355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Киле » Сокровища женщин Истории любви и творений » Текст книги (страница 18)
Сокровища женщин Истории любви и творений
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:36

Текст книги "Сокровища женщин Истории любви и творений"


Автор книги: Петр Киле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)

Карл Брюллов. Портрет графини Ю. П. Самойловой с А. Паччини. Описание одной картины.

Легко заметить, женские лица на картинах Карла Брюллова похожи, составляя определенный женский тип, излюбленный овал, к чему он словно проявляет пристрастие, может быть, не отдавая отчета в том, что можно наблюдать и у других художников, у Леонардо да Винчи или Рафаэля.

Правда, в картине «Итальянское утро» (1823), написанной вскоре по приезде в Рим, и которая столь понравилась в России, лицо молодой женщины мы видим в профиль, а в картине «Итальянский полдень» (1827) мы видим весьма полное лицо, все же нечто общее между ними ощущаем мы, это свежесть и роскошь женственности, что восхищает художника В последней картине, по описанию Гоголя, предстает «женщина страстная, сверкающая, южная, италианская, во всей красоте полудня, мощная, крепкая, пылающая всей роскошью страсти, всем могуществом красоты, – прекрасная, как женщина».

Это была простая итальянка, полная, цветущая, как роскошная природа в полуденном краю, что стало счастливой находкой для русского художника в формировании его стиля. И именно в это время, рассказывают, Карл Брюллов встретил в Милане у знакомых молодую женщину, столь похожую на его итальянку, только утонченней и прекрасней, из России, из высшей знати, что не могло не произвести на него неизгладимого впечатления. Сотворенный кистью идеал повстречать в жизни! Это была графиня Юлия Павловна Самойлова, урожденная Пален (1803 – 1875).

Несомненно графиня Юлия Павловна сыграла весьма значительную, но еще не вполне выясненную роль в жизни Карла Брюллова, о чем можно судить по серии замечательных картин, написанных по ее заказу в 1832 – 1834 годах в Италии и в 1839 – 1840 в России.

Между тем, пишут (на одном из сайтов), что летом 1827 года «они вместе путешествовали по Италии и бродили среди руин Помпеи, где у Брюллова рождался замысел его главной работы». Видимо, предполагается роман между молодым художником, пенсионером Академии художеств, и блестящей светской дамой, замужней, что маловероятно по тем временам.

Пишут так: «Карл Брюллов и Юлия Самойлова не стали супругами – при их характерах тихая семейная жизнь была бы невозможна». Это тоже явный домысел. Куда существеннее: при их характерах, – а это известно, – если бы случился роман между ними, он был бы достаточно бурным, о чем остались бы свидетельства, в коих нет недостатка о жизни знаменитого художника. Между русским художником и знатной дамой существовала дистанция, вполне естественная для них, даже если возникало взаимное влечение.

Известно, Карл Брюллов «увезен был в Неаполь графиней Разумовской» в июле 1827 года. Там он съехался с А. Н. Демидовым, который и повез Брюллова в Помпею. Так Брюллов путешествовал по Италии, это удобно, меньше хлопот и расходов. Художник уже раньше посетил отрытый из-под пепла город, теперь у него созрела идея картины «Последний день Помпеи». Была ли здесь в это время графиня Самойлова? Вполне могла быть, но путешествуя в эти два летних месяца отнюдь не с Брюлловым.

Идеи новых картин Брюллов умел очень выразительно рассказывать, тут же делая наброски. Демидов загорелся его идей и сказал, что купит его картину, если он в самом деле напишет ее. Кажется, уже в Неаполе в разговоре о новой картине приняла участие одна дама, скорее всего графиня Разумовская, которая настояла на том, чтобы был подписан контракт. Это обязательство не только со стороны мецената, но и художника.

Можно, конечно, предположить, что этой дамой была графиня Самойлова. Но маловероятно. Брюллов – человек страстного увлечения идеей работы, или идеей любви, что-то одно им всецело владеет, пока не отпустит по какой-либо причине, чаще из охлаждения. Летом 1827 года им овладела идея картины «Последний день Помпеи».

Брюллов затянул работу над картиной «Последний день Помпеи», поскольку работал до потери сил, а затем должен был как-то приходить в себя, – по контракту он должен был закончить ее в 1830 году, а закончил лишь в 1833. Именно в это время, еще до полного завершения большой его работы, в жизни Брюллова снова появилась графиня Юлия Павловна Самойлова.

Возможно, она и не исчезала. Во всяком случае, в 1832 году Брюллов начинает «Портрет графини Ю. П. Самойловой с Джованниной и арапкой» (1832-1834), заканчивает тут же «Всадницу» (1832) – изображение Джованнины на лошади и выбежавшей на крыльцо маленькой Амацилии, воспитанниц графини.

Сразу две картины, когда «Последний день Помпеи» еще не закончен? Это возможно лишь при новой встрече. Вполне может быть, что именно в это время у графини появились воспитанницы.

А главное, на громадном полотне о гибели античного мира художник изображает себя с палитрой на голове и рядом мать с детьми, в которых мы узнаем графиню и ее воспитанниц, как Сандро Боттичелли изобразил себя в «Поклонении волхвов» и всех членов семейства Медичи. Это возможно лишь по эстетике Ренессанса, совмещающей прошлое и настоящее в единый миг вечности.

Пишут: «Лицо Юлии Самойловой узнаётся сразу в нескольких женских образах картины "Последний День Помпеи": испуганная девушка, молодая мать, укрывающая младенца, тянущего ручки к упавшей птичке, женщина, обнимающая своих дочерей, погибшая женщина в центре изображения».

Но здесь уже определенный женский тип проступает, как и в «Портрете Е. П. Салтыковой» (1841). А графиня Самойлова на картине узнаваема, совершенно индивидуальна, как и сам художник с палитрой на голове.

Успех картины «Последний день Помпеи» был уникальный для всех времен. Но у нас все это умудрились обернуть против художника – сначала царь Николай I, приказавший, чтобы прославленный художник вернулся в Россию служить ему, но из-за их сотрудничества ничего путного не вышло, это было для Брюллова хуже неволи, а расписывая своды Исаакиевского собора, Брюллов простудился. Он не ужился с царем, не вынес женитьбы (1839), сбежал от жены чуть ли не после брачной ночи. Затем уже взялись критики развенчивать славу художника, чем занимаются и поныне.

Видимо, в 1839 году в Россию приехала графиня Юлия Павловна Самойлова – как пишут, «для похорон своего официального супруга, графа Николая Самойлова, и получения наследства, оставленного ей графом Джулио Ренато Литта (Юлием Помпеевичем, как его звали в России) – вторым мужем её родной бабушки. Юлия была так похожа на итальянку, а Джулио Литта проявлял к ней такие тёплые отеческие чувства, что ходили слухи, будто она была его внебрачной дочерью».

Во всяком случае, род Литта был связан с родом Висконти, которым принадлежала одна из картин Леонардо да Винчи, она, говорят, и перешла графине Самойловой в наследство от Литта, а в 1865 году «Мадонна Литта» была куплена Александром II, вероятно, таков был уговор. Вот каким образом, шедевр Леонардо попал в Эрмитаж.

Новая встреча Карла Брюллова и графини Юлии Павловны была, очевидно, ознаменована посещением балов в Санкт-Петербурге, о чем свидетельствует «Портрет графини Ю. П. Самойловой с А. Паччини» (1839-1840). Всякая встреча была для них праздником. Но дистанция, помимо характеров, существовала. Это ясно из факта, который требует объяснения.

Брюллов не оставил портрета Юлии Павловны. Почему она позирует ему всякий раз не одна? Разве влюбленный художник стал бы обращать внимание на воспитанниц графини? Ему бы увековечить ее образ, тем более это красавица и личность? Или она сама настаивала на том, чтобы он писал ее не одну, а с воспитанницей и арапкой? И всадница не она, а другая воспитанница?

Настаивать на чем-то перед Брюлловым против его воли невозможно, в чем постоянно убеждался властелин полумира император Николай I. Значит, портреты графини с участием ее воспитанниц, как и на полотне «Последний день Помпеи», написаны по замыслу художника, так ему было интереснее. Разумеется, и графине, тем более что она скорее всего воспринимала Брюллова как балованного ребенка, в этом плане как ровню ее воспитанницам, и им с ним было весело, и ему, что видно по «Всаднице».

Я прихожу к мысли, что никакого романа между художником, слишком своенравным и гордым, и блестящей знатной дамой не было и в помине. Его нельзя было приручить, как пытался, да не сумел царь. Говорят, графиня Юлия Павловна звала Брюллова «Бришка драгоценный!» Это и есть обращение к взрослому ребенку и гениальному художнику светской дамы.

Про графиню рассказывают: «Ей принадлежала знаменитая вилла "Джулия" на озере Комо в окрестностях Милана… В 43 года Юлия Самойлова безумно влюбилась в молодого оперного певца Перри и вышла за него замуж. К несчастью, обожаемый муж умер от чахотки в том же 1846 году. Она отпела его в соборе Сан Марко в Венеции, увезла тело в Париж и похоронила на кладбище Пер-Лашез. Юлия осталась во Франции, она утратила русское подданство, графский титул и многое из своего огромного состояния (своих приёмных дочерей она выдала замуж с большим приданым). Но в её характере было снова выйти замуж в 60 лет, чтобы вернуть себе графский титул. Брак был формальным. Состояние Юлии значительно истощилось. Конечно, она не голодала, однако, вынуждена была продать свои портреты, написанные Брюлловым».

Прекрасно то, что графиня позаботилась о том, чтобы картины Карла Брюллова вернулись в Россию, возможно, и о том, чтобы шедевр Леонардо да Винчи «Мадонна Литта» попала в Эрмитаж.

В 30-40-е годы XIX века в Санкт-Петербурге особенно увлекались балами, словно в предчувствии начала конца дворянского периода русской истории. Кроме придворных и частных, в моду вошли общественные балы-маскарады в доме Энгельгардта, каковые посещала и царская фамилия инкогнито. Одну из сцен бала-маскарада запечатлел Карл Брюллов, осветив ею петербургские ночи, прекрасные и трагические, как все великие эпохи в истории человечества.

«Будь, о будь моими небесами…» (Лопухина и Лермонтов)
1

Огромный зал Дворянского собрания в Москве сиял огнями люстр и канделябров, блеском мраморных колонн, глазами и нарядами барышень, еще совсем юных, и их кавалеров, по преимуществу студентов. Это был один из еженедельных балов, почти домашних, каковые устраивали именно для молодежи, впервые являющейся в свете, в сопровождении старших.

Два студента, входя в зал и оглядываясь, увидели собрата, который сопровождал целую стайку барышень одна замечательнее другой, при этом весьма фамильярно с ними обращался, как, впрочем, и с важными господами, все его знали, и он всех, но своих однокурсников не заметил, не пожелал узнать, как, впрочем, держался с ними и в университете, всегда в стороне от всех, с книжкой в руках, даже на лекциях он почти всегда читал.

– Лермонтов! – сказал один из студентов.

– Он не хочет знать нас, – отвечал другой.

– В окружении столь прелестных созданий каждый из нас загордился бы. Бог ему судья!

Из-за холеры балов долго не было, а также занятий в университете, куда только-только был зачислен Лермонтов, юноша шестнадцати лет; он был мал ростом, подвижен и широкоплеч, некрасив, но с милым выражением лица, по-детски припухлыми губами, а глаза его, то яркие, то сумрачные, искрились умом и язвительной усмешкой.

– Однако он и не красив, и не ловок, но играет роль денди, – студенты продолжали следить за Лермонтовым, который задал им загадку с первых дней в университете. Угрюмый или грустный, весь сосредоточенный в себе или в думы, навеянные чтением, лишь изредка, когда поднимался шум около него, он вскидывал голову, большие черные глаза, так и сверкающие пламенем его внутренних переживаний, обращались на того, кто заговорил о чем-то так громко, и тот невольно замолкал, как если бы свет ослепил его на миг, свет беспокойный, ощутимый не по яркости даже, а как бы по тяжести, – при этом припухлые, еще совсем детские губы, – они такими и останутся до его ранней гибели на дуэли, в двадцать семь лет, – складывались в веселую или саркастическую улыбку, глаза же оставались безучастными, как поверхность озера, тая свои глубины.

– Еще лучше сказать, роль сатира среди нимф.

Тут грянул оркестр, и пары закружились в вальсе. Стайка барышень, которых сопровождал Лермонтов, разлетелась; он остался один с девушкой, которая явно ожидала от него приглашения на танец, отказывая направо и налево, поскольку она, среднего роста, стройная, если и не слыла красавицей, была по-настоящему восхитительна, воплощая в себе нечто в превосходной степени, хотя с виду проста.

Это была Варенька, – Варвара Александровна Лопухина, которой еще не исполнилось шестнадцати; она была чуть моложе Лермонтова, почти на год, но все же еще вчера, пока он не надел студенческую куртку, на него смотрели как на мальчика, а Варенька могла сойти уже за взрослую барышню, если бы не находилась под крылышком старшей сестры Марии Александровны, с которой, как ни удивительно, Лермонтов дружил, как с их братом Алексисом, постоянно переписывался с нею одною до конца жизни.

У Вареньки над бровью была родинка, и дети, к которым еще недавно относился и Мишель, – Михаил Юрьевич Лермонтов, – любили дразнить ее:

 
«У Вареньки – родинка!
Варенька – уродинка».
 

Она с ними смеялась, не имея в мыслях обижаться, даже для виду посердиться. Родинка, очевидно, ее не беспокоила, она была умна и с достоинством сознавала обаяние женственности, ей присущей.

Варвара Александровна во все глаза смотрела на Лермонтова, как и он на нее; это у них бывало и всегда оканчивалось какой-нибудь его шуткой, да и стих этот столь изумительный, не одна ли из его шуток?

– Варвара Александровна! – пригрозил пальцем Лермонтов.

– Что, Мишель? – ласковая улыбка, впрочем, обычная для нее, вспыхнула в ее глазах.

Он вздохнул, выражая удивление, и покачал головой; она покраснела, но глаз не отвела.

– Если не хотите танцевать, идемте, – и он указал на хоры, куда поднимались для обозрения бала.

Холера, прервавшая занятия в университете, вызвала в Москве не панику, а подняла дух у общественности, был создан нечто вроде комитета общественного спасения, открывались больницы, собирались вещи, студенты-медики безвозмездно работали фельдшерами и санитарами, что требовало одобрения высшей власти, помимо которой никакие начинания не могли быть предприняты, и государь император посетил холерную Москву, на что откликнулся Пушкин, по ту пору сидевший в селе Болдино за несколькими кордонами карантинов в его знаменитую Болдинскую осень, стихотворением "Герой", в котором речь шла, правда, о Наполеоне, посетившем чумный лазарет, якобы пожавшем руку больному, что опровергалось вновь опубликованными мемуарами очевидца; во всяком случае, аналогия бросалась в глаза, и император Николай I нежданно прослыл героем.

Холера была преодолена, балы возобновились, венцом же их несомненно оказалось событие, о котором говорила вся Москва: свадьба первого поэта России и первой красавицы Москвы Натали Гончаровой, красота которой им-то и была замечена. Лермонтов несомненно видел на балах сестер Гончаровых и Пушкина, пока долго длилось его сватовство, хотя нет прямых свидетельств о том. Но холера, из-за которой был потерян первый год пребывания в университете, посещение государя императора Москвы и женитьба Пушкина – это были события, столь разные, которые непосредственно повлияли на судьбу Лермонтова, и он с его пророческим даром не мог не почувствовать этого.

Прошел год, и он лишь оканчивал первый курс, да с угрозой провала на экзамене по российской словесности у профессора Победоносцева, поскольку не слушал его на лекциях, не вынося глупых теоретических определений, вообще с ним он не поладил.

А мы снова находим на хорах зала Дворянского собрания Лермонтова и Варвару Александровну, поднявшихся туда в поисках уединения. В их взаимоотношениях произошли изменения, хотя бы потому что они оба повзрослели.

Уже глядя вниз, Варвара Александровна сказала:

– Я думала, я буду танцевать с вами, Мишель.

– Да, знаю. И потому у меня, вероятно, отпала охота танцевать. Чужой воле я не поддаюсь, как пружина, которой на давление необходимо распрямиться, если даже желания наши совпадают. Таков уж характер.

– Я знаю. Такой вы уж чудак.

– Это в сторону. Я вообще с вами мало танцевал, а теперь и вовсе мне трудно на это решиться.

– Отчего же, Мишель? Разве вы не стремились танцевать с Сушковой или Ивановой, кстати, они здесь, когда ими увлекались?

– Да, танцы – игра, увлечение – тоже. Но кто вам сказал, что я ныне вами увлекаюсь?

Варвара Александровна взглянула на него с тревожным вопросом в глазах:

– А стихи?

– Стихи тоже стихам рознь.

– И стихи – игра?

– О, нет! В стихах я весь, – продолжая смотреть вместе с нею вниз, он произносит приятным грудным голосом стихотворение, слова которого словно приходят в сию минуту в его голову. -

 
Она не гордой красотою
Прельщает юношей живых,
Она не водит за собою
Толпу вздыхателей немых.
 

Варвара Александровна вздрагивает, взглядывает на него и смеется, между тем как он продолжает с лукавой улыбкой:

 
И стан ее не стан богини,
И грудь волною не встает,
И в ней никто своей святыни,
Припав к земле, не признает.
 

Варвара Александровна выпрямляется, готовая убежать, ей кажется, он начинает насмехаться над нею, над ее чувством к нему, уже всеми замеченном и старательно им самим в ней возбужденном. Если год, два года тому назад ему не удавалось совладать с Катрин Сушковой, а недавно с Натальей Федоровной Ивановой, будучи совсем еще юным, – с нею, словно обретя опыт с другими, во всеоружии ума и таланта вступил в поединок, не ведая, что она сама втайне заглядывалась на него уже несколько лет, смеясь, как другие барышни, но смеясь с удивлением: «Чудак!» Ах, что он говорит? А Лермонтов продолжал:

 
Однако все ее движенья,
Улыбки, речи и черты
Так полны жизни, вдохновенья,
Так полны чудной красоты.
Но голос душу проникает,
Как воспоминанье лучших дней,
И сердце любит и страдает,
Почти стыдясь любви своей.
 

Варвара Александровна чуть не заплакала от волнения, глаза ее увлажнились и просияли в лучах свечей, как весеннее небо, опрокинутое в озеро. Довольный произведенным эффектом, Лермонтов расхохотался, выказывая странность своей натуры: самая глубокая мысль или чувство не поглощали его всего, а всегда оставалось в его восприятии лазейка для усмешки или шутки, это отдавало, с одной стороны, ребячеством, к чему Варенька привыкла, с другой же – преждевременной взрослостью, когда ум и наблюдательность берут верх над детской непосредственностью.

– Это же не ваши стихи, – наконец Варвара Александровна коварно улыбнулась, зная, как его задеть. – Это Пушкин.

– Мои, – вздохнул Лермонтов. – Они весьма слабы, хотя в них все правда.

– Когда любят стихами, никогда не знаешь, где чувство, а где говорит вдохновение, что, конечно, чудесно, но до меня не относится, – быстро проговорила Варвара Александровна, и между ними начался разговор, сбивчивый, горячий, когда слова чаще заменяются улыбкой, движением рук, – они вообще мало говорили между собою, поскольку взгляда, его шума и беготни вокруг нее уже было достаточно.

 
"У Вареньки – родинка!
Варенька – уродинка."
 

Пристали дети к барышне, как привыкли дразнить ее, но она лишь засмеялась вместе с ними. Взошел Лермонтов с книжкой в руках, она и на него взглянула той же ласковой улыбкой, просиявшей еще ярче, и он чуть не выронил книжку, но сделал вид, что это Аким Шан-Гирей, его троюродный братец, сбил с его рук книгу и погнался за ним, приговаривая: «Уродинка? Да она светла и умна, как день! Она просто восхитительна!»

– Так что же бежишь от нее? – остановился Шан-Гирей.

– Чтобы не броситься ей на шею, – пробормотал Лермонтов.

– Ах, Мишель, вот в кого ты влюблен! Я так и знал. А все думают…

– Не суди о том, чего не понимаешь, Шан-Гирей. Ты еще ребенок, – пощекотал по голове братца Лермонтов и отступился, задумываясь.

И вдруг легкое дуновение воздуха заставило его поднять голову – Варвара Александровна стояла перед ним.

– Вы шли разве не ко мне? – спросила она, опуская глаза.

– Да.

– А погнались за Шан-Гиреем? То-то и оно.

– А что такое?

– Мишель, можно вас спросить…

– Да, Варвара Александровна, я рад, что вы заговорили со мной.

– Будто я с вами не разговариваю. Мне кажется, если случается, только с вами я разговариваю. Ведь просто болтать с кем-либо я не умею.

– Да и я только с вами и разговариваю, а просто болтать – это уж с кем угодно.

– Был бы повод для шуток.

– Да.

– А со мной шутить вы не любите.

– Демон не любит шутить. А для него вы – испанская монахиня. Создание прелестное и пресерьезное.

– Кстати, о ней я и хотела спросить. Во мне вы видите испанскую монахиню, а в себе Демона с его полетами по небу и одиночеством?

– Если в Фаусте, средневековом чернокнижнике, Гете видел свои порывы и сомнения…

– Не значит ли это, Мишель, что вы неравнодушны ко мне?

– Разумеется, да. Что за вопрос!

– А как же другие ваши увлечения на моих глазах, по крайней мере, на слуху?

– Мои увлечения?

– Стихи в альбомах то одной, то другой барышни.

– Это же все шутки. А с вами я не шучу. Вокруг вас есть особое пространство, как отверстые небеса над горами Кавказа, где я впервые полюбил…

– Когда же это было? – с изумлением спросила Варвара Александровна.

Они прохаживались по гостиной большого дома Лопухиных на Молчановке, где по соседству жил Лермонтов у бабушки своей Елизаветы Алексеевны Арсеньевой.

– Мы были большим семейством на водах Кавказских: бабушка, тетушки, кузины. К моим кузинам приходила одна дама с дочерью лет девяти. Я ее видел там. Я не помню, хороша собою была она или нет. Но ее образ и теперь еще хранится в голове моей; он мне любезен, сам не знаю почему, – Лермонтов, вообще скрытный, заговорил неожиданно для самого себя с видом воспоминания.

– Да.

– Один раз, я помню, я вбежал в комнату; она была тут и играла с кузиною в куклы: мое сердце затрепетало, ноги подкосились. Я тогда ни об чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть, сильная, хотя ребяческая: это была истинная любовь: с тех пор я еще не любил так.

– Нет?

– О! сия минута первого беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум!

– Терзать?

– И так рано!.. Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку без причины, желая ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату…

– Кто это?

– Я не знаю, кто была она, откуда, и поныне мне неловко как-то спросить… о ней. Посмеются, не поверят в ее существование – это было бы мне больно!.. Белокурые волосы, голубые глаза, быстрые, непринужденность – нет; с тех пор я ничего подобного не видал или это мне кажется, потому что я никогда так не любил, как в тот раз, – Лермонтов забегал вокруг, готовый, кажется, вскочить на стол. – Горы Кавказские для меня священны… И так рано! в десять лет! о, эта загадка, этот потерянный рай до могилы будут терзать мой ум!.. Иногда мне странно, и я готов смеяться над этой страстию! Но чаще – плакать.

– Все это чудесно. Это ваш дар поэта, – сказала Варвара Александровна. – Одного не могу понять, почему все это вас должно терзать, когда это составляет счастие вашего детства?

– Когда счастие – загадка, ум пытается отгадать ее, постичь, – пожал плечами Лермонтов. – Говорят (Байрон), что ранняя страсть означает душу, которая будет любить изящные искусства. Я думаю, что в такой душе много музыки.

– Конечно!

– Когда я был трех лет, то была песня, от которой я плакал: ее не могу теперь вспомнить, но уверен, что если б услыхал ее, она бы произвела прежнее действие. Ее певала мне покойная мать.

– Тебе было три года, когда она умерла, – заговорила Варвара Александровна полушепотом, неприметно переходя на «ты».

– Да. Я помню, но без слов.

– Одна музыка.

– Да. Это звуки небес. Ты, как ангел, причастна к ним. Вокруг тебя ореол, в котором и песня матери, и первая любовь вновь внятны душе моей, но без слов, как песня ангела.

– Песня ангела?

– Вот же послушай.

 
По небу полуночи ангел летел,
И тихую песню он пел,
И месяц, и звезды, и тучи толпой
Внимали той песне святой.
Он пел о блаженстве безгрешных духов
Под кущами райских садов,
О боге великом он пел, и хвала
Его непритворна была.
Он душу младую в обьятиях нес
Для мира печали и слез;
И звук его песни в душе молодой
Остался – без слов, но живой.
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна,
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.
 

– Мишель, ты помнишь то, чего никто не помнит, что было до рожденья? Вот чем ты постоянно опечален, даже в минуты веселья. Но неужели на земле все скучно? – возразила Варвара Александровна.

– Напротив, – расхохотался Лермонтов, – может быть, это в небе прескучно, а на земле весело, все цветет, пусть и скоро увядает?

– Это прекрасно! Но вы, Мишель, не ответили на мой вопрос.

– Снова вы? Вы хотите от меня признания, люблю ли я вас? Зачем это вам? Вы невеста, а на меня все смотрят, как на мальчика, которого, к тому же, могут на третий год оставить на первом курсе. Нет, этого я не вынесу.

– Это же там, вне моего ореола.

– В ореоле вашем я буду любить вас неизменно, как все живое, прекрасное, благородное на земле. В душе моей есть что-то тяжелое, темное, а вы вся из света!

Рассмеявшись, Варвара Александровна сказала с коварной улыбкой:

– Как ангел?

– Нет, вы восхитительнее ангела именно тем, что вы земное, женское существо, при этом вся из света, как ангел.

– Но отчего любить – страданье? Чем вы обделены судьбой, Мишель? Я знаю, вы рано лишились матери, недавно умер ваш отец; но у вас бабушка, столь любящая вас. Вы студент, вы поэт, веселье через край, а в стихах – страданье.

– Не я обделен судьбой, а человек на земле, – он подошел к окну. Смотрите!

 
Чисто вечернее небо,
Ясны далекие звезды,
Ясны, как счастье ребенка;
О! для чего мне нельзя и подумать:
Звезды, вы ясны, как счастье мое!
Чем ты несчастлив? –
Скажут мне люди.
Тем я несчастлив,
Добрые люди, что звезды и небо –
Звезды и небо! – а я человек!..
Люди друг к другу
Зависть питают,
Я же, напротив,
Только завидую звездам прекрасным,
Только их место занять бы желал.
 

Мария Александровна, входя в гостиную с лампой, с улыбкой сказала:

– Но прежде вам, Мишель, надобно сдать экзамен по российской словесности.

– Это невозможно! Я не способен повторить ни слова из лекций профессора Победоносцева, это такая галиматья. А он, кроме этой галиматьи, ничего не хочет слышать. Я не пойду на экзамен.

– Вас оставят на второй год или отчислят.

– Это будет уже на третий год. Год потерять из-за холеры, год – из-за Победоносцева – нет, этак мне не дадут закончить университета здесь.

– Зная немецкий как родной, вы могли бы уехать учиться в один из германских университетов. Что говорит Елизавета Алексеевна?

– У бабушки родни много в Петербурге. Может быть, мне поступить в тамошний университет? Если бы зачли два года и осталось мне учиться всего один год!

– Вы готовы оставить Москву? – спросила Варвара Александровна, обычно хранившая молчание при старшей сестре.

– Я люблю Москву. Но ведь и в столице должно побывать, – развеселился Лермонтов, который по характеру своему был склонен к перемене мест, как выяснится вскоре.

Возможность разлуки, которая день ото дня становилась все более реальной и близкой, внесла новую ноту в взаимоотношения Лермонтова и Вареньки Лопухиной, как бывает в юности и при влюбленностях. С первыми весенними днями они чаще сходились в саду у дома и даже совершали вместе прогулки по Москве, когда какие-то дела находились у нее, а он напрашивался сопровождать ее, с разрешения Марии Александровны.

Мишель, как обычно, дурачился, дразнил то кучера, то важных господ, как вел себя в компании молодых людей из веселой шайки. Варвара Александровна помнила о предстоящей разлуке, и ей хотелось в чем-то удостовериться, и он, конечно, замечал вопрос в ее глазах.

Однажды они остановились на косогоре, среди сосен, над Москвой-рекой, и между ними начался сбивчивый, быстрый разговор, который ни к чему не вел, тем более когда зазвучали стихи.

Лермонтов заговаривал стихами всегда неожиданно:

 
Мы случайно сведены судьбою…
– Но отчего случайно, Мишель?
Он настаивал на своем:
Мы себя нашли один в другом,
И душа сдружилася с душою;
Хоть пути не кончить им вдвоем!
 

– Опять!

– Слушай!

 
Так поток весенний отражает
Свод небес далекий голубой,
И в волне спокойной он сияет
И трепещет с бурною волной.
 

– Это прекрасно!

– …

 
Будь, о будь моими небесами,
Будь товарищ грозных бурь моих;
Пусть тогда гремят они меж нами,
Я рожден, чтоб не жить без них.
 

– Ты жаждешь бурь и зовешь меня быть товарищем твоих бурь. Как это понимать, Мишель?

Он продолжал, бледный, с пламенем в глазах:

 
Я рожден, чтоб целый мир был зритель
Торжества иль гибели моей,
Но с тобой, мой луч-путеводитель,
Что хвала иль гордый смех людей!
 

– Я должна вносить тишину и покой в бури, как солнца луч?

– О, да! Ты покойна, довольна, счастлива сама по себе, как эти небеса. Ты бываешь просто восхитительна, как луч солнца в листве над водой. Но этого мне мало.

– Да, конечно, мало. Я люблю тебя, вот и все. А тебе надо любить или ненавидеть весь мир, в этом твое призвание поэта. Или Демона? Я еще пожалею, что полюбила тебя, главное, не утаила.

– Постой! О чем ты говоришь? Повтори!

Варвара Александровна вскинула голову и с достоинством, снова переходя на «вы», произнесла:

– Мне хотелось лишь сказать, что я люблю вас. И это давно ни для кого не тайна, кроме вас.

– Вы любите меня? Я любим?! О, я счастливейший из смертных! Нет, прелестнейшее, восхитительнейшее создание, вы решили посмеяться надо мною – вместе с сестрами и кузинами!

– Я не шучу. Предстоящая разлука вынуждает меня на это объяснение, иначе бы я преспокойно жила, наблюдая близко, как зарождается талант. Потом не говорите, что я вынудила у вас признание, вы ни в чем не признались. Сокровенные мысли и чувства вы любите хранить в глубине души, как недра хранят алмаз. И я буду хранить мою любовь в самой глубине сердца и ни словом не обмолвлюсь. Я никогда не буду принадлежать другому.

В порыве восхищения и счастия он обнял ее и поцеловал в плечо, что заставило ее рассмеяться…

– Не пожалеешь, любить – счастие, даже в разлуке.

– Но это же мука?

– Мука и есть счастие, в том суть бытия.

– Хорошо, хорошо. Ты всегда заговоришь меня, Мишель, всегда докажешь все, что захочешь. Это как с бабушкой ты обращаешься.

– Кто любит, тот послушен. Но это одна половина счастия.

– А другая половина счастия?

– Властвовать в любви, как и в ненависти.

– Тишины мало, нужна буря.

– Будь покойна, будь товарищем бурь моих, мы и в разлуке будем двумя половинками всего счастия земного.

– Увы! – всплеснула руками Варвара Александровна, мол, что от нее зависит.

К лету все разъехались, а Лермонтов с бабушкой уехали в Петербург.

* * *

Лермонтов «рассматривал город по частям и на лодке ездил в море, – как писал в Москву к одной из знакомых барышень, – короче, я ищу впечатлений, каких-нибудь впечатлений!.. Преглупое состояние человека то, когда он принужден занимать себя, чтоб жить, как занимали некогда придворные старых королей, быть своим шутом!.. Как после этого не презирать себя; не потерять доверенность, которую имел к душе своей…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю