355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Полевой » Избранник Божий » Текст книги (страница 2)
Избранник Божий
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:44

Текст книги "Избранник Божий"


Автор книги: Петр Полевой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Величайшим счастьем для нее (можно даже сказать – спасеньем) было бы такое потрясение, которое заставило бы ее плакать и сокрушаться о том, что она утратила, но такого потрясения быть не могло… Если бы ее пришли известить о смерти близких и дорогих людей, она бы даже удивилась этой странной вести, они для нее давно уже умерли… Все умерло! И она сознавала, что ее слезы уже давно иссякли и что никакое горе не заставит ее больше плакать. И самая молитва – та горячая, чудная молитва, в которой она когда-то так любила изливать свою душу, – здесь иною стала… И утром, и вечером, на сон грядущий, становясь на колени перед иконою, инокиня Марфа по привычке, по безотчетному сознанию какого-то долга, читала молитву, кланялась и крестилась, но слова молитвы представлялись ей какими-то не вполне понятными звуками… Ее уста эти слова произносили, а ей казалось, словно они доносятся к ней откуда-то издалека, как доносится иногда до нас песня; и звучны, и слуху льстят, но не внятны, незнакомы эти звуки, и не шевелят нашего сердца, не хватают за живые его струны.

Так жила она, томясь жизнью, одинаково равнодушная ко всему, и дожила до лета 1602 года, до лета, которое заглянуло в Толвуй не раньше Петровок…

III
ЛУЧ СВЕТА ВО ТЬМЕ

Случилось как-то, что старуха баба, прислуживавшая инокине Марфе, невыносимо начадила в избе, и притом как раз в такое время, когда обычно заглядывал в избу пристав. Тот заглянул и тотчас раскричался на старуху, а к инокине Марфе обратился со словами:

– Изволь-ка выйти на крылечко… Да побудь там, пока я здесь чад выпущу в сени… А то еще угоришь, и мне из-за тебя в ответе не быть бы…

Она повиновалась беспрекословно, и вышла на крыльцо, и странное вдруг испытала чувство… Это был первый ее выход с начала весны, солнце светило ярко, от леса тянул легкий ветерок, насквозь пропитанный смолистым ароматом сосен и елей, птички, какие-то малюсенькие краснозобые птички, превесело перепархивали с куста на куст, с дерева на дерево, старательно и неутомимо выводя и высвистывая свои незатейливые гармонические песенки.

Инокиня Марфа присела на крылечке и даже сама себе удивилась: она и птичек заметила, и даже песенку их как будто запомнила… И у ней на мгновение мелькнула в сознании мысль: «Птички сюда издалека летели, и на Белом озере были…»

– Ступай-ка в избу, там теперь чаду нет, – раздался над нею голос пристава, и его слова прервали нить ее мыслей на полуслове.

Она машинально поднялась и, не оглядываясь кругом, вернулась вновь в свою могилу. И ей даже на память не пришли те мысли, которые были навеяны на нее щебетанием птичек.

После этого прошло еще около месяца. И вдруг произошло нечто совсем необычайное: пристав не явился как-то ни разу. Не явился и на другой день… Даже инокиня Марфа это заметила и уже собиралась о нем спросить, как вдруг дверь отворилась настежь, и в избу без шапки вошел пристав и не стал ходить козырем вокруг да около, а стал около притолоки навытяжку и пропустил в избу какого-то другого мужчину средних лет и благообразной наружности. В руках у того был какой-то свиток.

– Это, что ль, инока Марфа? – спросил новоприбывший вполголоса у пристава.

– Она самая и есть, – отвечал пристав. – Изволь-ка встать, – продолжал он, обращаясь к затворнице, – государева указа слушать…

Она поднялась с лавки так же машинально, как тогда по приказу пристава поднялась с крылечка, и приготовилась слушать, совершенно равнодушная к тому, что ей собирался читать посланец государя.

«Куда же еще меня сошлют? В Соловки, в Пелым?» – смутно мелькнуло в ее сознании.

И она стала слушать, не вникая, почти не отдавая себе отчета в словах, долетавших до ее слуха.

– А посему изволил великий государь, – громогласно читал посланец, – по неизреченному своему милосердию и благости, изменника своего, жену, Ксению Ивановну, а в иночестве Марфу, помиловать… Приказать ее из Толвуйского Заонежского погоста отправить на Белоозеро, где сосланы живут ее, Марфы, дети, да его же, изменника государева, сестра и зять… А оттоле всех их вкупе сослать, не разлучая, в Юрьев-Польский уезд, в вотчину Клин, что прежде было Романовых, а ныне на него, великого государя, отписана.

«Что это он читает? Зачем он издевается надо мною? Зачем мучает?» – зашевелилось в душе у инокини Марфы.

– Слышала, чай? – нетерпеливо спросил пристав, удивленный молчанием несчастной и недоумением, которое выразилось на ее лице.

Но тот, что читал указ государев, по-видимому, понял тягостное внутреннее состояние инокини Марфы, он стал неторопливо и спокойно истолковывать ей прочтенное. Когда он объяснил, что ее приказано везти на Белоозеро и разрешено ей жить с детьми, она вдруг страшно вскрикнула и, как сноп, повалилась на землю.

– Ну-у! Наделал дела, растолковал! – воскликнул пристав и бросился приводить несчастную в чувство.

Когда же она наконец очнулась и пришла в себя, тогда стала Христом Богом молить, чтобы ей еще раз был прочитан указ государев, и посланец его прочел и добавил даже, что везти ее приказано из Толвуя немедленно и чтобы она была готова в путь назавтра спозаранок.

И вот в тот день вечером, после того как окончены были ее немудреные сборы в дорогу и весь ее бедный скарб был связан в два небольших узла, она в первый раз после поселения своего в Толвуе молилась сознательно, горячо, молилась, влагая всю душу в слова молитвы, и когда дошла до молитвы «Утешителю, Душе Истинный», то почувствовала какую-то необычайную сладость в душе и потом на щеках своих что-то жгучее, горячее… И эти первые слезы после нескончаемо долгого оцепенения сняли камень с души ее: она проплакала всю ночь, и она была одною из счастливейших в ее жизни.

Лето шло к концу. «Илья» был на дворе. С Белоозера начинали подувать резкие и холодные ветры, а утром и вечером все видимое из Мурьинского погоста пространство озера заволакивалось густыми туманами. Княгиня Марфа Никитична уже не выпускала Мишеньку и Танюшеньку на берег иначе как после полудня, пока еще хоть немного пригревало солнышко, да и то нарядив детей в теплые кафтанчики, которые она выхитрила и выкроила им из своей старой камчатой телогрейки, а сестрица Настасья Никитична с Ульяной Семеновной сшили деткам.

Всех мурьинских опальных немало удивляло одно недавно проявившееся условие их одинокой и горемычной жизни в далекой ссылке: их пристав, человек придирчивый и мелочный в исполнении своих обязанностей, как-то вдруг изменился к лучшему в своих отношениях к Романовым и Черкасским. Бывало, прежде он пребывал безотлучно в Мурье, следил за каждым шагом князя и княгини, ворчал даже на выходы их в церковь, урезывал отпускаемые на содержание им запасы и вступал в препирательство из-за каждого пустяка. Но после одной недавней поездки в Белоозерскую обитель вдруг почему-то смирился и смягчился в своих отношениях к ссыльным, стал реже являться к ним и избегал с ними неприятных столкновений. Сверх того, и отлучаться из Мурьи он стал чаще прежнего и в отлучках оставался дней по пяти и даже по неделе.

– Что за притча такая? – говаривала не раз мужу княгиня Марфа Никитична. – Пристав наш совсем к нам иной стал! Уж не пришел ли ему какой указ через обитель? А то игумен его тамошний не пристыдил ли?

– Да, да! – соглашался с женой князь. – Совсем иной… И точно будто даже нас сторониться стал. А прежде ведь как, бывало, наскакивал, за частокол носу высунуть не давал…

– Ну, пока что… А и за это благодарение Богу, – говаривала обыкновенно княгиня.

И князь пользовался своей свободой и каждый день перед обедом выходил на бережок, садился на свой излюбленный бугор и, вперив взор вдаль, глядя туда, где над линией водного пространства чуть-чуть чернела узкая полоска берега, уносился мыслями к родной Москве, раскинутой по своим живописным холмам, к ее златоглавым храмам и островерхим башням, к ее движению и шуму, над которым, господствуя, разносится вширь и вдоль чудный звон ее бесчисленных колоколов. И куда как горько становилось у него на душе, когда от этих своих мечтаний, от воспоминаний о былом житье-бытье, он вынужден был переходить к окружавшей его жалкой бедной действительности. Внизу о плоский и песчаный берег уныло и гулко плескалось серое и холодное озеро, солнце, тускло светившее из-за серых облаков, не оживляло его волн ни блеском, ни красками, невдалеке угрюмые рыбаки тянули сети, мерно ударяя по воде шестами, чтобы загнать рыбу в мотню невода… Все пусто, все серо, все грустно!

Так же точно сидел князь Борис на своем излюбленном бугре и накануне Ильина дня и думал по-прежнему свои невеселые думы на тему о суете и тщете всего мирского, когда к нему подошел отец Степан и после разных предварительных подходов и толков о погоде и об улове рыбы на озере вдруг перешел к предмету разговора, который, очевидно, очень его и занимал, и тревожил:

– Вот тут позавчерась странничек один мимо проходил, в Глухоозерскую пустынь пробирался… От нашего погоста до нее еще верст с полсотни по болотам да по островинам тропочка пролегает…

Старик поп приостановился, откашлялся, оглянулся по сторонам и, присаживаясь к князю на бугор, проговорил:

– Так вот он… этот самый странничек-то предиковинное нечто сказывал…

– Что же бы такое? – спросил князь. – Эти странники из конца в конец земли ходят, должны многое и видеть, и слышать…

– Да уж такое предиковинное, что даже и в ум не вмещается… Мы, конечно, люди темные, а вот ты человек бывалый и книжный, тебе виднее…

– Да что виднее-то? Что он тебе сказывал? Старик наклонился к князю и почти шепотом проговорил:

– Сказывал… будто антихрист в Литве за рубежом народился…

Князь Борис посмотрел в недоумении на отца Степана.

– Да ведь ты же по Писанию должен знать, что это перед кончиной мира будет?

– Ну, вот он, странничек-то, говорит, будто уж и об этом знаменья разные объявились…

– Кабы знаменья, так повсюду на земле были бы видимы, – попытался возразить князь Борис.

– Оно точно, что могли бы быть видимы, – таинственно продолжал поп-старик, опять понижая голос, – да, вишь ты, царь и бояре о знаменьях никому не приказали сказывать…

– Ну, это что-то на ложь похоже, отец Степан.

– Нет, погоди так говорить, послушай, что он дальше-то сказывал…

Попу, видимо, не терпелось, хотелось поскорее всю душу выложить перед князем Борисом:

– Сказывал, будто антихрист этот самый в образе Дмитрия-царевича народился…

– Какого Дмитрия-царевича?

– А углицкого… Что в Угличе убит злодеями…

– Да как же так? Тут убит, а там опять народился? – сказал князь.

– А вот поди ж ты! Враг-то силен… И народился, и грамоту царю Борису прислал. Пусти, говорит, меня доброю волей на прародительский престол… А не пустишь доброю волею…

– Дядя, а дядя! – раздались с берега звонкие детские голоса. – Глянь-ко, глянь, какое суденко на озере!

Князь глянул по указанию деток и точно увидел вдали, верстах в двух от берега, какое-то суденко, которое резво бежало под парусом, подгоняемое по волнам свежим ветерком.

– Стружок бежит нездешний, – сказал отец Степан, приглядываясь попристальнее. – Такие вот по Шексне точно что ходят.

Между тем детки подбежали к князю с расспросами.

– Это что же белое, дядя? – спрашивала Таню-ша. – Точно крыло у птицы?

– Отчего оно идет так скоро? – любопытствовал и Миша.

Князь Борис постарался удовлетворить любопытству племянников, а между тем суденко уже обратило на себя внимание рыбаков и еще кое-кого в поселке.

Из двух изб посмотреть на диковинное суденко вышли и бабы, и дети.

– Не здешнее судно, шехонское, – толковали между собою рыбаки. – А нос сюда держит.

Появление такого судна в мурьинском плесе озера, по которому сновали только челны местных рыбаков, было, конечно, явлением чрезвычайной важности. Немудрено, что и князь поднялся с места и направился к дому, чтобы оповестить жену-княгиню и своячениц. И пристав, до которого уже весть о судне успела дойти, вышел из своей избы и степенно стал спускаться на берег.

«Нет ли тут чего такого… касающего? Вестей каких не везут ли?» – думал он, собираясь уже принять кое-какие меры на случай.

Тем временем струг подошел уже и саженях в пятидесяти от берега стал спускать парус. На нем нетрудно было различить даже лица тех пяти человек, которые на струге находились. Вскоре со струга закричали рыбакам:

– Давайте челны! Нам за мелководьем к берегу не причалить!..

– Подайте сначала один челн, – распорядился пристав, – а там видно будет.

«И что за люди? И чего им здесь надо?» – думал он не без тревоги, выжидая, когда незваные гости высадятся на берег.

Но все опасения его рассеялись, когда к берегу причалил челн, а из него вышел его старый знакомец, вологодский подьячий Софрон Шабров и, облобызавшись с ним, на вопрос: «Откуда Бог несет?» – ответил:

– Из Толвуя, с боярыней Романовой плыву и тебе о твоих боярах указ везу.

– Что? Что такое, братец? Говори скорее!

– А то, дружище, что и тебе с насиженного гнезда сниматься надо: приказано их в Юрьев-Польскую вотчину отправить.

– Всех вместе? – воскликнул пристав.

– Всех как есть!

– Ну, наконец-то избавил Бог от здешней медвежьей стороны… Так что же? Прикажи свою боярыню свезти сюда же поскорее.

Приказ был тотчас отдан рыбакам, чтобы ехали за инокиней и привезли бы ее вместе с приставом на берег. Но между тем, когда происходил этот разговор и отдавали приказ рыбакам, ни пристав, ни его приятель Софрон Шабров не заметили, как мальчик и девочка, стоявшие невдалеке от них среди группы крестьянских детей, вдруг отделились от нее и бегом пустились по песчаному откосу берега к дому.

Шустрая и сметливая Танюша успела из беседы приятелей уловить несколько слов, которые показались ей настолько важными и многозначительными, что по ее соображениям необходимо было тотчас же сообщить тете и дяде и непременно тете Насте.

– Пойдем, побежим скорее! – шепнула она Мише, который ничего не успел расслышать и ничего не сообразил, но побежал следом за Танюшей и, судя по ее озабоченному, деловому виду, готовился услышать от нее что-то важное.

– Что он говорил? – спрашивал он неоднократно у сестрицы на бегу, но та только рукой от вопросов отмахивалась и прибавляла бега.

Раскрасневшаяся, запыхавшаяся вбежала она в избу и прежде, чем кто-нибудь успел на нее обратить внимание, она одним духом выкрикнула:

– Дядя! Тетя! От царя за нами на суденке люди приехали!.. Указ привезли… Нас в другое место и нашего пристава в другое место… А маму сюда!

Миша, не желая отстать от сестрицы, тоже тревожно доложил:

– От царя приехали… На лодке приехали и… – решительно не знал, что следует ему сказать дальше.

– Ох, таранта! – с добродушным укором сказала княгиня. – Ну, что ты путаешь? Ну, где ты это слышала?

– Там слышала, – утвердительно настаивала Танюша. – Чужой пристав с нашим приставом говорил!.. Пойдите, сами посмотрите! Спросите их!

Произошло невольное и общее волнение, все всполошились, все заговорили разом, все собрались выйти из дома и посмотреть, что там на берегу творится.

– Ступай-ка опять да разузнай все хорошенько! – озабоченно заговорила княгиня Марфа Никитична.

– И я! И я! И мы с тобой тоже! – закричали Миша и Танюша, и вслед за князем все население боярской избы высыпало за частокол, а князь, держа детей за руки, чтобы они не очень спешили и горячились, направился к тому месту, где пристав стоял около челнов с Софроном Шабровым!

В то время когда князь Борис, спустившись с откоса и понемногу все ускоряя шаг (потому что и его охватило какое-то невольное волнение), подходил к озеру, челн, подталкиваемый рыбаками на шестах, подплывал к берегу. В нем, кроме двоих рыбаков, князь различил еще какого-то плотного мужчину с черной окладистою бородою и женскую фигуру в темной одежде. Вот рыбаки в двух саженях от берега вылезли из челна в воду и, облегая его, волокли на себе по прибрежному песку. Потом, почтительно и бережно поддерживая под руки своих седоков, высадили их на берег…

Тут только князь разглядел, что черты лица этой женщины знакомы ему… Сердце екнуло у него, но он не смел еще верить глазам…

Однако приезжая уже заметила его и детей и опрометью бросилась к ним навстречу с распростертыми объятиями.

– Детушки! Детушки мои дорогие! – воскликнула она, едва сдерживая душившие ее рыдания.

– Мама! Мама! – звонко крикнули детки и, вырвавшись у князя, понеслись ей навстречу.

IV
И РАДОСТЬ – НЕ В РАДОСТЬ

Прошло еще три года, и на Руси совершилось много важных событий. Царь Борис вступил в борьбу со смутой, которая ополчилась против него в лице загадочного Лжедмитрия, прикрывавшегося тенью невинно загубленного угличского страдальца. В самый разгар борьбы Борис умер, передав бразды правления в слабые руки юного Федора, который попытался продолжать борьбу дальше, но измена поднялась отовсюду, грозный враг одолел, и Федор Борисович пал в борьбе… Все это совершилось так быстро, что на окраинах Московского государства еще не успели получить вести о кончине царя Бориса, как уже дьяки и подьячие опять сидели за работой и наспех писали во все концы Русской земли о кончине царя Федора Борисовича и о вступлении «на прародительский престол законного, прирожденного великого государя Дмитрия Ивановича».

Не скоро доходили эти важные вести и до отдаленных городов, лежавших на востоке и севере Руси, еще дольше, еще медленнее проникали они в отдельные поселки и обители, лежавшие в глухих местах. Потому и немудрено, что даже и тот дьяк, который был новым государем отправлен в Антониев-Сийский монастырь «с тайным делом», приехал в эту дальнюю обитель уже по первопутку и, надо сказать правду, насмерть перепугал старого игумена Иону.

– Ты, старче, кого в церкви Божьей за службой поминаешь? – спросил игумена дьяк, едва переступив порог обители и предъявляя ему свои полномочия.

– Как кого? Вестимо, господин дьяк, поминаю, кого нам указано: по преставлении царя Бориса поминаю законного его наследника, великого государя Федора Борисовича, и матерь его Map…

Дьяк резко перебил его на полуслове:

– Изволь это тотчас отменить и поминать ныне благополучно царствующего законного государя Дмитрия Ивановича. Вот тебе о том и указ от патриарха Игнатия.

Игумен вдруг изменился в лице: крайнее смущение выразилось в его широко открытых глазах, губы шевелились без слов и язык «прильпе к гортани»… Он долго не мог оправиться от своего волнения, не мог произнести ни звука, не решался даже принять патриаршей грамоты, которую ему протягивал дьяк.

– Что же ты? Читай грамоту…

– Не… не см…е…ю читать, го-го-спо-дин дьяк! – пробормотал игумен Иона, заикаясь от страха. – Не ведаю, о каком патриархе ты говорить изволишь… У нас господин патриарх Иов поминается.

– Ну, был Иов, а теперь Игнатий! Был царь Федор, да волею Божьего помре, ну, и теперь стал царем Дмитрий на Москве! Русским тебе языком говорят…

– Дозволь узнать, господин дьяк, – как-то особенно смиренно и приниженно заговорил игумен Иона, запуганный строгим дьяком, – и патриарх Иов тоже волею Божьею…

– Нет, не Божьею, а царскою волею сведен с патриаршего престола и заточен в Старицкий монастырь. Да читай же грамоту, там все написано!

Совершенно оторопевший и растерявшийся старик игумен взял наконец грамоту, стал ее читать, и дьяк видел, как тряслись его желтые сморщенные руки. Дочитав грамоту до конца, игумен положил ее на стол, перекрестился на иконы и, обращаясь к дьяку, сказал более спокойным голосом:

– Что еще приказать изволишь, господин честной?

Дьяк полез за пазуху и вытащил другой столбец.

– Здесь у тебя в обители находится сосланный Годуновым опальный боярин Федор Романов, в иночестве Филарет…

– Находится, господин дьяк, и коли дозволишь правду тебе сказать, солоно всем нам от него приходится… Ох, как солоно!

Дьяк прищурил глаза, всматриваясь в лицо игумена, и процедил сквозь зубы:

– А почему бы так?

– Уж привередлив очень… Ничем-то на него не угодишь. Приказано нам было, чтоб у него в келье малый жил, как бы для услуги, нам чтобы его речи знать, и тот малый ему полюбился, и стал от нас его речи утаивать. Мы того малого из его кельи взяли, а заместо его старца Иринарха к нему послали, а он, изменник государев, на того старца и прогневайся.

– Не изволь государеву родню таким словом обзывать, коли в ответе быть не хочешь! – строго заметил дьяк.

– Да какая он родня государю Федору Борисовичу? – возразил было растерявшийся игумен.

– Не Федору Годунову, которого в живых нет, а нонешнему, природному государю Дмитрию Ивановичу! И вот указ государя о том, чтобы инока Филарета из заключения здешней обители освободить, у пристава Воейкова из-под начала взять и представить на его, государевы, очи.

Тут уж игумен Иона до такой степени растерялся, что только поклонился дьяку и развел рукой, как бы желая этим сказать: «Твоя, мол, воля! Что хочешь, то и делай!»

– Веди же ты меня к нему немедля, указ государя ему объявить. А там уж от дальнего пути не грех отдохнуть.

– Пожалуй со мною, господин дьяк, – заторопился игумен Иона, очень довольный тем, что он хоть как-нибудь мог наконец избавиться от этой тяжкой беседы и скрыть овладевшее им смущение.

Он повел дьяка через монастырский двор, обстроенный пятью-шестью избами и не везде огороженный городьбою, местами развалившеюся, местами, очевидно, растасканною на топливо. На пути у одной из этих изб государева дьяка встретил пристав Воейков, суровый, высокий и худощавый человек. Низко кланяясь, он уступил дорогу в сени игумену и дьяку и поспешил отворить дверь из сеней в избу, служившую кельей Филарету.

Переступив порог избы и перекрестившись на иконы, дьяк увидел перед собою ссыльного инока, стоявшего у окна с толстой исписанной книгой в руках. Дьяк отвесил ему низкий поклон и невольно вперил в него изумленный взор…

Перед ним стоял высокий мужчина, лет под шестьдесят, сильно поседевший и исхудавший за последние годы тяжкой ссылки, но все еще прекрасный собою, осанистый и величавый. Большой ум светился в его темных, живых глазах, которые по временам загорались ярким пламенем и приобретали дивную, чарующую, подавляющую силу.

Густые, серебрившиеся сединою волосы волнистыми прядями спадали ему на плечи из-под простой черной скуфейки, а окладистая борода спускалась почти до половины груди на потертую и поношенную черную рясу…

Но могучая, прекрасная фигура Филарета производила в общем такое сильное впечатление, что нельзя было под этою убогой одеждой, среди этой убогой кельи, не угадать большого боярина, человека властного и гордого, привыкшего повелевать и внушать к себе уважение. Ответя спокойным кивком головы на поклон дьяка, Филарет, вероятно угадавший в нем посланца издалека, отложил книгу на аналой и устремил на дьяка потливый, вопрошающий взор.

– К твоей милости с указом государевым, – заговорил дьяк совсем не тем тоном, каким он говорил с игуменом Ионой.

– Читай, готов слушать.

Дьяк развернул столбец и стал читать указ великого государя Дмитрия Ивановича о том, что он, радея о благе всех своих родичей, повелеть соизволил всех бояр Романовых, а в том числе прежде всех Федора Никитича, в иночестве Филарета, из ссылки вызвать в Москву, возвратить им сан боярский и все отнятые у них Годуновым поместья и вотчины. Филарет слушал чтение дьяка с сосредоточенным вниманием, ничем не выказывая волновавшего его чувства. При имени «великого государя Дмитрия Ивановича» густые брови его сдвинулись на мгновение и в глазах мелькнуло что-то странное, не то удивление, не то презрение, но он не перебил дьяка ни одним вопросом, не справился об участи Годуновых, как игумен Иона… Даже не высказал радости ввиду освобождения от ссылки и заточения.

Дьяк кончил чтение и с поклоном подал указ Филарету, а он указ принял и сказал только:

– Благодарю Бога и великого государя за милость ко мне.

Дьяк помялся на месте и решился задать со своей стороны вопрос:

– Когда тебе угодно будет ехать? Мне приказано просить тебя пожаловать в Москву без всякого мотчанья[1]1
  Старинное – медление, мешкание.


[Закрыть]
и не мешкая нигде в пути.

– Отдохни с дороги, – благосклонно ответил Филарет, – а я к пути всегда готов.

И опять ни в голосе его, ни в выражении лица не было ни тени волнения, радости или тревоги… Но зато и на игумена Иону, и на пристава Воейкова смотреть было жалко, так они вдруг опешили, принизились и растерялись. Когда дьяк, отвесив Филарету поклон, направился к дверям вместе с игуменом, пристав не вытерпел, вернулся из сеней в келью и стал отбивать перед Филаретом поклон за поклоном, приговаривая:

– Милостивец, не погуби!.. Если чем согрубил, не погуби, не взыщи на мне, окаянном!

– Взыскивать с тебя мне нечего… Ты исполнял волю пославших тебя, – спокойно и твердо сказал Филарет. – Иди с миром.

Пристав не заставил себе повторять это указание, инок Филарет желал остаться наедине с самим собою; кланяясь, он попятился к двери и скользнул за нее ужом.

Но когда дверь за ним закрылась и Филарет остался один в своей келье, он поддался вполне тому волнению, которое овладело им с первых слов выслушанного им указа и подавление которого стоило ему невероятных усилий воли. Он быстро подошел к окну, опустился на лавку, развернул царский указ и стал жадно пробегать его глазами.

«Великий государь Дмитрий Иванович! – шептал он про себя с улыбкой презрения. – Обманщик наглый… Ставленник польский и казацкий… И на престоле попущением Божьим… И где слава, где мощь всесильного лукавством царя Бориса?.. Темны и неизведаны пути Господни…»

И не льстили ему, не привлекали его те милостивые речи, с которыми обращался к нему новый «великий государь», дерзко и самовольно называвший его своим родичем, суливший все блага жизни… Ему легче было вспомнить обо всех ужасах перенесенной им опалы, разорения и ссылке, нежели о тех почестях, милостях и богатствах, которые ему предстояло получить из рук самозваного царя Московского, каким-то невероятным чудом вознесенного на высоту престола.

– Но как же быть? Что делать? Как решиться идти на обман и об руку с обманщиком? А если не идти, если презреть его…

Мысль о жене, о детях, о свидании с ними вдруг властно вторглась в эти рассуждения и помыслы и вызвала слезы на глазах подневольного отшельника.

– Детушки, детушки милые! – воскликнул он почти громко и не мог сдержать рыдания…

Рыдая, опустился он на колени перед иконою Спаса, висевшей в углу, и стал молиться, и плакать, и изливать горячую исповедь души перед Богом, души, давно наболевшей от всех бедствий и зол, какие на него так обильно пролились за последние годы, на него, ни в чем не повинного, и так страшно, так беспощадно испытуемого судьбою! И вот теперь, вслед за этим горем и бедствием, надвинулась на него новая волна, против которой еще труднее будет устоять, будущее манит его счастьем, свиданием с родными и близкими, манит мирскими благами, от которых он успел отвыкнуть, которые научился презирать… Но для того, чтобы достигнуть этого счастья и этих благ, надо было нарушить мир души своей, порвать с своею совестью, поклониться кумиру, который должно бы повергнуть в прах.

– Что делать, что думать мне? Куда стопы мои направить?! – скорбно взывал он в молитве своей, и луч света, озаривший душу его после долгого и восторженного умиления перед Всеблагим указал ему наконец выход из этой тьмы противоречий, лжи и обмана…. – Кто знает пути Господни? Кто дерзнет похвалиться, что они ему ясны и видимы? Мирские блага меня теперь не соблазнят, и власть не привлечет меня, и суета не ослепит своим коварным блеском!.. Нет больше во мне боярина Романова: он обратился в инока смиренного, и это смирение должно теперь спасти меня от соблазна… Эта ряса, которую надел я против воли, которую я ненавидел долго, как тяжкие оковы, с которою потом я свыкся наконец и примирился… Это ряса, которую нельзя стряхнуть с себя и сбросить, как сбрасываем мы одежды мирские, она теперь послужит мне бронею против зол и соблазна, она мне не дозволит занять места на пиршестве иедавелином… И если даже я только детей своих спасу от уз обмана и лжи, укрою от зла, разве этого мало? Разве не стоит для этого идти туда, где зло водворилось, и зло и обман сносить до той поры, пока Господь не укажет ему предела, не потребит его гневом Своим?..

И он опять стал плакать, и молиться, и просить у Бога сил и помощи в предстоящей ему борьбе, и молился долго… День уж вечерел, когда он поднялся с молитвы успокоенный, примиренный со своею совестью и готовый вполне сознательно сказать себе:

«Да будет во всем Его святая воля!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю