Текст книги "Правила весны"
Автор книги: Петр Капица
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
ПЕТР КАПИЦА
ПРАВИЛА ВЕСНЫ
(Современная пролетарская литература)
Наш дом сер и глазаст. Глаза его наполнены желтым светом. Как крепко заваренный чай свет брызжет на панель и крупноголовый булыжник.
Подножие нашего дома наполнено уютом, шаркающей солидностью. Там комоды с безделушками, бумажными цветами, пожелтевшими фотографиями. Диваны, двуспальные кровати..
Вершина дома – шумлива, горласта. От топота дрожат стекла, гудят стены..
У меня сейчас такое настроение, как у человека, который бухнулся в звенящую прохладную речку… Выскочил до половины и забрызгал. После душа и спорт-занятий всегда так бывает.
До пятого этажа 150 ступенек, десять площадок и все бегом, только гул из-под ног. Вот коридор и дверь с номером 16, где блеснуло чье-то лицо. Дверь стара, морщиниста, вверху на ней кособокая угольно-жирная надпись – «Гарбузия»; эту комнату так величают за ее величину с добрый гараж и за бузу, живущую в ней. Это та дверь, которую можно рвануть так, чтобы она грохотливо вскрикнула, открыв беззубую пасть.
Вскакиваю и сразу оглушают:
– Пролетарскому поэту сорок один с кисточкой. Масстрюля, туш!
Рявкает комнатный джаз-банд – из гитары, двух балалаек, гребенок, жестяной кружки, чайника и табуреток. Жалобно звякнули стекла окон. Портреты вождей испуганно колыхнулись на стенке и застыли при наступившей торжественной тишине. Длинный чубатый Чеби взбирается на стол, подтягивает электрический пузырек к потолку и, скрестив длинные ноги, голосом, подобающим старосте комнаты, торжественно начинает:
– Дорогой товарищ Гром, как ты есть парень поразительной поэтической настройки и вообще… то «гарбузия», осчастливленная твоим пребыванием в ней, рассчитывает на полученный тобою гонорар и с сего времени разрешает тебе не тушить свет на тысяча и одну ночь..
Снова гремит раздирающий и оглушающий туш.
– Качать Грома!
– Качать… ешь его мухи..
Соображаю, что выгодней удрать. Но поздно… Жалобно трещит коричневая спецовка, ноги теряют опору и вместе с головой летят вверх к потолку..
– Поддай раз… два… еще…
В конце полета я снижаюсь на койку.
Пострадал только локоть.
– Чего вы сумашествуете?
– Притворился! От нас, брат, не скроешь.
Юрка Брасов трясет листами журнала металлистов. У меня за спиной крылья. Руки тянутся.
– Врешь… давай, я еще не видел.
– Шалишь, браток. Раз не видел – так танцуй.
Сопротивление лишне. По-козлиному отдуваю трепака.
Юрка издевается.
– Что ж ты одной ногой… Двумя. Шпарь двумя!
И подпевает:
Сербияне землю пашут Сербиянки только пляшут..
– Так, теперь вокруг стола, без поворотов.
– Ну тебя..
– Пляши!
Юрка хохочет.
– Получишь из-под стола… Вот сюда. Во-во и получишь.
Подчиняюсь. Вытираю брюками пол.
– Не так скоро. Надо еще пропеть по-петушиному.
Злюсь.
– Ну, можешь не давать, без тебя достану.
– А осталось только дать закурить!
Журнал хрустит в руках. Ну да, мое… Моя рота строк. Я наобум послал их в «Металлист». Выстроились и гаркают: «откалывай-ка, сердце, казачка по ребрам..» Ах, ты елки зеленые! Здорово получилось.
Толька Домбов сует свою железную клешню.
– Молодец, Сашка! Дерзай, едрихен штрихен. Лезь с суконным рылом в калашный… Смотри и Самоха как будто по твоим стопам прет.
Самохин, мечтательно задрав босые ноги, усиленно чиркнет тетрадь.
– Что, Митя, вдохновение замучило или зависть разъярилась?
Юрка подкусывает, заглядывая в листки. Тот лягается, бычится.
– Уйди к… коневой маме!
Резанул комнату зрачками, спрятал тетрадь под подушку.
– Любопытной мартышке в кине нос оторвали.
Домбов хмурится, щурит близорукие глаза.
– Лучше б за кипятком. А ну, Шмот, фигулькин нос, докажи, что первогодники проворливый народ. Слушай, Сашка, не мешало бы колбаской вспрыснуть. А?
– Есть такое дело!
Голос Тольки преображается.
– Зав шам-базы, тряси мошной. Я за чаем, а Шмот хвост трубой за ситным да колбасой. А ну, живее!
Шмот, как единственный первогодник в нашей комнате, занимает почетную должность комнатного курьера. И это ему нравится. Он неуклюж и костляв. Лицо его похоже на сжатый кулак, который показывает фитьку. Шмотова фитька называется носом поэтому немного задирается вверх.
Он усиленно ищет кепку и шмыгает фитькой. Суетится и Юрка.
– На это дело собственноручно мобилизую себя… Вытаскивай, ребята, инструмент. Где мой большой нож?
На стол летят коробки с сахаром, звенят в кружках ложки.
Я мчусь мыться, рубашку долой, полотенце на шею. В коридоре навстречу бренчит чайником Нина Шумова.
– Тише, расшибешь.
Ухватилась за концы полотенца.
– В клуб идешь? Сегодня, говорят, хорошая постановка.
– Что – билетом угостить хочешь?
– Один могу.
– Как это могу? Значит, суешь мне его в карман. Видишь, у меня руки заняты.
– Ну, вот еще в карман. Бери в зубы.
Хлопнула по спине точно взнузданную лошадь и помчалась вперед, рассыпав по лицу стриженые волосы.
Нашу «гарбузию» тишина посещает редко. Разве только в такие торжественные моменты, когда на коричневой бумаге лежат тонкие пластинки страсбургской колбасы… Мясистые, сочные, в белых блестках жира, взобравшись на ломоть французской булки, они сами лезут в зубы. Тогда переполнены все рты, щеки расперты, и только чавканье нарушает временное затишье. Спокойно дышут наполненные кипятком кружки.
Жевать так жевать – до седьмого пота, если не до седьмого, так хоть до пятого. Лица напоминают круглые сыры со слезой – лица в поту.
Сытость одуряет человека. Собрались было уже на отдых, но тогда заворочался неспокойный билет. Раз есть билет, значить есть возможность всем гамузом попасть на постановку.
Клуб недалеко. Шапки в нахлобучку, пальтуганы на плечи и уже гудит лестница, поскрипывают перила от неожиданных наездников, скачущих галопом, не щадя изодранные брюки… Наездники на поворотах спрыгивают… Новый скачок, и с гиком обгоняют бегущих.
У клуба яркая лампочка. Крикливая афишка. В фойе толкотня, говор, дым.
Билет переходит к Юрке, как к непревзойденному в этих делах ловкачу. Юрка быстро проходит в зал и ждет, покуда не собирется публика.
В проходе затор. Юрке страшно некогда. Он торопится выйти. Сует руки сразу двум дежурным, от этого появляется вместо одной контрамарки – пара. Таким же образом орудуют двое, потом трое. Наконец, все в зале. Япоследним – наш закон «владелец собственности – да будет последним».
Пестрит зал. Лица – бесцветные пятна, залитые клубным солнцем.
Но чьи это руки машут? Ну да, мне. Нина Шумова улыбается и зовет. Спрашиваю:
– У тебя свободное место есть?
– Не веришь… Специально для тебя заняла.
Приходится верить – на стул брошен ее крошечный носовой платок.
Небольшая клубная сцена завешана пестро расписанным холстом. Лампочки, перемигнувшись, тухнут. Занавес нехотя сворачивается к потолку.
Чтобы заглушить лошадиный топот клубной жив-газеты, аккордами бабахает рояль.
Засмотрелся. Не замечаю, что Нинкина рука на моей. Почувствовал только, когда теплые пальцы неожиданно сжали ее и запрыгали в какой-то тревоге.
Заглядываю в лицо.
– Что, понравилось?
– Да, да. Ты повернись и не бунтуй. Сиди так.
Слушаюсь и двигаюсь ближе. Чего это она так отвлекается, точно уселась на гвоздь. Фу ты – на лице слоем пудра. Бант на боку. И откуда только она выкопала такое платье, как это я сразу не заметил?
– Что, уже разонравилось?
– Интересно… Ты смотри.
– Чего это она?.. А может… Да, наверное это потому, что я здесь… Сердце по-настоящему начинает откалывать казачка – неужто я такой парень хороший?! Чорт подери, как давно я в зеркало не смотрелся…
Нина срывается, и во все свои голосовые:
– Довольно, хватит! Все это ложь, обман. Мне надоели ваши доклады, комиссии, книги…
И Нина бежит на сцену.
Так значит она живгазетчица… Вот отчего могут беситься руки и отплясывать пальцами на чужих. – Мое разыгравшееся воображение летит в воздушную яму.
В антракте преобразившаяся Нина опять на своем месте. Хохочет, показывает зубы. Не отстаю, я ведь тоже люблю и умею хохотать.
От Юрки ничего не скроется. Парочку сразу заметил. Побежал к ребятам, толкавшимся в курилке.
– Сашка филонит с Нинкой Шумовой. Поближе подсесть надо.
– Дельно. Вот юла!
Чеби дружески навернул по плечу так, что Юрку скрючило. Только Брасов презрительно затянулся. Огонек папиросы подвинулся ближе к губам.
– Вечно бы только трепаться. У Юрки кроме опилок наверное в башке ни-черта нет.
– Тебе сослепу так кажется, бинокль наведи.
Это самое обидное для Тольки; близорукость – его больное место: трогать не смей. Толька ее ненавидит, но очков упорно не носит. Близорукость – мишень подковырок, издевки. Это она безобразно заволакивает все мутью. А за напоминание о ней он готов отвертеть кому угодно волосатую, ушастую голову.
– Вот клещуга, не к одному, так к другому прицепится. Давно кулаки на твою мордочку просятся.
– То-то, я смотрю – у всех нос в клюкву.
Юрка скалится, сверкая японскими глазами.
– Говорят, в меня целил, да сослепу не разобрал, другим наквасил.
Кончиком пальца он тронул Толькин затылок. Притворяясь, подпрыгнул.
– Ух елки!.. Ну и затылок! Руку ошпарить можно, как таких горячих в клуб пускают, того и гляди – пожар.
Толька свирепеет. Около челюсти сколотились злые комки мускулов. Он сгибает небольшую голову, посаженную на большое сильное тело с выпуклой грудью. Толька грозно сжимает хрустящие кулачища.
– Во ощерился, точно кобыла на овес.
Толькин кулак описывает дугу. Юрка увернулся, но не успел выпрямиться, как кто-то толкнул на Тольку. Кулак влип в шею и Юрка, опрокинув плевательницу, растянулся на липкой грязи.
Ребята заржали:
– Идиотская сила.
В уголке бился в истерике ударник звонка. Толькино плечо грубо расталкивало собравшихся любопытных. Ворча, он пробирался в зал. Как всегда ему казалось, что те, кого скрывает туман близорукости, строят ему рожи и тихонько подхихикивают. Он щедро награждал всех невидящим презирающим взглядом. И вдруг действительно услыхал, как где-то сзади прыснули, хихикнули, захохотали. Смех быстро надвинулся. Хохотали рядом за плечами. Толька остановился и оглянулся как затравленный зверь. Видел мутную враждебную стену. Какая-то рука дергала за пояс.
– Мотри, паря, привесили тебе.
На поясе болталась привешенная коробка от папирос.
Толька остервенело сорвал ее и бросил в толпившихся.
– Эй ты, осторожней!
– Сам толсторожий! – Не расслышав, рявкнул Толька и, разбрасывая попадающихся на пути, выбежал на улицу, прокусив до крови губу.
* * *
Вечер ветреный.
– Спать не хочется. Не прогуляться-ли?
Нина непрочь.
Ветер сегодня хлопотлив. Он шуршит по панели бумажками, гонит их вдоль улицы, хлопочет над плохо приклеенными афишами.
Нина забегает вперед, поворачивается, подставляя под ветер спину.
– Сашка, прочти свое стихотворение, под ветер хорошо.
И она знает! Разносится все точно по радио.
Я смущаюсь, когда приходится читать свои стихи. Сваливаю стихоплетство на других.
– У меня своих нет. Я лучше прочту знакомого парня.
– Ну, ври, ври!
Стихи читаются легче за каким-нибудь движением. У меня ходят руки. Толстая, в розовой шляпке женщина проходит мимо и возмущенно стрекочет:
– Безобразники… Хоть девчонка постыдилась бы…
Подвыпивший макинтош без кепки, подпирающий стену дома, пьяно бормочет:
– Ничего, мать… Молокососам весело живется. Их время.
Мы сворачиваем к общежитию. В комнатах еще шум. В угловой комнате девчат кто-то безудержно хохочет, заглушая чей-то задорный голос.
Ты такой большой, высокий,
Только веники ломать—
Проводил меня до дому,
Не сумел поцеловать….
Подбумкивает гитара. Нина прислушивается и улыбается.
– Слыхал?
Сжала руку и бегом к себе в комнату.
– Ты подожди… Ну, вот и сообразить не дала.
В «гарбузии» темно. В комнате гуляет ветер – шелестит книгами на столе. У открытого окна силуэт человека.
От коек сопение и теплый дух.
– Толька, ты?.. Чего пригорюнился? Или мечтаешь?…
– О какой сволочи мечтать?
– Чего ты сегодня такой?
– Собачистый, хочешь сказать, да? Шерстью собачьей оброс. У-у, свои ребята, такая же как и ты, сволочь…
От неожиданности молчу. Что с ним?
Начинается самокритика:
– Урода нашли, обрадовались…
Через окно видна крыша противоположного дома, чернота неба, звезды… На окне стоит бутылка с водой – шмотов-ское орудие пытки, которым он обливает с пятого этажа прохожих. В воде дрожат тонкие блики света. Толька смотрит, проводит рукой, сжимает пальцами– Стекло тонко скрипит… Быстрый взмах – и бутылка, блестнув еще раз, летит в темноту, в ночь. Снизу долетает глухой удар и звон осколков.
Быстро закрываю окна. На белеющий асфальт выползает опасность – черный силуэт дворника.
Толька шумно раздевается.
– Я сверну кому-нибудь шею… Достукаются.
* * *
Общежитие просыпается с петухами.
Общежитейский петух ничем не отличался бы от простого петуха, если бы имел петушиное оперение, храбрость и задор. Обычно это самый аккуратный, самый тихий и трусливый фабзаучник. Он ложится спать вместе с курами, а просыпается, когда по общежитию начинают бродить серые тени. Тогда хрустит выключатель… Забьется в стеклянном плену лучистый гость и слышится первое «кукареку».
– А ну, вставать!.. Вставать!..
Как по сигналу «петухи» голосят в других комнатах.
– Проспали, вставай!
Дергают за волосы, стаскивают одеяла. Брызгают холодной водой.
Скрипят койки. Топают босоногие. Суета.
– Кто сапоги подменил? Два левых одел…
– Где же это мой ремень?
Из комнаты девчат несется то же самое:
– Сонька, это ты сбросила чулки с батареи?
– Муська, твоя очередь за кипятком!
– Девочки, а где мое платье?
В ванной у кранов очередь, мыльные брызги; струйки воды ползут за шиворот, текут под ноги, взлетают на стену.
– Быстрей, чего ты как утка полощешься.
– Куда без очереди?!
– Чего тарантишь глазища, не сожрешь, подавишься.
– Ребята, смотри, какое чучело на ходу спит.
– Спи-ит!
Передразнивает хриплый заспанный голос.
В комнатах обжигаются кипятком. Сухой ситный с трудом пробирается к желудку.
– Пей скорей… Пошли.
– А ну, братва, на трамвай!.
Гудит и охает лестница. По ступеням пулеметной пальбой дробят каблуки… Бабахает дверь.
– Давай, ребята. Живей давай!
Шапки в нахлобучку, спецовку на плечи и айда стегать к трамваю.
Шипят по рельсам, высекают искры дугой тяжелые трамваи, облепленные гроздьями людей.
Усы вокзальных часов дрожат, куда-то торопятся. Еще двадцать минут и они, вздрогнув, укажут время для гудков.
Трамвайные подножки берутся с бою, ловкостью острых плеч, локтей, силой глоток…
– Подвиньтесь, дайте хоть ногу поставить.
– Куда с передней… Нельзя.
Гарбузовцы – лучшие трамвайные наездники. Если не попасть внутрь, то каждая трамвайная «колбаса», каждый выступ, крючок, за который можно уцепиться, – довезут до места. Ни одна нагло позванивающая девятка не уйдет в туманное утро, не захватив с собой «гарбузовцев». «Гарбузовцы» могут даже меж двух вагонов, «а буферах или оградительной сетке. Хлещет дикий ветер по заспанным лицам, врывается в рукава, нахлобучивает и срывает кепки. Нужно от него кутаться. жмуриться, потирать руки.
Трамвай несется, рокочет, качаясь. Взметывает трамвайную вьюгу. Мимо – улицы, переулки, дома, чугунные столбы. У другого вокзала, сокращая путь, соскакиваем на ходу. С главного пути осаживают вереницу вагонов в тупик… Значит, нужно вскочить на подножку… Главное – рационализация.
У депо, точно стадо черных тараканов, лоснятся паровозы. Хрустят колесами по рельсам, пыхтят и выпускают усища дыма.
За депо у разъезда маневровый развивает скорость… Здесь спецовки вздуваются парусами и летят вместе с нами с подножек. Сообщенная инерцией скорость проносит через переезд, мимо шоколадной фабрики, хлебозавода к проходной фабзавуча.
Фабзавуч в стороне от главных паровозо-ремонтных мастерских.
Фабзавуч – маленький заводик или большая модель завода-гиганта. Здание мастерских уперлось в землю буквой П. Точно кто-то сложил из кирпича свой инициал, поставил точкой проходную и огородил высокой стеной забора.
Проскакиваем проходную. Цеха разноголосо галдят. Опоздали на десять минут. Рассыпаемся по цехам.
У жестяницкой Жоржка. Захлопывает потрепанный отсекрский портфелишко и сует Зинке – «агитпопу жестяному» – пачку бумаг.
– Что-то часто опаздываете, товарищ Гром! Смотри, бюро проверит.
Зинка, скосив как-то на бок рот, прибавляет:
– В поэзию вдарился. Чипчилигент, а они с девяти начинают.
И захихикала, как хихикают люди, удивляющиеся своему остроумию.
В литейной земляной пол весь изрыт. Ребята поливают формовочную землю, собирают ее в рыхлые горы.
– Э-э, Гром, слыхал, как ты прогремел. Давай, брат, лапу!
Шагает через голубовато-серую груду отливок черный до-нельзя Ходырь. Ходырь – штатный трепло. Врет никак не меньше, чем на сто пятьдесят процентов.
– Ходят слухи, что в Госцирке хотят выпустить твое полное собрание сочинений… Честное слово.
Рыжий Тюляляй горланит на весь цех:
– Поэзия шагает! Разойдись!
– Чего чемодан разинул? – охлаждает его мастер.
Мастер – старый моряк, у него крупное поношенное лицо, щуплое тело и здоровенные ручища.
– Ты, Гром, бери сегодня посерьезней работу. А то от безделья и вправду по стишкам пойдешь.
От верстаков кто-то по-заячьи верещит.
– Поэзия не картошка с хвостиком, не съедобная штука.
* * *
Формую громадный шкив. Формовочная земля тепла и пахнет баней. В грязных руках стальной карасик. Он режет послушную землю, приглаживает на изгибах формы.
Под потолком, как живые, ползут, содрогаясь гудят объемистые трубы вентиляции. Через стенку они уползают в кузницу. В кузнице бухает приводной молот, звенят наковальни. Оттуда прибегает старый весельчак – кузнечный мастер Палыч. То закурит, то просто пройдется по литейке с прибаутками, выкрутасами. Его красное обожженное лицо сияет, как накаленная «под вишню» болванка. С Акимом – мастером нашим – они большие друзья. Оба же слывут в фабзавуче анархистами. Порядок, листки задания – их общие враги. Палыч усаживается на корточки.
– Ну, «гарбузия», как дела? Землю мучаешь?
– Больше она меня.
– Где ж это вы Домбова так раскалили?.. Сегодня чуть всю кузницу не разворотил… Рукавицы к шкафу прибили, так он с дверцами выдрал. Иванова подмял, да в нос кулачище тыкать… Вы уговорите его, предупредите, а то с меня спрашивают… На президиум попадет.
Вентиляция загудела, затараторила. В кузнице галдеж.
– Опять чего-то натворили.
Палыч трусцой за дверь.
В литейной появляется Юрка. У него зажат в клещах синий от закала кусок стали. Захлебываясь, сообщает:
– Гром, Тольку к завмасту послали… Подрался.
– Как?.. С кем?..
Юрки уже нет – скрылся. Нельзя же ему стоять на месте, когда такие события.
Быстро покрываю верхней опокой форму и мчусь к конторе завмаста. Нужно выручать Тольку.
У угольной ямы опять Юрка навстречу.
– Знаешь… Толька влопался. Он не к завмасту, а домой попер… Вот балда, струсил.
В изумлении смотрю на Юрку, а тот на движущегося заводского сторожа. Снежная борода сторожа становится пушистой и задирается вверх, когда он подходит к заводскому колоколу и важно бьет «обед».
Из классов вырвались первогодники. Давят, обгоняют друг друга. Им некогда – нужно занять место в столовой.
К нам мчится Шмот.
– Где Чеби? Куда он с талонами делся?
У Шмота нетерпение, голодный блеск в глазах. Ведь раньше он получал всегда первый обед.
За ним прибегает Самохин, Грицка.
– Куда Чеби пропал?.. Нет Чеби.
Ищем Чеби. Обошли все закоулки, уборные – осталась одна слесарка. Ползем туда. Чеби у своих тисков копается в рабочем ящике. Увидев нас, шмыгнул за громадное точило.
– Ты что, чучело, прячешься? Купил талоны обеденные?
Чеби с виноватой физиомордией вылезает. Его руки начинают шмыгать по карманам, потом обвисают.
– Я деньги посеял… Видно, когда на трамвае ехали.
– А как же обед?
У Шмота от жалости к горячему вкусному потерянному обеду даже слезы на глазах. В его пятнадцать лет это трудно перенести.
– Есть здорово хочется… – Чмокаек он языком.
Чеби мрачно цедит:
– В местком пойду. Перед получкой дадут трояк в долг.
Через десять минут мы в столовой. Обед вкусен и мал. Как это только люди умеют терять аппетит? Наши желудки так разъярились, что готовы проглотить втройне больше. Вздыхаем и встаем из-за стола.
От нечего делать тащусь в токарку. А зачем мне туда? Что позабыл там? Поворачивайся, Гром, назад… Ах, вот ты зачем… Ну, смотри, вот она.
Нина, сдвинув на затылок платок, надписывает фамилии на газетных листках и распихивает их подходящим ребятам. Сую руку.
– Можно получить?
– Тебе?
Она сперва растерянно, потом с улыбкой:
– Нос раньше вымой.
Мне больше сказать нечего.
Вожу пальцем по носу. На пальце сажа. Поворачиваюсь итти.
– Гром… Громчик, подожди. Возьми мою газету. Вечером отдашь.
Газета у меня, а ведь я не за газетой пришел.
* * *
Рабочий день бьется в сетке расписаний. У третьего года шесть часов практики – два теории.
В зале галдеж. Трещат жестяницы с токарихами. Хвастают силой верзилы кузнецы перед такими же увальнями литейщиками. Возятся слесаря, трогая спокойных, читающих книги, столяров.
От сильного напряжения звонок не звонит, а хрипит. После него выползают из своей берлоги старые солидные педагоги. Идут медленно в развалку… Грузно ступают, шлепая подошвой… А помоложе, бренча номерками ключей, обгоняют их.
Шум расползается по классам. Педагоги успокаивают, шипят… Кажется, что в каждом классе фырчит перед неожиданным врагом выгнувшийся кот.
У литейщиков спецдело.
Педагог ни молод, ни стар, что-то среднее. Он высок, неуклюж, ступает как слон, изобретательски рассеян. Он и в самом деле «Эдисон». У него много мелких изобретений. Даже стреляющая система пароотопления, при которой дрожа потеют, – тоже его изобретение.
Но в педагогике изобретений у него нет. На партах возня. Тюляляй лупит книжкой Ходыря, а тот верещит каким-то животным. Киванов и Виванов (двум Ивановым для опознания прибавлена к фамилии буква от имени) роются в пачке бумаги, лежащей на столе, отыскивая листки в клетку для игры в крестики. Остальные – кто во что горазд. Тюрентий – это прозвище педагога – шипит, оскалившись, стучит ладонью о стол.
– Ш-ш-ш… Тиш-ше! Сядьте, пожалуйста, успокойтесь.
Это не действует. Шум.
У него все же есть и здесь маленькое изобретение. Тюрентий осторожно подходит к двери, выглядывает в зал и делает испуганное лицо.
– Ш-ш… Идет.
Это обозначает, что появился на горизонте зав. учебной частью. Водворяется условная тишина.
Тюрентий спрашивает пройденное. Вызывает по списку. Вызванный ломается, как красная девица.
– Не понял.
– Не успели выучить?
– Занят был.
– Ничего, ничего, ну хоть то, что знаете.
Нехотя встает ученик из-за парты и ворча тянется к доске.
– Рабочему теории не надо… Это для истребителей.
Начинает чертить детали машин. Чертит грязно, непонятно.
А Тюрентий, точно забыл обо всем, смотрит в окно задумчиво и напряженно.
В классе кто поживей играет в щелчки или рассказывает анекдот. Сонные приспособились на «камчатке» и дремлют.
У меня на таком уроке гостит книжка.
Тюрентий, вдруг до чего-то додумавшись, скрывается с места… Шаг к доске и начинает какой-то замысловатый подсчет.
Что-то гениальное колышется в его бровях.
– Молчок. Тюрентий изобретает.
Отвечавший у доски тихонько смывается. В такой момент Тюрентия можно заговорить.
– Товарищ Тюрен, что-нибудь новенькое изобрели?
Ходырь тянет подхалимским голоском. Тот, не отрываясь, бормочет:
– Да, да… Здесь интересное положение…
Потом отходит от доски и как художник щурится на цифры и заводит шарманку о своих изобретениях. Пока от натуги не захрипит звонок.
* * *
– Кто у вас?
– Дыр-доска! Любовь в лесу – живот на носу.
– А у нас бум-рататуй. Урок «трепалогии». Не то что у вас – технолог, топтатель дорог, читатель вывесок.
– Дай слесаренышу, чего он разоряется.
– А уши у рояля видал?
– Плюй, плюй, а то в левый глаз.
* * *
Второй урок – обществоведение.
Голова обществоведа и рыжий тертый портфель туго набиты газетными статьями, брошюрами, книгами. Он вечно куда-то торопится. Поэтому всегда в боевом снаряжении. Шарф, пальто, шляпу снимает в классе, чтобы за пять минут до звонка одеть. После разоблачения руки становятся беспокойными, голос агитаторским. Увлекается, спорит, доказывает. У обществоведа на подвижном лице застывшие, неподвижные глаза. Фабзавучник, не знающий урока, – плавает, захлебывается в этих глазах, ищет берега. Глаз обществоведа боятся, поэтому в его классе тише, чем у других.
Обществовед вытаскивает из портфеля книги, крошечный блокнот и шлепает ими о стол.
– Так. Ну, товарищи, есть вопросы? Чем эта неделя смущает?
– Долго тянется очень, – жалуется Ходырь.
– Это к обществоведению не относится.
И хоть бы пошутил, а то нет.
– Значит двигаемся по курсу. Дежурным раздать книги. Откройте на девяносто третьей странице.
Из соседнего класса слышатся взрывы хохота, там определенно физики. Урок дяди Мити – фокусника. Многим хочется убежать от скучных «феодалов» туда, к «фокуснику». Тот сейчас с ужимками, подмигиванием интересное что-то рассказывает. Ходит по классу, часто выглядывает за дверь. За дверью иногда опасность бродит – грозный завуч.
У «фокусника» с фабзайцем бессловесная договоренность– не подводить друг друга. Если не хочется слушать физику, а это бывает чаще всего, так он с удовольствием расскажет интересну^р историю или десятый раз повторит опыты с гремучим газом.
Предмет у «фокусника» знать не важно. Важен документ, исписанная тетрадка. Если с книжки ловко скатано – значит хорошо. Это у него называется Дальтон-планом.
Но вот шум за стеной оборвался. Значит где-то маячит опасность. «Фокусник» вероятно уже меняет лицо, поправляет очки, подходит к столу и серьезным рубящим тоном объясняет физическое явление, с опаской поглядывая на дверь.
А ребята паиньками усиленно ломают карандаши на тетрадочных листах, списывая дословно из физики Цингера.
У нас же тишина. Эта девяностая страница. Хищные феодалы. Нужно прочесть и записать вывод.
Даже оглянуться опасно, не то чтобы навернуть кому-нибудь по «кумполу» книжкой или засмеяться, обязательно встретишь круглые спокойные глаза, от которых виски потеют и краска бьет в лицо.
Поэтому обществоведение урок не особенно любимый, с нетерпением ждут звонка, после которого можно сорваться и кучей слететь по лестнице. А там, давя тощих слесаришек, гамузом вырваться из проходной.
* * *
Вечер.
Буду писать стихи.
Здорово получится, если в нашем общежитейском гвалте талант откроется и будет он называться Громом.
За стенкой комната «ярунков». Ярунок – это безобидный столярный инструмент для измерения угла, простая тупая деревяшка. У них кто-то тренькает ка балалайке, кто-то орет частушки, его перебивает волчьим завыванием другой.
Вытаскиваю свою папку. У меня как у портнихи – бумажные лоскутки, вырезки.
Сегодня буду писать о девчонке, которая может смеяться, может… Все может.
Карандаш в работе. Но что ж это так нескладно получается, точно в романах, которые читает наш педагог «Дыр-доска». Рву листки. Вокруг меня бумажная пена. Зарываюсь в ней, комкаю…
Чего это орут там «ярунки». Хоть бы струны этой трин-калки треснули. Как в прибой, увеличивается и растет бумажная пена.
Но кто это дышит на мою голову? Оглядываюсь…
За моей спиной баррикада из ребят. До этого они отдыхали на койках, а теперь заливаются в радостном ржании. Ловко подкрались.
– Ты пиши, мы мешать не будем. Посмотрим только.
Для угрозы вытаскиваю пузырек чернил. Они знают, чем это пахнет. Не раз уходили размалеванными. Но сегодня их не проймешь. Они низко нагибаются, дышут в шею, в плечи, голову…
Как тут писать? Даю Шмоту щелчок (он за всех отдувается) и складываю листки. Ребятам больше заняться нечем, по одному улетучиваются. Остается Толька. Он лежит лицом в подушку. Подушка от пота и грязи пятниста, как леопард.
Над Толькиной койкой надо бы прибить надпись: – Обращаться осторожно. И если это исполнять, он будет славным парнем. Душа-парень. Смеяться и врать тоже может без передышки.
– Только, что там у вас в мастерской вышло?
Он отрывает от подушки лицо и смотрит куда-то в сторону. Он спокоен.
– Ничего… В морду дал, чтоб не приставали.
– Почему ты к завмасту не пошел? За это больше влепят.
– Перед кем я оправдываться буду… Сами придут, если захотят.
Он уже зло смотрит на меня, потом резко поворачивается спиной. «Ярунки» успокоились. За стеной тихо. Зато в открытое окно со двора врывается бумканье гитар, хохот и визг девчат.
Сесть что-ли опять писать. Нет, не пойдет. Там во дворе наверное… А впрочем, какое мне дело, что где-то хохочет и бесится Нина. Но для чего я беру кепку? Почему ноги сами торопятся спуститься вниз, во двор?
Двор наш как дно высохшего озера, над которым нависли четыре серых глазастых стены. Посредине столб с фонарем. В одном углу двора ребята ходят в обхватку, у них гитара, песни. В противоположном углу играют в «два мало – три много».
У выхода, прислонившись к стене стоит Нина. Перед нею двойка ребят. Они состязаются в кривлянии друг перед другом. Нина смеется.
Умышленно не замечаю этого, проскакиваю к играющим, ко там все заняты – я лишний.
Бреду к калитке. У меня обида. А на кого? Кто разберется, на кого здесь нужно обижаться.
Наша улица темна и куца. Подпираю угол дома. По улице торопливо пробегают прохожие. Какой я балда. Чего легче было бы просто подойти третьим к Нинке. Восемнадцать лет, а такой тюпа. Теперь неудобно, ведь не заметил…
Вдруг чья-то рука вскакивает под кепку, сжимает метелку волос. Я узнаю ее. Ждал и был уверен, что так случится.
– Ты что фасонишься?
Голова моя послушно мотается под сильными пальцами, в которых скрипят волосы.
– В следующий раз не проходи мимо, задрав нос.
Я не сержусь. Рад, здорово рад даже, что попало.
Локоть к локтю, пальцы между пальцев. У ней левая рука, у меня правая, ее сердце бьется рядом. Итти тесно, но лучше этой тесноты не придумаешь… Так можно ходить без конца.
Проходим по трамвайной линии. У остановки торчат первогодники. У них состязания чемпионов от трамвайной «колбасы».
Двойка из них садится на «колбасу» встречных трамваев и уезжает. Остальные терпеливо ждут того, кто раньше приедет с другой стороны. Чтоб так приехать, чемпион должен сменить десяток трамваев. Это – победитель. И так по очереди.
Нина подбегает к ним, заглядывает под кепи, спрашивает фамилии, читает наскоро испеченные нотации. Первогодники отругиваются, увиливают, разбегаются, чтобы снова собраться и продолжать состязания.
Нина возвращается с видом победителя. Опять рука в руку. Так мы можем исколесить наш квартал сотни раз. Слов и смеху хватит.
Только разве можно «гарбузовцу» куда-нибудь незаметно скрыться, разве можно таким необычным делом заниматься – ходить в одиночку да с девчонкой. По нашим следам тайная разведка. «Шпики» крадутся, прячутся за углами, но не выдерживают, у ворот окружают толпой и тащат домой.
Хороший сегодня вечер.