355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пётр Якубович » В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1 » Текст книги (страница 8)
В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1
  • Текст добавлен: 6 сентября 2017, 14:00

Текст книги "В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1"


Автор книги: Пётр Якубович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)

V. На дне шахты

С горы вернулись в половине третьего. У ворот нас опять обыскали так же тщательно, как и утром, пересчитали и только затем впустили в тюрьму. Пришлось есть подогретый обед. Парашник Яшка Тарбаган сообщил мне немедленно тюремные новости. Зимовье действительно строят для вольной команды, скоро выпускать будут. В тюрьму заглядывал Шестиглазый и обходил все камеры. Объявил старостам и парашникам, что каждый понедельник и пятницу они обязаны мыть полы в камерах и отхожих местах, а коридорщики – в коридорах.

– Наш Гандорин чуть не помер со страху!

– Что такое?

– У него нары не подняты были. Как только вы ушли на работу, надзиратель вскричал, чтобы старосты нары подымали, а наш старик не слыхал.

– Да я, – задребезжал жалобно Гандорин, – на куфне картошку чистил. А ты тоже неладно, Яша, сделал: коли уж сам не хотел за старика потрудиться, так должен был сказать мне… А то, вишь, в какую беду чуть было не вверзил!

– Ха-ха-ха! Так вас, старичков благословенных, и надо. Говорить, вишь, ему… Мне какая надобность? Мне сам начальник сказал: «твое, говорит, дело – свой стакан в исправности соблюдать, прочее все старосты касается».

– Что же случилось с Гандориным?

– Спросите его самого.

Но старик молчал и только вздыхал тяжело.

– В келью под елью чуть было не посадил Шестиглазый! Богу молиться… Оно бы и под стать ему, – продолжал Тарбаган. – Как раскричится на него: «Эт-то что? Ослушание, непокорство? В наручни, на цепь! На хлеб, на воду!» Смотрю я: у нашего Гандорина и коленки трясутся, и губы побелели… Бух в ноги!

– Небось бухнешь! Погоди – и сам еще бухнешь! Ведь я третий год в каторге-то, а ни разу еще в карец не попал. Неохота тоже безвинно-то страдать. Вот что!

Чтобы переменить разговор, я спросил, до какого часу должны работать негорные рабочие, и узнал, что в одиннадцать утра они обедали, после того два часа отдыхали и опять по звонку ушли на работу; что урока им не дали, и потому пришлось работать от звонка до звонка, то есть до пяти часов вечера. После этого, следуя благому примеру Семенова и Гончарова, я лег отдохнуть от трудов праведных.

– Слава богу! Один каторжный день прожит.

С первых чисел октября, так как день стал короче, число рабочих часов, согласно тюремным правилам, было уменьшено: будить стали часом позднее и на работу выгонять не в шесть уже, а в семь утра. Позже, в ноябре, уменьшили еще на один час: негорные работы стали заканчиваться в четыре часа, а вечернюю поверку начали делать в пять. Зато и послеобеденный отдых сократили наполовину. Всю первую половину октября стояла ясная, солнечная осень; снегу не было, но по утрам стояли изрядные морозцы. Печи стали топить только с первого октября, и то сначала довольно скупо и редко; поэтому в камерах было сыро и холодно. Хотя обещанные казенные матрацы, набитые соломой, и выдали, но покрываться приходилось тем же грязным халатом, который надевался во время работ. Никаких одеял и простынь не полагалось; иметь собственные постельные принадлежности, ради соблюдения казарменного единообразия во всем, даже в мелочах, было запрещено. Хорошо еще, если у вас был новый, недавно выданный халат, но за два года, которые полагалось носить его, он так обыкновенно изнашивался, так истирался о камни шахты и штольни, что сквозил буквально как решето и в качестве одеяла служил самой ненадежной защитой от ночного холода; многие арестанты покрывались поэтому еще куртками и даже штанами; некоторые спали и совсем не раздеваясь… Вообще осенью и весною, а иногда и в ненастное летнее время, когда тюрьма не отапливалась, приходилось порою ужасно страдать по ночам, от холода и часто простужаться. Зимой, когда в распоряжении арестантов имелись шубы, было гораздо лучше.

Не меньше двух недель ходил я на «шарманку» в верхнюю шахту, к которой был окончательно прикомандирован, но вода в ней все не убывала. Наконец Петр Петрович сообразил, в чем дело, и начал стращать нас тем, что станет отсылать с записками к Шестиглазому. Несколько раз, кроме того, он имел терпенье просидеть с нами несколько часов, лично наблюдая за ходом работы и ведя счет кибелям. В течение каких-нибудь четырех часов непрерывного труда мы выкачали пятьсот кибелей, и уровень воды в шахте сразу заметно понизился. Уличенные в наглом обмане, Ракитин, Семенов и другие ни мало не сконфузились, но работать стали с тех пор усерднее; слово «записка» имело магически устрашающее действие… А кроме того, Петр Петрович закинул удочку, будто уставщик собирался назначить «почтеление». Это тоже было волшебно действующее словцо. Меньше чем в неделю в верхней шахте выкачали воду до глубины пяти сажен. Дальше пошел сплошной лед.

Решили сойти на дно осмотреть шахту. Семенов и Ракитин один за другим спустились прямо по канату, охватив его руками и ногами и сделав это так быстро, что я едва успел опомниться… Первый надел по крайней мере рукавицы, а ветреный Ракитин и их даже не взял. Не дождавшись, пока Семенов достигнет дна, он голыми руками схватился за канат и, присвистывая и горланя какую-то песню, стрелой спустился вниз, так что сел товарищу прямо на шею. Слышно было, как Семенов заругался и обозвал его чертом… Я выразил опасение, не обжег ли себе Ракитин рук о канат, но ему ровно ничего не сделалось. На дне шахты он уже пел, плясал и паясничал. Остальные арестанты, а за ними Петр Петрович и я, полезли через так называемую «западню», деревянную крышку, приделанную в одном из боков шахты; с фонарем в руках мы стали спускаться по темной лестнице. Осторожность была нелишней, так как недавно еще шахта была доверху наполнена водой, и ступеньки лестницы, обледенелые и мокрые, скользили под ногами. Отвесная стена из толстого тесу отделяла эту часть шахты, похожую на ящик, от остальной для защиты лестниц и нарядчика от динамитных взрывов, как объяснил мне Петр Петрович.

– Только ненадежная это защита, – прибавил он, – все ведь на живую руку сколочено. Сколько раз случается, что и доски все эти к черту полетят и лестницы! Я стараюсь всегда вон из шахты выбежать, когда запалю патроны.

– Плохая же ваша должность; а велико жалованье?

– Каторжное! Двадцать рублей в месяц… Хуже всего эти шахты проклятые, где по лестницам надо лазить. В штольне куда способнее: отбежишь сажен десять, спрячешься за уступ или за стойку и стоишь себе как у Христа за пазухой.

Лестница в двенадцать ступенек кончилась, и мы очутились на деревянной площадке. Я удивился было, что уже конец спуску, но оказалось, таких лестниц с площадками впереди было еще четыре. Пятая, которую звали «пасынком» (простое бревно с насечками), находилась еще подо льдом. В шахте было сыро, холодно и темно для непривычного глаза; только вонь оказалась меньшей, чем я ожидал поначалу: гнилая вода была выкачана, а лед за первым грязным слоем, уже пробитым кайлами Семенова и Ракитина, был белый и чистый, как сахар. Я поглядел наверх. Широкий колодец шахты благодаря прикрывавшему его снаружи паку давал мало света; бревна были сплошь замочены водой, и над самыми нашими головами по углам шахты висели огромные ледяные сосульки, которые, упав, могли бы, пожалуй, убить насмерть… «Так вот она, шахта-то, какая!» – невольно подумал я, вздрагивая от холода и с тайной боязнью помышляя о том, что в этом погребе придется сидеть по пять-шесть чатов в день.

– Когда начали работать эту шахту? – продолжал я расспрашивать нарядчика.

– Тридцать лет назад. В три года выработали тогда девять сажен.

– И сруб этот и лестницы тогда же деланы?

– Зачем! Это все заново прошлым и позапрошлым летом сделано, когда рудник к открытию готовили. Вольная команда зерентуйская и алгачинская старалась.

– Значит, и вода, которую мы качали…

– Недавно набежала. Осенью дожди сильные были.

Мы принялись долбить лед. Надолбив достаточное количество стали поднимать его, как и воду, в кибелях и выносить на носилках в канаву. Больше недели продолжался этот подъем льда. Местами вместо льда опять встречались прослойки воды, где попадались гнилые останки зайцев, крыс и бурундуков. Тогда приходилось затыкать нос от нестерпимого смрада… Наконец достигли на девятой сажени каменного дна шахты.

– Будет вам лодырничать! – сказал в одно прекрасное утро Петр Петрович, встречая нас в светлице. – Принимайтесь-ка теперь за буренку.

Это было уже в последних числах октября; выпал глубокий снег и установилась настоящая зима; морозы достигли уже 20°. Старик сторож вынул из баула около сотни круглых железных брусьев различных размеров (от четырех до шестнадцати вершков длины) и велел арестантам разобрать по тридцати штук на каждую шахту.

– Это что же такое? – любопытствовал я.

– А чем же бурить-то будешь? Это и есть буры.

Я поднял один из брусьев и увидал на конце лезвие, наподобие долота, с закругленными боками. Каждой шахте дали также по шести молотков и по три «чистки» – тонкие и длинные железные прутья с загнутой лопаточкой на конце: что именно будут чистить ими, оставалось для меня непонятным. Наконец, старик дал нам еще по тонкой сальной свечке на человека, каждая длиною в четыре вершка. По поводу этих свечек вышел с ним спор.

– Чего жалеешь, старый хрыч, казенного добра?

– Да, жалеешь! Меня самого на учете небось держат.

– По две свечки на брата полагается.

– Это ежели в разных местах робят, а вы все ведь в одной кучке… Велика ли шахта-то? Я знаю, сам робливал…

– Ишь, аспид старый! Я, говорит, тоже каторжный был… Да тебя задавить мало за то, что против своего же брата идешь!

– Да вы какие ж каторжные? Вот в наше время посмотрели бы, ребятушки, как бурили-то… Одну экую свечечку на двух человек давали, а урок чтобы полный сдаден был. Впотьмах, бывало, лупишь, все руки в кровь побьешь, а выбуришь! Потому, ежели урока не сдашь, тут же тебе, на отвале, и спину вспишут! А вы с нарядчиком-то теперь ровно со своим братом говорите и шапки не ломаете.

– Эвона, братцы, куда пошел! Ах ты, бесстыжие шары твои, дух проклятущий! Еще старик прозываешься… Да в старину-то что б сделала с тобой кобылка за такие подобные твои речи?

– А что? Я чего же такого… Я знаю, что с моих слов ничего худого не станется, вот и говорю… А то мне какое до вас дело? Хоть вы того лучше живете. Нате вот еще по одной свечке на шахту. При Разгильдееве пожили б!..

– Чего ты нас своим Разгильдеевым стращаешь? Пуганые вы все вороны были – вот он и казался вам страшным. А нонешняя кобылка живо б спесь-то ему сбила. Много бы не почирикал. Мы нынче ихнему брату не подражаем.

– Вишь какой храбрый выискался! Ну да не на того напал бы. Посмотрел бы ты, как он по Каре проезжал. Нас больше тыщи человек согнато было. Как, помню, гаркнет: «Запорю!» Так вся тыща и замерла. Как зачал поливать, братцы мои, как зачал поливать…

Сто человек подряд перепорол до полусмерти – и ускакал.

– За что ж это он, дедушка?

– Ну да вот показалось, вишь ты, что мало сробили… Бывало, два воза березовых прутьев так и лежат всегда возле работы.

– И неужели ж не находилось человека, который бы за себя постоял?

– Как не находилось, паря! Один татарин был, здоровенный такой татарин, Магометом Байдауловым звали. «Ну, говорит, братцы, я порешу Разгильдеева, на первый же раз, как увижу, порешу». Смотрим мы: ровно не пьяный, а глаза кровью налиты и из лица весь переменился. А раньше того смиренный был парень. Видим, твердо человек решился. А тут кобылка еще подзуживать: «Куды тебе, мол, увальню! И рука-то у тебя дрогнет, и гайка заслабит». – «Нет, не заслабит, говорит, – убью». Ну ладно. Вот работаем мы опять дня этак через два. Глядим – едет полковник, и прямехонько в нашу сторону. Байдаулка рядом со мной стоит. Надзиратель во все горло орет: «Шапки долой! Смирно!» Все шапки скидают, инструмент на землю бросают. Смотрю: Байдаулка в шапке, бледный весь и кайлу в руках держит… Я ни жив ни мертв, трясусь, не знаю, что будет. Соскакивает тут Разгильдеев с копя и прямим манером к оному подлетает: «Мерзавец!» Крепким таким словом загибает его… «Это что тебе в башку дурью влезло?» Лясь его в одно ухо! Лясь в другое! И что тут вышло промеж них, я и до сих пор не пойму. Вижу только: Байдаулка на земле валяется, а Разгильдеев ногами его топчет… «Убрать его, негодяя, на край света!» Вскочил на коня – и был таков. Байдаулку того же часу и увезли. Так никто и не узнал, что с ним сделали.

– Как же это он оплошал? Струсил?

– Не струсил, а так… Рокового, значит, своего не нашел еще Разгильдеев.

– Какого рокового? Человека… человека такого.

– Да ведь его и после не убили?

– Не убили – это верно, а только кончил он хуже, чем убивством.

– Как так?

– Сам государь услыхал об его злодействах, отрешил ото всех чинов и должностей и приказал явиться к себе в Питер. Только он не доехал – подох!.. Заживо сгнил – черви съели… А опосля того вскоре и нам, крестьянам, воля пришла.[30]30
  Мне до сих пор неизвестно, так ли именно умер «варвар» Разгильдеев, но рассказ о том, что он сгнил заживо и перед смертью был разжалован, весьма распространен в Восточной Сибири. Жаль, что никто не написал биографии Разгильдеева, не собрал всех существующих о нем легенд, песен и пр. Пройдет еще десяток-другой лет, перемрут живые еще свидетели того ужасного времени, последние старики – «богодулы», – и сделать это будет уже гораздо труднее. (Прим. автора.)


[Закрыть]

– Пора бы и всему вашему разгильдеевскому семени подохнуть! – решил Семенов, вдруг почему-то со злобой взглянув на старика. – Чужой только век заедаете! Самим было плохо, вы и другим того же хотите.

– Полно, однако, ботать-то зря, – вступился Петр Петрович, – ступайте лучше на работу.

Ракитин подошел тогда к Петру Петровичу и со сладкой улыбочкой и заискивающими глазами спросил:

– Кого же назначите вы у нас буроносом?

– Ваше дело. Кого захотите, того и назначайте. По очереди можно для отдыха ходить…

– Вы бы их вот, Петр Петрович, назначили, – продолжал неугомонный Ракитин, указывая на меня. – Они люди к работе непривычные, люди ученые, не то что мы, туесы простокишные.[31]31
  Туесом называется в Сибири бурак, берестяное ведерко, в котором держат молоко. (Прим. автора.)


[Закрыть]

– Коли хочет, пущай. Мне что!

– Вот и распрекрасно. Иван Николаевич, вступите-с в исправление вашей должности.

– Какой такой должности? – сурово спросил я, чрезвычайно недовольный тем, что мной распоряжаются без моего согласия и желания.

– Вы буроносом у нас будете-с… Буры таскать… Как только мы затупим их, вы, значит, и понесете к кузнецу подвастривать. В этом и труд ваш состоять будет. Бурить-то ведь тяжелее, Иван Николаевич, в погребу этаком сидеть! С вас-то, положим, Петр Петрович не спросит, он тоже понимает обращение… Голова, сейчас видно!.. Ну, а все-таки…

– И сколько же раз ходить мне придется взад и вперед?

– Когда как случится. Три, пять, семь разиков… а то пофартит – и ни одного, ежели буры стоять будут.

Но от одной мысли подниматься на эту высокую гору три и даже семь раз я пришел в неописанный ужас.

– Нет, нет, ни за что! – закричал я. – Лучше двадцать вершков выбурить.

– Иван Николаевич! – умоляющим голосом убеждал меня Ракитин. – Голубчик, согласитесь.

– Да вам-то что? Вам от этого легче станет, что ли?

– Не легче, а жалко мне вас, вот что…

– Вот пристало осиновое ботало! – прикрикнул на него Семенов. – Говорит тебе человек – не хочу. Ну, стало быть, и дело его.

Ракитин тотчас же замолчал и, съежившись и печально вздыхая, начал взваливать себе вязанку буров, на плечи. Мы отправились на свою шахту, решив, что буроносами будут желающие или все по очереди. Вслед за нами явился и нарядчик.

Мы спустили в кибеле буры, молотки и чистки и затем, захватив с собой свечи, по лестницам направились сами в глубину колодца.

– Кто из вас буривал? – спросил Петр Петрович. Вес молчали.

– Ты, Ракитин, ведь, уж наверное, бурил. Где ты был раньше?

– В Зерентуе, Петр Петрович, только я… раза два всего бурил, и вышло у меня за два раза, в сложности, дна вершка без четверти. Потому у меня рука была сломанная в младенчестве и с тех пор размаху правильного не имеет.

– Ладно, брат, ладно! Тут не размах, а сноровка нужна. А ты, Семенов, бурил?

– Нет, – отвечал угрюмо Семенов, хотя арестанты много раз рассказывали про него как про лучшего бурильщика в Покровском.

– По глазам вижу, что врешь, умеешь. Вот ты, братец, и наблюдай мне за шахтой, чтобы у всех дырки, значит, правильно шли. А то другой поведет шпур сначала в левый бок, потом в правый… Глядишь – скривил его, бур и засял,[32]32
  Сясть, сял — сибирское произношение вместо «сесть», «сел». (Прим. автора.)


[Закрыть]
ни взад, ни вперед. И труд и время даром пропали. Сегодня для первого разу хоть по шести вершков выбурите, и то хорошо будет.

– Нет, уж я, как хотите, старшим не буду, – грубо проговорил Семенов, – это тот пускай будет, у кого язык длинный или кто хвостом ударять может, – а я не умею.

– Экой же ты, паря, какой! При чем тут язык али хвост? Я вижу только, что ты малый посурьезней и посмышленей других, вот и хотел., А то ведь подумай сам: кажное утро мне экую высь залезать для того только, чтоб вам урок задать. А уж если я ходить буду, значит, и проверять буду строже: сколько вершков вчера выбили, полный ли урок сдали?.. На веру-то и вам бы оно способней было. К тому ж я бы поощрение похлопотал вам…

– Вот это бы хорошо, Петр Петрович, ей-богу, хорошо! – говорил Ракитин. – Почтеление-то всего бы лучше. А то, знаете, сухая ложка рот дерет. Ух! Как развернусь я… Как заговорит во мне ретивое!.. Честной красотой моей клянусь вам, десять вершков отхватаю сегодня же! И зол же я на этот камень, у! как зол! Где прикажете садиться, Петр Петрович?

– Вот в этом, пожалуй, углу садись, паря. – Петр Петрович постукал молоточком по граниту. – Тут, кажись, не шибко твердо. Вот так задайся, на откос. Влево немного отнеси бур, чтобы вот эту кочку сорвало. А ты, Семенов, в правом углу садись. Тоже на откос держи бур, вот этак, даже пониже чуть опусти. Немного неловко бить будет, ну да как-нибудь пристроишься. Зато сорвет здорово.

Таким же точно образом указал Петр Петрович места для бурения и еще троим арестантам.

– А вы буроносом будете? – обратился он ко мне» в первый раз за все время говоря мне «вы». Очевидно, пропаганда Ракитина об моей учености и пр. возымела свое действие… Я отвечал отрицательно, объяснив, что страдаю одышкой и сердцебиением.

– Ну, так забуритесь, пожалуй, вот тут, – постучал он в правую стену шахты. – Тут и пристроиться удобно можно и помягче будет. – И Петр Петрович направился к выходу.

– Так, значит, – крикнул он с лестницы, – с шестерых сегодня тридцать вершков я должен получить. Один за буроноса сосчитается.

Арестанты закурили перед работой трубки.

– Ох, и подрадел же он мне камушек, – пригорюнясь, заговорил Ракитин, – уж вижу, что подрадел! Тверже стали!

– Захныкала баба. Ведь сам же ты сейчас похвалялся, честной красотой своей клялся, что живой рукой десять верхов отмахаешь?

– А что же, Петя, и впрямь? Чего нам унывать с тобой, этаким молодцам, кудряшам удалым?! Эх! пропадай моя телега, все четыре колеса! Ну-с, благословясь, за дело божие примемся.

– За чертово, скажи лучше.

Все взялись за молотки и буры. Я подошел к Семенову посмотреть, что и как он будет делать. Он взял самый короткий из буров, с широким острием.

– Это забурник называется, – объяснил он мне. – Длинным буром нельзя забуриваться, потому в руке держать неспособно – вихляться будет из стороны в сторону. А главное, у середних и длинных буров перья делаются уже. Сделаешь сначала узкую дырочку – широкие буры в нее уже и не полезут. Живо засадить можно бур. В буренке самое важное – за пером следить: перво-наперво короткими бурами забуриваться; с трех-четырех вершков глубины – средних размеров буры брать, и только уж под самый конец, с восьми вершков, за самые длинные приниматься.

Сказав это, Семенов ударил молотком по головке бура. Раз, и другой, и третий… Левой рукой он придерживал бур, стараясь все время слегка поворачивать его то в ту, то в другую сторону. Через каких-нибудь две минуты я увидел, что на том месте, где он держал бур, и камне образовалось небольшое трехугольное углубление.

– Уже забурились? – вскричал я с невольной радостью.

Семенов поглядел на «перо» своего бура и с сердцем бросил его на середину шахты.

– Вот сволочь! – сказал он. – Уж успел сясть. Полсотни ударов не выдержал, – И он взял новый забурник. Я с любопытством поднял и осмотрел брошенный им бур: стальное лезвие совсем превратилось в лепешку…

– Однако и вам, Иван Николаевич, забуриваться надо, – обратился ко мне Семенов, – позвольте-ка, я покажу вам.

– Нет, сидите, Семенов, я сам хочу научиться.

– Без учителя не учатся.

И, не обращая на меня внимания, он засветил новую свечку, прилепил ее к стене около назначенного мне нарядчиком места, уселся на голом камне и, не более как в пять минут, забурился довольно глубоко. Молоток его так и щелкал по буру, левая рука не уставала крутить – и от всей фигуры Семенова веяло силой, мужеством и энергией.

– Довольно, довольно! – кричал я. – Вы этак мне ничего не оставите.

Семенов ухмыльнулся, взял железную палочку, которую называли чисткой, и опустил ее в сделанное круглое углубление. Вынув обратно, он поднес ее к моим глазам, и я увидал на лопатке целую кучу мелкого белого порошку.

– Вот муки-то сколько набилось, – сказал он, сбрасывая порошок на землю, – да это не все еще. Смотрите, еще сколько выволоку.

И Семенов еще несколько раз погрузил чистку в шпур и каждый раз вынимал обратно полную белой муки. Потом он перевернул ее и опустил в шпур другим концом. Вынув назад, он пристально посмотрел и объявил мне, что уже больше полуторых вершков готово: оказалось, что на чистке сделаны зубилом насечки, обозначавшие вершки. Семенов встал и, подавая мне бур и молоток, проговорил:

– У вас мягко… Тут я в один час берусь двенадцать вершков выбить. Вы только бур правильнее держите, к правому боку немного прижимайте. Снимите шубу, положите ее на этот камень и садитесь.

– Без шубы, пожалуй, простудиться можно…

– Во время работы-то? Что вы! Я вон вспотел аж, скоро и бушлат снимать придется. В шубе уж не работа!

Я послушался совета и, скинув шубу, подложил ее под сиденье. Между тем молотки щелкали уже по всей шахте гулко и дружно, в такт один другому. Выходила довольно гармоничная музыка. Ударил и я… Ударил – и остановился, так как показалось неудобным сидеть и понадобилось поправить под собой шубу. Долго не клеилась у меня работа. Я все усиливался, подражая Семенову, крутить бур левой рукой в то самое время, когда правая ударяла молотком, и никак не мог согласовать вместе оба движения. В то время как правая била, левая оставалась праздной и в рассеянности следила, казалось, за своей товаркой; когда же левая начинала крутить, молоток с высоты замаха точно любовался ею и никак не хотел опуститься.

Семенов заметил мое затруднение.

– Да вы не старайтесь так уж точка в точку, – утешил он меня, – сперва хоть как-нибудь. Раза два стукните – и поверните бур… Опять стукните, опять поверните.

После этого дело пошло на лад. Тик-так! Тик-так! – постукивал мой молоток, наподобие маятника, и мысль о том, что я работаю в руднике, доставляла мне тайное удовольствие… Насчитав сотню ударов, я с замиранием сердца взял чистку, погрузил ее в шпур, повертел там и вынул в надежде, что она окажется, как у Семенова, полною муки. Но каково же было мое огорчение, когда она вынулась почти пустая! В отчаянии я стал мерить, по вышли те же самые полтора вершка, которые были уже до моего бурения, и мне показалось даже, что и до полуторых-то немного не хватает…

– Семенов! – закричал я жалобно. – Что же это такое?

– А что?

– Да вот уж сто ударов я сделал, а хоть бы капелька муки набилась!.. И не прибавилось ничего!

Все засмеялись.

– Это потому, Иван Николаевич, – объяснил Ракитин, – что вы стукаете-то, ровно будто сахар колете. А тут надо эвона как токать, чтобы грудь трешшала! Я говорил ведь вам, что буроносом было бы много способнее…

Я чувствовал себя пристыженным и, не ответив ничего, попробовал усилить удар и увеличить размах молотка. Но почти тотчас же вскрикнул от страшной боли и, вскочив с места, забегал по шахте, махая левой рукой и корчась: я промахнулся и вместо бура изо всей силы хватил молотком по запястью руки… Я рассчитывал услышать слово сочувствия, но все только смеялись надо мной.

– Что, получил крещенье шелайское? – обратился ко мне молчаливый обыкновенно толстяк Ногайцев, сам служивший предметом постоянных шуток арестантов и не иначе называемый ими, как Топтыгин или Михайло Иваныч. Это взорвало меня окончательно.

– Что тут смешного, ну что смешного? – ощетинился я. – Ведь больно…

– Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! – закатился Ногайцев и в такое пришел восхищение, что даже по земле начал кататься, и вся его жирная, водяночная туша так и колыхалась от смеха. Один только Ракитин и на этот раз посочувствовал мне.

– Дураком родился, дураком неотесанным и помрешь! – сказал он сентенциозно Ногайцеву.

– Да! ты умный… Плакать прикажешь, не то осердишься?

– Бросьте вы, Иван Николаевич, эту буренку проклятую, ей-богу, бросьте, – продолжал Ракитин, подходя ко мне. – Вылезайте-ка лучше наверх да чаек нам согрейте. В животе-то начинают уж телеги ездить… Право!.. У меня вот тоже скверное дело выходит. Все рученьки оббил, а и на вершок еще не подался!

Но я решил продолжать бурить. Не один раз ударил я себя в этот день по руке (хорошо еще, что рукавица защищала), но все-таки успел выбурить около двух вершков сверх полуторых, выбуренных Семеновым. Раньше всех отбурился сам Семенов, а вслед за ним Ногайцев. Последний подошел после этого ко мне и долго молча смотрел на мою работу. Он видел, что у меня уж и рука начинает неметь и удар становится все легковеснее и неправильнее.

– Дай-кось я побурю, – сказал он наконец грубовато, отстраняя меня прочь, но сказал это так просто и задушевно, что отказаться от предложенной услуги было невозможно. Тут только увидал я всю разницу между его и своим ударом, мой был слабее по крайней мере вчетверо… Я насчитал, что Ногайцев без передышки, ни на минуту не останавливаясь, опустил молоток триста раз, да и тогда остановился потому только, что набилось слишком много муки и необходимо было чистить. В полчаса он выбурил мне четыре вершка.

– Ну и мякоть же у тебя, Миколаич, – сказал он; вставая, – кабы ты ушел, я бы тут с водицей живой рукой до двенадцати вершков догнал.

– Как с водицей? Разве легче с водой?

– Куда ж сравнить! Тогда грязь-то целыми возами выволакиваешь. Особливо, коли горячая вода. Не ко всякой только породе она идет: в твердой – что с водой, что без воды – одинаково бурится.

– А где же бы достать воды? Разве сверху принести?

– Уж мы бы достали, здесь бы достали… Тепленькой!

– Ну достаньте, я погляжу.

– Хо-хо-хо! При тебе нельзя…

– Это у нас секрет такой арестантский, – подтвердил Ракитин, хитро улыбаясь, – ушли бы вы, Иван Николаевич, а то забрызгаться можете.

Вдруг с той стороны, где бурил рыжий неприветливый арестант Кошкин, я услыхал чавканье воды в шпуре и, обернувшись, почувствовал залепленным грязью все лицо. Моментально я сообразил, откуда взялась эта вода…

– Нот мерзость! Вот безобразие! – закричал я, обтираясь и поспешно бросаясь к выходу из шахты.

– Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! – залились вслед за мной Ногайцев и Кошкин.

Так познакомился я с тайнами бурильного искусства.

Зато всю ночь ломило у меня правую руку и чувствовалось в ней жжение. А проснувшись на другой день утром, я не мог ни сжать, ни разжать кулак. Арестанты в утешение мне говорили, впрочем, что всегда так бывает с непривычки, но что потом рука разомнется. Однако, выбурив во второй день три вершка, я почувствовал, что завтра совсем уже буду не в состоянии работать.

– Знаете что, Иван Николаевич, – шепнул мне Ракитин, – ударимте-ка мы с вами сегодня хвостом к фершалу! Всем этак плесом ударим; так и так, мол, господин фершал, оставьте нас отдохнуть на денек или на два.

– Ага! – сказал Семенов. – И у тебя заслабила гайка-то? Два дня побурил, да уж и хвостом бить собираешься?

– Да что же, Петя, поделаешь! Сложения я, сам видишь, нежного… На роду мне написано было песенки попевать да разве торговым делом займоваться… А тут вдруг экая притча приключилася… Да пропадай она и каторга вся! Что я за дурак – из жил тянуться?

– Не дурак ты, а ботало осиновое! Все ботаешь, все ботаешь по-пустому! – Ракитин умолк и через минуту запел высоким, сладеньким тенором:

 
Скажи, моя красавица,
Как с другом ты прощалася?
Прощалась я с ним весело:
Он плакал – я смеялася…
А он ко мне, бедняжечка,
Склонил на грудь головушку:
Склонил свою головушку
На правую сторонушку,
На правую, на левую,
На грудь мою на белую…
И долго так лежал, молчал,
Смочил платок горючих слез…
А я, его неверная,
Слезам его не верила![33]33
  Кольцовская песня, сильно переиначенная. (Прим. автора.)
  Стихотворение А. В. Кольцова «Два прощанья», значительно измененное.


[Закрыть]

 

Зараженные примером Ракитина, все встрепенулись и хором запели другую приисковую песню:

 
На заре было, на зореньке,
На заре было на утренней —
Я коровушек, девица, доила,
Сквозь платочек молоко я цедила,
Процедивши, душу Ваню поила,
Напоивши, приговаривала:
Не женися, душа Ванюшка!
Если женишься, переменишься,
Потеряешь свою молодость
Промеж девушек-сиротушек,
Промеж вдовушек-молодушек…
– Гой, дубрава-мать, зеленая моя!
По тебе ли я гуляла, молода;
Я гуляла, не нагуливалась…
 

Жутко было слушать эти меланхолические напевы на дне каменного гроба. Все большая и большая ненависть к шахте охватывала с каждым днем мою душу… Начинались сильные морозы. Ударишь несколько раз молотком – и чувствуешь, что пальцы совсем закоченели от холода. Оглянешься кругом, чтоб не заметили и не посмеялись арестанты, и погреешь их над свечкой. Ноги также ужасно зябли, как ни закутывал я их шубой. Чем короче знакомился я с шахтой и ее тайнами, тем одушевленнее становился для меня этот гранитный мешок. Казалось, он с бессердечной насмешливостью глядел на всех нас и, вея ледяным дыханием, говорил: «Ага! попались, голубчики? Уж много вас, таких же, похоронил я здесь».

И как будто слыша этот гробовой голос, я с дрожью оглядывался вокруг. Во мраке тускло горели сальные свечи; там и сям, бросая от себя черные тени, сидели, скорчившись, арестанты и дули со всего плеча молотками. Некоторые издавали при этом звуки, подобные стонам или тяжелым вздохам, другие – рычанью дикого зверя.

– Ах! Ах! – выкрикивал толстяк Ногайцев при каждом ударе.

– Гу! Гу! – гневно выговаривал Семенов.

В тусклом освещении я плохо различал их лица и фигуры, и мне чудилось порой, что то не живые люди, а какие-то подземные гномы работают здесь, рядом со мною. Я взглядывал вверх, в надежде уловить там хоть один солнечный луч, который сказал бы мне слово утешения, уверил бы, что я не совсем еще мертвый человек, что придет время – и я опять буду жив, и волен, и счастлив. Но безжалостный колпак закрывал светлое солнце, и в отверстие шахты проходил лишь тусклый, скупой отблеск зимнего дня. Я видел там только два конца каната, спускавшиеся с вала, и две болтавшиеся над нашими головами бадьи, черневшие в вышине подобно двум висельникам. Неприглядно, темно и холодно… И больно, и сиротливо на сердце, и так самого себя жалко…

– Чего задумались, ребяты?! – вдруг вскрикивал неистово-радостно Ракитин, выходя из своей меланхолии и пускаясь по шахте в пляс.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю