.
– Ну, что ж? И у нас есть сила! Тысячи две стрельцов и добрых ратных людей у нас наберется, – сказал воевода. – Подбирайте и вы молодцов, коли наберете столько же, то я вам ручаюсь, что мы переяславцев с тушинцами и на порог не пустим! Вот в Гладком логу и встретим, да так-то угостим, что до новых веников не забудут.
Энергичная речь нашла себе сочувствие в толпе, раздались смешки и одобрительные возгласы, но уныние опять одолело.
– Где уж нам в поле выходить! Там и ляхи, и казаки, народ привычный к бою, народ – головорез! Тем и живут – с конца ножа… Нет, уж коли на то пошло, так уж лучше собрать животишки да бежать всем розно…
– Пока путь чист, в Ярославль переберемся! – поддакнули другие.
– Да, да! Чем тут голову под обух нести, лучше бежать загодя, спасти, что можно!
– Бежать от ворога! Бежать всем городом, – раздались крики.
– Стойте! Стойте!.. Молчите! Отец митрополит хочет говорить!..
– Православные! – начал Филарет. – С душевной скорбью вижу я, что помыслы все ваши только о мирском. Заботитесь о животах, о жизни, о покое своем, бежать собираетесь… Почему не позаботитесь о Божьем? О храмах ваших, о святых иконах, о мощах угодников, о благолепном строении церковном, вами же и вашими руками созданном, из вашей лепты? Почему не вспомните могилы отцов и дедов и почивших братии ваших? Или и это все возьмете с собою? Или и это все вы понесете в дар лютым ворогам и скажете им: возьмите, разоряйте, грабьте, оскверняйте, только нас, робких, пощадите за смиренство наше. Так, что ли? Говорите, так ли?
Филарет обвел передние ряды вопрошающим взглядом, никто ни слова не проронил ему в ответ. Тогда он продолжал:
– Бегите же, маловерные! Спасайтесь, позабыв святой долг присяги, по которому вы за своего царя должны стоять до конца, до последней капли крови! Я не пойду за вами: я останусь здесь на страже соборной церкви, святых мощей, икон и всей казны церковной… И помните, что нет вам моего благословения.
Спокойствие и твердость этой речи произвели на толпу очень сильное впечатление. Раздались с разных сторон возгласы:
– О-ох, грехи! Стыдно покидать святыню, это что говорить!.. Насмеются над нами наши вороги… Ох, кабы рать царская, кабы помочь откуда подошла!
Сеитов воспользовался этой минутой колебания и вдруг заговорил:
– Кабы чужими руками да жар загрести! Других бы подставить, а самим за чужую спину спрятаться! Этак-то, братцы, и всякий сумеет… Да и хитрость тут невеликая! Нет, вы сами покажите себя, сами рогатину в руки, да топор, да лом… Да станьте-ка стеною твердою: подступай, мол, кто смелее!.. Так у ворога и руки опустятся!
– Это верно, что и говорить!.. Смелый и ворогу страшен… Это точно! – раздалось в разных местах.
– А коли верно, так за чем же дело стало? В городской казне на всех оружия хватит: копьев, бердышей, сулиц, обухов, чеканов. И доспехов насбираем сотен пять: и сабель, и мечей найдется. Захотите драться – будет чем с лиходеем переведаться. Не захотите – путь вам не загорожу, ступайте. А я тоже от отца митрополита ни на шаг… Здесь жил, здесь служил, здесь и голову сложил…
В толпе поднялся невероятный шум, несмолкаемые крики, брань, перекоры… Но смелые начинали преобладать, судя по возгласам и общему настроению толпы.
– Останемся… Стыдно бежать!.. От беды трусостью не спасешься… И разор велик, и позор пуще того… Биться надо! Надо им отпор дать, чтоб неповадно было.
Несколько десятков более смелых пробились, наконец, вперед, к самому рундуку и завопили:
– Давай нам оружие! Давай, готовы биться! Давай!
– Нет, братцы, так негоже, – сказал воевода. – Пожалуй, выйдет так, что оружие взяли, а сами и побежали… И останусь я и без бойцов, и без оружия… Нет, кто хочет с нами быть за один, тот выходи, да записывайся, да крест целуй, что ни государева, ни своего земского дела не выдашь! Тогда и приходи ко мне в оружейную казну.
– Бери с нас запись! Целуем крест! – закричали уже сотни голосов, и сотни рук поднялись в толпе.
– Вот это дело, это так! А ну-ка, добрые молодцы, направо, а сарафанники – налево! Разбивайся, что ли! И кто направо, те к записи ступай! Эй, дьяки! Готовьте всем запись учинить, кто только пожелает.
Толпа зашевелилась. В ней среди гула и шума голосов произошло движение, толкотня и даже некоторая давка, и затем она разделилась надвое: огромное большинство отхлынуло на правую сторону, к «добрым молодцам», а меньшинство отошло налево, и притом меньшинство, действительно неспособное носить оружие: старые, убогие, недужные люди.
И теперь все уже спешили записываться наперебой, записавшись; подходили под благословение митрополита и целовали крест из рук его, а затем становились особо в ряды. Дьяки едва успевали заносить имена в столбцы и дважды посылали подьячих в приказную избу за бумагой. Не прошло и двух часов, как на столбцах, покрытых записями, можно было уже насчитать более трех тысяч имен.
– Ну, вот теперь, братцы! – обратился к новобранцам воевода. – Теперь пожалуйте всем скопом к приказной избе за оружием да из домов тащите что у кого есть: доспехи, шлемы, рубахи кольчужные… Теперь я знаю наверно, что мы у переяславцев отобьем охоту к нам в Ростов жаловать. За мной, ребятушки!
И он двинулся к приказной избе во главе толпы приободренных им ростовцев.
Минула еще неделя, наступил и октябрь, а погода стояла все та же: теплая, тихая, сухая… На ржаных полях озимь выросла в колено, колос в трубу заворачиваться стал, а ни о снеге, ни о зиме и помину еще не было. Старики только головами покачивали, не пророча ничего хорошего на будущий год… Но зато детям было раздолье: они не уходили с улицы и, конечно поддаваясь общему воинственному настроению горожан, всюду играли в войну, собирались ватагами, выбирали воевод и разбивались на два отряда – на ростовцев и переяславцев, выходили на площадь, сшибались, ходили друг на друга стена на стену и наполняли тихие улицы города веселым шумом и криком.
Такая же точно игра происходила каждый день в саду дома Романовых, где девятилетний Миша собирал около себя всех дворовых ребят и воеводствовал над ними, посылая их во все концы сада на розыск подступающего врага. К тому же Сенька ухитрился смастерить Мише рог, в который он трубил, сзывая своих ратников. И игра под руководством Сеньки шла настолько оживленно и весело, что Танюша, которую Марфа Ивановна сажала с утра за работу, не без зависти поглядывала на затеи братца Мишеньки из-за своих пялец. Любовалась не раз играми Мишеньки и сама Марфа Ивановна, отвлекаясь от тех скорбных дум и тяжких предчувствий, которые ни днем ни ночью не давали ей покоя с самого отъезда Никиты Ивановича из Ростова. Сядет она, бывало, на скамеечку под березами и любуется на резвость и подвижность своего милого сынка, на его оживление и веселье…
– Хорошо бы, матушка, кабы и на войне вот так точно было, – заметил как-то раз Сенька, указывая своей госпоже на игры мальчиков. – Тогда, пожалуй, и ростовцы тоже храбрее были бы…
Сенька пользовался особенным доверием и милостями Марфы Ивановны и Филарета Никитича, потому что он вынес все тягости ссылки в качестве слуги при Иване и Василье Никитичах, сосланных в Пелым. За обоими братьями он ухаживал, как самая верная и преданная нянька, не отходил от них ни на час во время их болезни. Один из них – Василий Никитич – даже и скончался на его руках, а Иван Никитич, вернувшись из ссылки, указал Филарету Никитичу на Сеньку, как на самого надежного пестуна для Миши, и, надо сказать правду, что Сенька действительно вполне оправдывал лестный отзыв о нем довольно сурового Ивана Никитича. Он не только безотлучно находился при Мишеньке днем и ночью, не только следил за каждым его шагом зорко и неусыпно, но и по отношению ко всем в семье и доме Романовых оказывался чрезвычайно услужливым, внимательным и предупредительным. Вот почему и сама Марфа Ивановна охотно вступала с ним в разговоры, входила в обсуждение некоторых домашних вопросов и даже принимала его советы.
– А как тебе сдается, Сеня, – спросила его однажды Марфа Ивановна, любуясь на военные игры Мишеньки, – удастся ли воеводе отстоять Ростов от тушинцев?
Этот вопрос тревожил ее уже несколько дней сряду, от него изныло и болело ее сердце.
– А как тебе сказать, государыня, – сказал, подумав, старый и верный слуга, – оно, конечно, победа – дело Божье… На все его воля… Ну, а все же мне сдается, что в открытом поле ему против тушинцев не выстоять. Хорошо, коли они его воинства испугаются да не полезут в битву… А коли полезут, тогда уж пиши пропало…
– Что ты это, Сеня? Да ты пугаешь меня!
– Правду-матку режу, не прогневайся! Да ты и сама изволь раскинуть умом-разумом, ну какие это воины у воеводы набраны, кроме городовых стрельцов да служилых людей? Сегодня он пекарь – баранки в печку сажает, а завтра в поле вышел. А этот бондарь – обручи на клепки нагоняет, а тут вдруг на коня сел. Смеху подобно. Таким ли воинам против Литвы да казаков выстоять? Опять и то скажу, коли бы у Ростова ограда была с башнями да наряд на башнях, тут бы ростовцы за себя постояли, потому у них за спиной свой дом, своя семья. А в поле побегут как раз!
Такое мнение Сеньки о ростовских военных приготовлениях не могло успокоить тревоги Марфы Ивановны, и она все более и более поддавалась своему мрачному настроению. И вдруг поутру 10 октября зазвонили все колокола ростовских церквей и в кремле, и во всех концах города, сзывая ростовцев на защиту их родного города. В то же время затрубили трубы, затрещали барабаны у приказной воеводской избы. По городу разнесся слух, что по полученным сведениям тушинцы и переяславцы уже двинулись в поход к Ростову. Все население высыпало на улицу: вооруженные переписные ратники вперемежку с плачущими и причитающими женщинами, детьми и подростками, с дряхлыми и убогими старцами. Ратники спешили к местам, но, надо сказать правду, очень неохотно: один жаловался на тяжесть доспеха, другому шелом был не по голове, третий путался в сабле, привешенной не по его росту. И все это шумело, гудело, вопило и стремилось по улицам в каком-то оторопелом, встревоженном и далеко не воинственном настроении.
Марфа Ивановна с грустью и тревогой присматривалась и прислушивалась к этому шуму и движению на улице, к этой толпе, которая куда-то валила волною, безотчетно стремясь навстречу своему неизвестному року, и в душе ее не было никакой надежды на то, что эта слабая сила защитит ее и семью от надвигающейся грозы.
«Боже мой, Боже мой! Что с нами будет?» – думала она с нескрываемым волнением, сидя на рундуке, выходившем в сад, и прислушиваясь к призывным звукам труб и к грохоту барабанов, который мешался с колокольным звоном.
– Мама, мама! – крикнул ей вдруг Мишенька из сада. – Посмотри-ка, посмотри, какой к тебе Степанка нарядный идет!
Марфа Ивановна оглянулась и увидела перед собой Степана Скобаря во всем ратном убранстве, на нем была частая кольчужная рубаха, подпоясанная толстым ремнем с бляхами, к которому привешен был широкий и прямой тесак, а голова у него была прикрыта островерхим желобчатым шеломом с бармицей, свешивавшейся на плечи.
Степанка подошел к своей госпоже, снял с себя шелом и поклонился ей в ноги.
– Прощай, матушка, государыня ты наша! Прости, коли в чем провинился, не поминай лихом. Детишек моих с женишкой не оставь без призору, коли сложу голову!
– Дай тебе Бог удачу, Степан, – сказала приветливо Марфа Ивановна. – Но только вот какой тебе от меня дан заказ, и ты его помни: если сохранит тебя Бог в начале битвы, так ты наблюдай и смотри, какой конец будет. И если чуть только заметишь, что наши дрогнули, что уж им не устоять, сейчас скачи сюда, не жалеючи коня, с известием ко мне и к господину своему Филарету Никитичу. Понял?
– Понял, матушка! Как не понять! По твоему заказу и исполню.
Он поднялся с колен, отвесил еще поясной поклон Мишеньке, поцеловал его руку и удалился.