355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пётр Проскурин » Число зверя » Текст книги (страница 25)
Число зверя
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 14:13

Текст книги "Число зверя"


Автор книги: Пётр Проскурин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)

«А что я должен, прости, понимать?»

«Ну, хотя бы, откуда ноги растут, – пожал плечами его спутник и бросил взгляд на съежившегося Леонида Ильича. – Ведь этот миротворец далеко не из самых худших, он даже попытался после хрущевского шабаша воздать тебе должное, но что он может? Весь всемирный каганат встал на дыбы – очень они на тебя обижены из за последних твоих фокусов с космополитами, так что относись к нему со снисхождением… Сам то ты смог устоять против этой каганатской силы? Созданная тобой же система и его превратила сначала просто в шута, а затем и в идиота. Точка поставлена, Россия теперь очень не скоро придет в себя и подымется. Это лишь начало ритуальной хазарской пляски на ее костях, и ты здесь один из самых почетных гостей и пайщиков, – уж не обижайся. Смотри на все спокойно, не забывай о железной партийной дисциплине – сам ее внедрял стальной рукой. Эксперимент должен продолжаться именно здесь, в России, хотя ее согласия никто и не спрашивал – ни твои учителя, ни ты. Так что же сердиться на этого угасающего старика?»

«Но эти, в масках, должны же что нибудь открыть новое, справедливое, – нельзя же вечно ненавидеть и разрушать!» – уже с непривычно просительной интонацией и даже как то безнадежно предположил Сталин и вздрогнул от веселого смеха своего спутника.

«Они ведь из той же земли и воды, они отравлены страхом голода и смерти и оттого беспощадны. Чтобы жить самим, они не пожалеют ничего и никого, а потом, давно протоптанные тропы всегда привычнее и проще – не так опасно. Золото, золото – ты посмотри, золотая грязь для них истинное блаженство души, высшее наслаждение… Ты полагаешь, такие могут приобщиться к тайне высшего космоса? Ну нет… Не скоро теперь падет в русскую землю доброе семя, должен сначала подняться из нее человек…»

«Никто не в состоянии указать срок? – спросил Сталин, понижая голос. – Перед визитом сюда ты мне говорил другое».

«Никто, я тоже не могу… прости», – сказал длиннополый, и в глазах у него засветилась печаль, – Сталин не захотел этого заметить.

«Не знаешь или не хочешь?» – угрюмо настаивал он, недовольно оглядываясь на Леонида Ильича, внезапно горько расплакавшегося от обрушившегося на него потрясения, отчетливо осознающего недопустимость такой позорной слабости и бессильного что либо поделать, несмотря на поддержку Устинова, незаметно подсовывающего своему шурину бокал с вином. И Сталин тотчас отметил и эту мелочь, но не забыл и о своем вопросе и вновь требовательно оборотился к своему спутнику.

«Да, Coco, не знаю и не хочу, – тотчас сказал тот, вызывая у Леонида Ильича новые опасения надвигающейся беды. – Поверь, очень не скоро. Со временем система сработает и сама все отладит. Этим молодцам в масках наскучила прямая линия, надоело по ней маршировать – ведь в каждом из них запрятаны такие черные бездны и вихри! Все сместилось – истина прямой линии кончается, но, как я уже говорил, система сама все смягчит и в конце концов выправит. Ты ведь тоже после гражданина Ленина вынужден был вернуться к истинным народным ценностям – их я и называю системой. Кто не вступит с ними в противоречие, тот и окажется на коне. Система извечных народных национальных ценностей вечна и обязательно сработает сама, наступают моменты, когда сильная личность ей больше не нужна и даже вредна, опасна, – в этом и есть главное».

В глазах Сталина метнулись рыжеватые искры, пожалуй, все впервые увидели его недовольство схоластическими рассуждениями своего спутника; тотчас, пересиливая свое бешенство, он, словно внезапно вспомнив о неоконченном деле, оглянулся на заслушавшегося непонятных слов и оттого несколько успокоившегося Леонида Ильича и молча, без единого слова, сорвал с него последнюю золотую звезду и опустил себе в карман.

«Вы же мертвый, товарищ Сталин, – бессильно пожаловался Леонид Ильич. – Не имеете никакого права бесчинствовать здесь! Я здесь хозяин и не допущу… Я этого не заслужил! Верните заслуженное всей честной трудовой жизнью!»

«Подождешь! Ишь, заговорил! Да я живее всех вас живых, я с вами еще поговорю, воры и ренегаты! – глухо пригрозил Сталин и приказал: – Водки всем! Водки, живо!»

«Это хорошо – водочки, – мелькнуло в голове у Леонида Ильича. – А то уж больно он грозно, вот выпьем, поговорим, может, и отдаст звездочку то, должен он понять, что это вполне заслуженно… Да и на что она ему?»

По всему залу ловко засновали молчаливые и бесстрастные официанты. Со стопкой водки к Сталину тотчас подшелестел именно сам откуда то вынырнувший Лаврентий Павлович, уши у него еще больше отвисли, и он, дергая лицом и гримасничая и, очевидно, не только объясняя Сталину положение дел, но и жалуясь на кого то, то и дело нервически поправлял очки и что то торопливо шептал вождю в самое ухо; тот даже оглянулся и поискал глазами сначала Лазаря Моисеевича, затем Никиту Сергеевича.

«Ну, пройда! Вот тип! – ахнул Брежнев. – Еще почище моего интеллигента… а? Во дает!»

Собравшиеся на торжественный прием опять замерли, и Леонид Ильич окончательно решил в удобный момент поставить вопрос о возвращении законной награды, – холодная, обессиливающая ярость вновь передернула лицо Сталина, и он, указывая куда то мимо стола, на стену с фигурами в масках, тоскливо крикнул:

«Вот он, вот! Палач! Он не дал мне свершить задуманное! Покарайте его!»

От его гулкого голоса в самых дальних углах зала отпрянули тени, исчезли, слились со стенами фигуры в масках и опять заплакал Леонид Ильич. И лишь спутник Сталина остался невозмутим.

«Поздно, Coco, я тебя не узнаю, все точки поставлены, – примиряюще сказал он. – Ты обращаешься сейчас не по адресу, ведь отлично знаешь – каждому свое. И всему приходит конец, – расстанемся же по мужски, с легкой улыбкой – жизнь не стоит большего. Лучше посмотри, какая эйфория, какая всепоглощающая любовь! Разве тебе мало?»

«Бессмертному вождю народов, товарищу Сталину – ура!» – не растерявшись, повысил голос Лаврентий Павлович с горящими энтузиазмом и ненавистью глазами, и весь зал вместе с официантами грянул троекратное «ура»! с такой силой, что мигнул и погас свет, и наступила непроницаемая тьма, пронизанная жгучими, сеющимися искрами.

4

Погас и вновь забрезжил тусклый свет, вначале где то далеко и туманно, а затем словно переместился в него самого и стал тихо разгораться, – Леонид Ильич открыл глаза, ни о чем не думая и даже ничего не осознавая пока. Он очень не хотел просыпаться и начинать думать, ему нравилось вот такое, ускользавшее сейчас состояние своего отсутствия в действительности – оно не предвещало неожиданностей и потрясений. Но рядом уже кто то был, кто то из его постоянных и назойливых «доброжелателей», все пытавшихся отобрать последнее, что у него еще оставалось, – возможность забыться и успокоиться, а следовательно, и продолжить нормальную жизнь, и, кто знает, дождаться появления какого либо нового чудодейственного лекарства или эликсира: наука то движется гигантскими шагами, и естественный век человека определяется уже и в сто пятьдесят, и в двести лет, да и эта симпатичная Джуна что то опять обещала, – отрывочные, приятные мысли окончательно привели его в хорошее настроение, туман стал потихоньку рассеиваться, и скоро он различил белевшее качающееся пятно, а с ним рядом прорезалось и зашевелилось второе.

Брежнев помедлил, приглядываясь, и спросил:

– Стас, кто с тобой?

– Никого, Леонид Ильич, я один. Доброе утро.

– Слушай, Стас, – медленно, но все более осознанно заговорил очнувшийся от ночного дурмана, по прежнему немощный старик, защищаемый и оберегаемый всей мощью богатейшего и могущественнейшего на земле государства, и хотя слов его почти невозможно было разобрать, Казьмин их чутко улавливал. – Понимаешь, опять чертовщина, все снится, снится, а глаза открою – и ничего не помню… Или мы с тобой где то сейчас были?

– Нигде мы не были, Леонид Ильич, – стараясь не выдать своей жалости, бодро отозвался генерал, как всегда, несший свое дежурство безукоризненно, повидавший в своей работе немало и привыкший ко многому. – Так бывает… Вы немного вздремнули, правда, недолго. Что то вас беспокоило, а я задержался… охрану проверял.

– Ты не уходи, пока я опять не засну, – попросил Брежнев, и Казьмин увидел у него в руках категорически запрещенное новым лечащим врачом сильное снотворное. Откуда оно появилось, генерал не заметил и забеспокоился; не подав виду, он тут же налил в стакан витаминизированной воды и, наблюдая за неловкими и вызывающими щемящее чувство неловкости попытками немощного генсека извлечь из упаковки желанное лекарство, добродушно, как то по домашнему предложил:

– Давайте помогу, вы еще не проснулись…

– Ох, если бы не проснуться, доспать до утра… О ох! – с вожделением протянул Брежнев, начиная ощущать себя спокойно и уверенно рядом с надежным и сильным человеком, которого он знал вот уже много лет и которому безоговорочно доверял. И Казьмин, словно угадывая мысли хозяина, успокаивающе улыбнулся в ответ, – он уже успел в самый короткий срок незаметно завладеть упаковкой снотворного, вынув ее из неловких рук своего подопечного, уже неспособного даже вышелушить таблетку из плотной фольги, и в то же время с ловкостью фокусника подменил упаковку со снотворным на имитацию, специально изготовленную для подобных случаев, и Брежнев в следующую минуту с благодарной признательностью проглотил совершенно бесполезную, зато безвредную таблетку и, тяжело пошевелившись, стал ждать прихода благодатного сна. И на всякий случай, для верности, попросил:

– Давай, Стас, еще немножко покурим… а?

– Может, хватит, Леонид Ильич? – неуверенно предложил генерал. – Вы и без того теперь заснете…

– Ну, не жадничай… Давай выкурим одну, и иди отдыхать. Сигареты уж такие вкусные, не жадничай. Вот помру, еще вспоминать будешь, жалеть…

– Что вы, Леонид Ильич! – искренне возмутился Казьмин и щелкнул зажигалкой.

– Помру, помру, – пробормотал Брежнев, с наслаждением глотая душистый дым и закрывая глаза. – Только ты не торопись, Стас, ночь еще долгая. Что же ты возмущаешься – все помрем, и я помру, вот тогда вы все еще вспомните…

– Леонид Ильич…

– Ну, иди, иди теперь. Спасибо, Стас. Лекарство не унеси случаем, – напомнил Брежнев и покосился на тумбочку.

– Можно я еще побуду…

– Нет, иди, Стас, спокойной ночи.

– Спокойной ночи, Леонид Ильич…

И генерал, ловко и незаметно сунув в карман похищенное снотворное, почему то сдерживая дыхание, вышел и, вернувшись к себе, занес в дежурный журнал все до мельчайших подробностей, с точным до минуты указанием времени, проверил по электронной связи все посты и только потом разрешил себе ослабить узел галстука и прилечь навзничь возле столика, утыканного телефонами. Дежурство, в общем то, было обычное, и день обычный, и, конечно, прав генсек, настанет срок, и жизнь его оборвется. И лучше, если бы это случилось чуть раньше, а не теперь, когда он превратился в развалину.

Казьмин скупо усмехнулся; продолжая находиться в непривычном для служебного долга состоянии тревоги и досады на себя за ненужную, даже преступную сумятицу в мыслях, он попытался переключиться на другое. Все это одни лишь слова, говорил он себе, а реальное положение совершенно другое. На таком посту человек, кто бы он ни был и до какой бы степени физической и духовной деградации ни дошел, представляет собой некий мистический центр, – он не только глава партии и государства, он еще и катализатор духовного и нравственного состояния общества, как бы ни потешались и ни издевались над этим инакомыслящие, и все эти высокие категории связаны в имени этого человека воедино, и от этого тоже зависит спокойствие и благополучие огромного государства, судьбы сотен миллионов людей, еще даже и не родившихся…

Тут генерал Казьмин снова позволил себе усмехнуться – на этот раз его ироническая усмешка относилась прежде всего к самому себе. И тогда он сказал себе, что не надо лицемерить и ханжествовать, что русская земля не клином сошлась и в ней любому найдется еще более достойная замена, – просто, препятствуя такому естественному ходу вещей, каждый из тех, кто на высших уровнях власти, боится прежде всего за себя и за свою будущность. В пересменках на таком высочайшем уровне всегда закономерно и безжалостно перемалываются и ломаются многие судьбы, и недаром само состоявшееся и сработавшееся окружение изо всех сил держит генсека на своем посту до последнего вздоха, да и потом еще старается не сразу объявить о случившемся неизбежном… Ведь смерть всегда неожиданна, всегда не вовремя и сразу же меняет баланс сил: нередко самое главное и незыблемое меняется полюсами со своими антиподами. Хочешь не хочешь, а начинается смена поколений элиты, и вперед иногда вырываются силы, ранее неведомые, никакими службами безопасности не обнаруженные и не зафиксированные, и тогда весь старый, хорошо отлаженный порядок рушится, а по русскому обычаю, и цинично осмеивается, подвергается глумлению и даже заушательству. По русскому? Но с каких это пор внедрилась в русское сознание такая мерзость?

Чувствуя, что перешагивает за недозволенную черту, Казьмин вздохнул, прикрыл глаза.

Хорошо, не будем, сказал он себе. А что обслуживающий персонал в такие моменты пересменок? Охранные службы? Допустим, вот сам он, генерал спецслужб Станислав Андреевич Казьмин? По сути дела, пришел в органы, вырос там, воспитался и поднялся до генеральских высот именно при Брежневе, а к таким приходящие на смену в самом высшем эшелоне относятся особенно настороженно, ведь такие, как он, поневоле слишком много знают и слишком уж глубокие у них наработанные связи и возможности. Вот и летят головы, трещат судьбы, но что это значит для правящей касты? Они ведь ничего, кроме самих себя и себе подобных, не замечают и не могут замечать – такова их суть. Перешагнув за последнюю черту на пути восхождения и оказавшись на самой вершине, они необратимо меняются: к ним приходит самое страшное в мире – безграничная власть. И дурак тотчас становится умным, какой нибудь простофиля – гением, а склонный по природе своей к жестокости и насилию – сильной и добродетельной личностью.

Раздалось два непродолжительных, каких то неровных звонка, и все крамольные мысли без следа выскочили из головы дежурного генерала. Он пружинисто вскочил, машинально подтянул узел галстука, быстро взглянул на себя в зеркало.

«Надо же, не заснул, – с досадой и огорчением подумал он. – Опять придется курить».

Накинув куртку и выходя из штабного домика, Казьмин неожиданно услышал порывы резкого предрассветного ветра – деревья, почти уже облетевшие, охали и по предзимнему покорно шумели. В просветах туч мелькали редкие звезды.

И он удивился – не заметил, как проскочило лето и наступила осень, и скоро опять мотание в Завидово, егеря, жадно следящий из машины за стрельбой своих охранников беспомощный, угасающий, но по прежнему считающий себя здоровым и сильным старик генсек, со всех сторон убеждаемый именно в этой мысли и, пожалуй, в глубине души действительно уверенный, что ему подвластна даже смерть…

В Москву, в обширное Подмосковье, со всеми его хранимыми тайнами, пришла еще одна осень, новый порыв ветра поднял вокруг генерала сухие, отжившие свое листья, – образовался целый вихрь – странный, призрачный и мгновенный.

5

И была еще одна бессонная ночь, вернее, для самого Брежнева эта ночь как бы никогда уже и не кончалась, в ней просто прорезывались иногда лишь слабые просветы, в которых появлялись и вновь скоро исчезали лица знакомых и близких, что то при этом говорилось, хотя тут же все и забывалось. И опять Казьмин, по настоятельному, капризному требованию уже впадавшего в слабоумие старика, по прежнему незыблемо стоявшего во главе державы, ужасавшей остальной мир своим могуществом и монолитностью, выкурил несколько сигарет. Каким то особым инстинктом, еще сохранявшимся в его изношенном, дряблом теле, угасающий генсек сам себе, без врачей, нашел средство продлять желанную ночь бесконечно и тем самым уходить от ненужной ему более и неимоверно утомлявшей действительности. Сердито глотая уже почти не действующие снотворные, он вслед за тем начинал жадно глотать полуочищенный сигаретный дым, хватая его полуоткрытым, почти парализованным ртом, проталкивал в изболевшиеся за долгую жизнь, слабые еще от рождения легкие, и происходило чудо возвращения в настоящую жизнь, ту, которую он бесконечно любил и за которую так отчаянно боролся, жизнь спокойную и ясную, без постоянного ощущения близившегося конца, присутствующего тайком, – он это тоже безошибочно чувствовал, где то совсем рядом. И в голове у него светлело, отчетливо вырисовывались, начинали оживать и говорить давно забытые люди, они приходили и уходили. Совершался законный круговорот бытия, и никто к нему не приставал и не мучил необходимостью куда то ехать, а затем, слепо глядя в слившуюся массу множества лиц, о чем то непонятном и ненужном говорить, хотя бы о том же советском народе, о его успехах и победах. Правда, иногда он и сам, каким то образом начиная чувствовать у себя за спиной огромную страну, тот же населяющий ее народ, всегда что то ждущий и требующий, но вполне, по всем заверениям, надежный, в конце концов окончательно успокаивался и начинал гордиться собой и тем делом, которое так неукоснительно исполнял. И то, что он ощущал и принимал как незыблемое и вечное, другим для него и не могло быть. Десятки атомных подлодок, способных испепелить любого противника, несли боевое дежурство во всех морях и океанах планеты; в ракетных шахтах, неуязвимых для любого нападения, застыли сотни серебристых молний, готовых взлететь в любое мгновение для удара возмездия и в считанные минуты обрушить кару на лихую головушку даже в самой отдаленной части земного шара; в космосе же, в свою очередь, кружили десятки совершеннейших аппаратов, следя за любыми передвижениями крупных людских масс и техники на земле. И самое главное – все тот же надежный и талантливый народ, сплоченный идеей братства и равенства, основой основ всего сущего, упорно и неусыпно созидал свое будущее подвигом труда и упорством знаний.

Прорывались и неприятные мысли и моменты, и он сильнее хмурился и говорил себе, что без этого в жизни не обойдешься. Да, да, говорил он, неизбежно встречаются и недовольные, есть бандиты и убийцы, и даже предатели, но они ведь были всегда и везде, это как родимые пятна, и с ними приходится жить и мириться. И если бы произошло невозможное, если бы он даже смог выслушать кого нибудь из умных, проницательных людей, поведавших бы ему о реальном положении дел, и затем осмыслить услышанное, он бы никогда не поверил, что государство, во главе которого он находился, и ведомая им партия, охватывающая все без исключения слои общества, проникающая во все его поры, находятся в самой активной стадии гниения и распада, что глобальная идея безнационального, бесклассового общества, втайне направленная на обеспечение процветания и господства лишь одного еврейского племени, изначально была ложной и вредоносной для устроения жизни на огромных пространствах бывшей Российской империи, а значит, эта идея и не могла способствовать успешному движению и развитию, и что она, как это и было задумано породившими ее силами, работает именно на разрушение тысячелетних народных связей на этом евразийском пространстве, и это прежде всего связано с насильственным ослаблением и изъязвлением основной силы, тысячелетиями державшей на себе тяжесть государственного устроительства и гасившей в себе все евразийские противоречия и конфликты, – силы и природы русского народа, ибо именно он, русский народ, был центральной осью всего этого пространства; его глобальной, национальной исторической идеей было создание особой цивилизации, отличной от остального, прежде всего западнического, европейского мира, сотворение особой духовной культуры, и поэтому, изъязвив и источив эту державную ось до полного ее распада, могучая и незыблемая с внешней стороны партия неумолимо должна была рухнуть вместе с государством химерой, созданным ее ложной идеей в отношении несущего на себе всю систему материкового основания.

И если бы кто нибудь надумал и осмелился сказать об этом умирающему старику, тот бы не только не понял и не согласился с подобными доводами и размышлениями, он бы естественно и вполне законно возмутился, да это было бы и бессмысленной жестокостью по отношению к нему. И хорошо, что к нему даже и близко не подходили способные на это люди; более того, он и не подозревал о их существовании, и это тоже было для него хорошо. И даже переступая за порог реальности, погружаясь в особый мир Зазеркалья, он ухитрялся вначале попадать в мир приятный и необременительный, и, очевидно, так уж была устроена у него голова.

И сейчас, после того, как его верный Стас, и сам накурившись до одури, выждав несколько минут, ушел к себе, успокоившийся генсек и глава государства, и на этот раз объегоривший время, чувствуя необычайный подъем сил, уже бежал по тихому и солнечному зимнему лесу на лыжах, гнал подранка кабана. Морозный ветерок бил в лицо, теплый приятный пот щекотал шею и грудь, – он далеко опередил запыхавшуюся охрану и егерей и теперь, слыша сзади их встревоженные возгласы, задорно улыбался – теперь всем еще раз становилось ясно, что он еще здоров и крепок и любому молодому даст сто очков вперед. А все эти заумные врачи – просто перестраховщики, с такой высоты ведь никому не хочется падать, во всех отношениях больно…

След, с расплывающимися все больше кровавыми пятнами, уходил через небольшую поляну в болотистую кочковатую низину, низкорослые елки в толстых снеговых шапках раздвинулись, почти касавшееся горизонта краем маленькое солнце почему то оказалось справа, затем впереди и стало слепить.

Замедлив бег, Брежнев привычно и настороженно сжал приклад винтовки – подарок тульских оружейников, лучших в мире мастеров и умельцев, – винтовочка была десятизарядная, с полуавтоматической подачей, легкая и удобная, несмотря на три вороненых, из особо прочных сортов стали ствола, два нарезных на крупного зверя, и один – на мелкую дичь.

Он пошел медленнее, подраненный матерый кабан – зверь коварный и безрассудный, может и сбоку зайти, и сзади наброситься. Правда, свежий след с яркими пятнами крови, как бы горевшими на белизне снега, особенно на солнце, уходил через низину прямо в мелкие густые заросли, и Брежнев, помедлив всего секунду, зорко оглядываясь, двинулся дальше. Азарт усиливался, кровь била тяжелыми толчками, и ноздри, улавливая пресноватый, знакомый запах свежей крови, раздувались.

Сдвинув шапку на затылок, он приоткрыл потный лоб; сейчас он забыл о своем положении, о возрасте, о необходимости соблюдать кем то раз и навсегда установленные для него правила жизни и поведения, – может быть, именно сейчас, в азарте погони и опасности, он только и жил настоящей, достойной мужчины жизнью и был абсолютно свободен от всех лживых, фарисейских правил, законов и прочей галиматьи, и безграничная свобода кружила голову и туманила сердце, он пил ее жадно и безостановочно и никак не мог утолить странную, все разгорающуюся жажду.

«Надо бы хлебнуть глоточек из заветной фляжки», – подумал он и тут же отверг эту мысль, медлить было нельзя и опасно, ему и без этого было хорошо и просторно, он наконец сливался душой с понятным и теплым миром, в который всегда рвался, с миром леса, снега, высокого неба и абсолютного безлюдья, с миром крови и смерти, изначально заложенным в натуру, в сущность всего живого, с тем мистическим, почти сладострастным трепетом своей безоговорочной власти над другой жизнью, после удачного выстрела как бы переходящей в своего палача, – пожалуй, никто из его ближайшего окружения никогда не знал и никогда не узнает уже этого запретного для морали слабого человека чувства высшего наслаждения – наслаждения убивать и затем вбирать, впитывать в себя трепет затухающей жизни, уходящей именно по твоей воле, – это было действительно высшее чувство власти и высшее вдохновение жизни, и этого не могла заменить даже самая страстная близость с женщиной. Так уж устроено, и никто в этом не виноват, этого переменить нельзя, несмотря на многомудрствования десятков и сотен поколений философов и лжемудрецов, писателей и гуманистов, якобы присланных свыше обустроить и облагородить этот мир…

И тут он ощутил близость зверя – чувство опасности приятным холодком тронуло сердце. Солнце совсем обнизилось и скользило нижним, холодно раскаленным краем по заснеженным вершинам старых елей на горизонте, и Брежнев, невольно замедляя шаг, сдерживая нетерпение, мял прозрачно голубоватый снег лыжами, настороженно двигаясь к густому чернолесью. Что то говорило ему, что в заросли входить не стоит, слишком велик риск, и позади никого, отстали, даже голосов больше не слышно.

Он усмехнулся – больше над собой, он любил такие острые моменты, поднимавшие со дна души всю терпкость прежней жизни, безрассудство молодости, неутолимую жажду женщины, стихийные порывы все время куда то стремиться и спешить. И тогда он еще раз как то неопределенно шевельнул губами: а были ли вообще безрассудство и молодость? Когда, в чем? Может быть, в студенческих попойках? Или в расчетливом вхождении в благополучную, обеспеченную еврейскую семью? Или потом, после его возвращения из очередного служебного отсутствия, в котором обязательно находилось время и место и для мимолетных мужских шалостей – ну, вроде того, что отошел за кустик, помочился и забыл? Неужели и это можно назвать святым безрассудством? Но ведь женщину, с которой постоянно, несколько лет находишься рядом, на мякине не проведешь, хотя она это и старалась скрыть. Его каждый раз встречали покорные и страдающие глаза жены, и тогда он говорил себе, что все это пройдет, и удивлялся – а чего ей, собственно, не хватает? И тут же, успокаиваясь, забывал.

Клубок каких то противоречивых и нескладных мыслей был совсем некстати, и он, рассердившись неизвестно на кого, прикрывая рукой лицо и глаза, решительно разорвал всем телом стену кустов, попытался остановиться и не смог. Лыжи, словно сами собой, стремительно понесли его дальше, в голубое мерцавшее пространство сумерек – за первой стеной высокого кустарника оказалась совершенно ровная, нетронутая снежная равнина, какая то уж очень ровная, – ей не было ни конца, ни края, она простиралась пугающе бесконечно, и он видел во все концы пронзительно далеко – так с ним раньше еще никогда не бывало. И след подранка, роняющего пятна крови, исчез. И это тоже было нехорошо, нужно было остановиться и повернуть назад, но он и этого не мог, какая то посторонняя, не подчиняющаяся ему воля диктовала ему свои условия, влекла его все дальше и дальше в раскаленную снежной голубизной пустыню, и теперь он начинал испытывать нечто новое, полностью затягивающее и растворяющее в себе. И он сказал себе, что это предчувствие самого великого – завершения всего в жизни, порог, переступив который он попадет в иной, неизвестный мир, и оттуда уже не будет дороги назад.

Он спокойно и рассудительно, как это с ним бывало в самые сложные и ответственные моменты, сказал себе, что это так и должно быть и что он давно этого ждал. На мгновение оглянувшись, он увидел перед собой иную картину, иное пространство – весь результат своей долгой и загадочной жизни, вобравшей в себя чуть ли не полностью весь двадцатый век, с его потрясениями, войнами и революциями, с его титаническими катастрофами и преобразованиями, и во всем этом был и его существенный вклад – хотел кто этого или нет, но так распорядились судьба и история. Перед кем он должен отчитываться или, тем более, оправдываться? Какая чепуха! Они все еще о нем пожалеют, может быть, впервые за весь век, в этой загадочной и странной, как говорят, России люди за последние два десятилетия свободно вздохнули, появилось кое что и в магазинах, никого, кроме самых злобных и отчаянных, не преследовали и не сажали, страна по многим показателям опередила эту пресловутую, спесивую неизвестно почему Америку. Да, кое что изменилось и не в лучшую сторону, но это пустяки по сравнению с достигнутым, да это сейчас его и не интересовало…

Вздрогнув, он оглянулся и успел отпрянуть в сторону, – туша смертельно раненного зверя пронеслась мимо него, один из клыков кабана зацепил его мягкий, теплый сапог и вырвал из него клок кожи. Брежнева обдало горячим запаленным дыханием, запахом крови.

Зверь остановился, стремительно развернулся и с легкостью и неуловимостью пули вновь бросился на своего страшного врага, и тогда Брежнев, привычно и спокойно вскинув винтовку, выстрелил. И уже заранее знал, что попал, – зверь, мертвый, словно пролетел над землей десяток метров и рухнул почти у самых ног охотника, взрывая пушистый снег и ломая подвернувшийся молодой ольшаник. Смертельная судорога раз и второй подбросила его тело, послышалось долгое и трудное хрипение, и затем все кончилось, – гордый охотник шагнул вперед и поставил ногу на тяжелый загривок зверя, поросший длинной и жесткой щетиной. Через толстую подошву и плотный теплый мех он почувствовал последнюю дрожь уходящей жизни, и она отдалась в нем каким то ответным, сладострастным трепетом и даже наслаждением, – он победил не только могучего лесного зверя, но отныне он одолел и саму жизнь…

Он помедлил и затем хрипло, возбужденно засмеялся, и тотчас, словно только того и ждали, вокруг посыпались егеря, охранники, врачи, помощники, подоспел один из самых надежных и верных друзей чуть ли не на протяжении всей жизни – Черненко, незаметный и незаменимый Костя, замелькали знакомые и незнакомые лица, послышались тревожные вопросы, раздались восхищенные голоса; двое или трое, и среди них Стас со вспотевшим лбом и почему то без шапки, толклись возле него и что то, перебивая друг друга, спрашивали, но Брежнев лишь возбужденно смеялся, почему то перебросил винтовку Стасу и, одним взмахом руки приказав всем оставаться на месте и довести добычу до дела, шагнул дальше в белизну высоких зарослей, – он двинулся на неодолимо прозвучавший в нем зов неотвратимого и близкого завершения и, с явным облегчением продравшись через заваленные снегом кусты, очутился на зеленой и просторной улице. Никто, к его радости, не задерживал его, никто, пожалуй, даже не заметил его очередного исчезновения. И он сразу же ощутил сильнейшую неуверенность, хотя остановиться и повернуть назад по прежнему не мог и не хотел. То, что он только что сделал и что должен был еще выполнить, его больше не интересовало, он просто обо всем прежнем забыл, а его неуверенность была другого порядка – его куда то все сильнее неудержимо тянуло, хотя цель еще окончательно не оформилась в душе. И все таки его ожидало нечто изначальное, ему наконец то должен был открыться подлинный смысл и тайна его жизни, и странное нетерпение, похожее на томительную жажду, пробудилось в нем с новой силой, горло пересохло и болело, – он напряженно к чему то прислушивался: то ли к себе самому, то ли к незнакомому и чудовищно пустынному городу, но скорее всего опять к предстоящему…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю