Текст книги "Однокурсники"
Автор книги: Петр Боборыкин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
XI
В собственном экипаже Авив Захарович Щелоков выезжал редко. Он любил ходить пешком во всякую погоду, особенно зимой.
И сегодня он пробирался в сумерки Кремлем, через Кутафью, на Воздвиженку, одетый не богаче опрятного приказчика, в пальтеце с мерлушковым воротником и в такой же шапке.
В боковом кармане у него лежала тетрадка, в осьмушку, вся исписанная его рукой. Он сговорился с Заплатиным – прочесть ему эту «промеморию» – так он называл свое сочинение.
Ему хочется – и не со вчерашнего дня – втянуть такого хорошего и развитого парня, как Заплатин, в круг самых ценных для него и задушевных идей и стремлений.
Он и не пропускает случая в разговоре наводить Заплатина на свой «конек»; но сегодня, во время и после чтения его вероучительного «credo», беседа должна получить более решительный оттенок. У каждого из них будет более поводов высказаться… без утайки. Ни бояться, ни стесняться друг друга им нечего!
Да и помимо этого, Щелокову начало сдаваться, что Заплатин в последние недели стал впадать в какую-то
"мерехлюндию". Тут что-нибудь неладно.
С невестой своей он его познакомил. И Щелокову сразу показалось, что такая подруга слишком для него эффектна. Ею восхищается "превыше всякой меры" и
Элиодор. Из всего этого могут выйти осложнения, вряд ли очень приятные бедному Заплатину. Немудрено, что он стал впадать в задумчивость.
На женщину, любовь, брак – словом, на все, что, по-модному, называется "феминизмом", – Щелоков смотрел по-своему и в этом «пункте» особенно доволен тем, что ему, по его положению «столовера», не признающего возможности в настоящее время брака как таинства, не обязательно налагать на себя супружеские узы.
Для него и законная жена будет только «посестра» – подруга, в крайнем случае мать его детей, и только.
Никаких особых прав она на его личность, на его душу, на весь его нравственный обиход не должна иметь.
Как Авив Щелоков, как человек с образованием и с мыслящей головой – он не считает всего этого верхом общественного и нравственного уклада; но это дает ему свободу, какой не имеют «церковные» ни в господствующей церкви, ни в каком другом терпимом исповедании, и за это он благодарит судьбу и ни на какое другое положение по доброй воле не променяет.
Сам по себе он не бабник. Влюбчивости в нем не было с той поры, когда кровь начинала играть в жилах. Не знал он страсти, не страшился ее, как чего-то греховного; но и не позволял своему воображению вертеться около любовных сюжетов. Кое-какие «шалушки» бывали; но связи до сих пор не было. Когда придет его время, он подыщет себе подругу жизни
"посестру" – добрую, неглупую и грамотную девушку, хотя бы и из бедного дома.
Ни за что, ни из-за какой писаной красавицы он не променяет веры и не пойдет в церковники, как сделал это отец Элиодора Пятова – такой же когда-то
"федосеевец".
За это он отдаст голову на отсечение, и не из фанатизма, а потому, что он выше всего ставит свою религиозную свободу.
Положим, его «согласие» только терпится; но,
"пребывая" в нем, он – вольный казак; нет никакого
"казенного" начальства над его совестью. Он "сам себе папа" – как он любит, шутя, выражаться, и сам может когда приспеет время – стать больше, чем простым начетчиком, а если на то пошло, то и вероучителем.
Пустой, суетной «истовости» он в себе не видит. Если б она была, он хоть бы самому себе сознался.
Но не может он и оставаться все в тех же взглядах, верованиях[и упованиях, какие переданы ему от
"стариков". Он куда дальше ушел и вот уже третий год работает над своим собственным "credo".
То, что можно было, по его разумению, согласить в философии и науке с откровением, он согласил, но и без него над этим работали умы «почище» его. У него – более скромная задача: показать своим единоверцам новые исходы, открыть перед ними более широкие горизонты, воздержать от мертвечины, буквоедства или дремучего изуверского мракобесия.
И он уже не первый на этом пути. Брожение умов существует: кто поглубже забирается в своем
"богоискании", тот уже не может повторять одно то, что отцы его считали неприкосновенным.
Та тетрадка, что лежит у него в боковом кармане, содержит в себе главные выводы, до каких он дошел.
Не затем он собрался прочесть ее Заплатину, чтобы «совращать» его в свою веру, а затем, чтобы посмотреть – насколько такие вопросы могут вызвать сочувствие в среднем, хорошем интеллигенте.
Заплатин – умный, способный думать малый; он не звезда, никаких особых талантов в нем нет; но он представляет для него – Щелокова – "среднюю пропорциональную" теперешнего развития лучшей доли университетской молодежи.
А ему давно сдается – это он на днях высказывал Заплатину, – что она, эта "лучшая доля", слишком равнодушна к таким вопросам.
"То есть к чему же? – спрашивал себя он, когда разговаривал умственно с самим собою, – к чему же?"
К тому, что есть для человека самого драгоценного – к свободе совести, к ее неприкосновенности.
Вот сегодня, когда он прочтет Ивану Прокофьичу свои "итоги", – всего яснее и выступит, в какой степени сильно это равнодушие.
И произойдет уже "радикальная разборка".
Он не боится за их приятельские отношения. Заплатин, разумеется, стоит за полную терпимость.
Но этого мало! И, забегая вперед, Щелоков уже повторял в голове все те доводы, которые у него накопились годами против такого "печального равнодушия", и не в пошлой толпе, ничего не знающей, кроме своей жуирской сутолоки, а в самой молодой, свежей интеллигенции.
Охваченный своими мыслями, он невзвиделся, как был уже около Экзерциргауза, перед Воздвиженкой.
*
– Ну, как? – спросил Щелоков, когда дочел последний свой вывод.
Он сидел у столика с единственной свечой под абажуром. Заплатин, поджав под себя ноги, примостился на клеенчатом диване.
В комнате стояла почти полная темнота.
– Что ж… Щелоков… Это очень содержательно и ново. И прекрасный у тебя… веский язык.
– Спасибо, Иван Прокофьич. Но это ты кладешь свое одобрение по части формы.
– Не одной формы, а и содержания, Авив Захарыч.
– Да… Но я, милый человек, хотел бы знать – как ты и люди твоего поколения вообще относитесь к самой сути всякого такого свободного исповедания веры?
Заплатин помолчал. Он и слушал чтение приятеля не так, как бы следовало. На душе у него было все так же скверно, как и два-три дня, как и пять дней назад. К тому же и голова болела невралгически. Сон у него отвратительный и во всем теле "прострация".
– Как сказать…
– Нет, позволь, – остановил Щелоков, положив свою тетрадку на стол, и подсел к Заплатину. – Я до сих пор, Иван Прокофьич, изумляюсь…
– Чему? – вяло спросил Заплатин.
– А тому равнодушию, с каким вы, интеллигенты, принадлежащие к господствующему исповеданию, трактуете все, что составляет суть духовной жизни целого народа.
– Изумляешься?
– А то как же? Положим, ты и сотни других, прошедших через университетское ученье, – воображаете себя свободными мыслителями. Но это не резон! Ты все– таки член господствующей церкви. На тебя, прямо или косвенно, падает ответственность.
– Постой, Авив Захарыч. Никакой ответственности мы на себя брать не можем. Мы, уж если на то пошло, гораздо больше закрепощены, чем любой сектант.
– А отчего? – горячее перебил Щелоков. – Отчего?
Оттого, что вы все так постыдно равнодушны к самому высшему благу… к свободе совести! Для вас говорить о вопросах веры, о других исповеданиях, о том, как насилуется совесть сотен тысяч, – праздные, почти неприличные для передового человека вопросы.
– Вовсе нет!
– Да так! Я давно, брат, наблюдаю вас. За все время, как я вращаюсь среди интеллигенции, я не помню ни одного горячего разговора на эти темы… у самой что ни на есть разрывной молодежи. А разве это фасон?..
– Но ты ударился в сторону, Авив. Тебе желательно было знать мое мнение о твоем исповедании. По существу я не берусь толковать о нем. Для этого надо быть и начетчиком в вашем старообрядческом смысле, и человеком особого вероучительного склада. А этого во мне нет… извини!
– Мое чтение – я тебе начистоту скажу, Заплатин, – было только претекст. Я желал вытянуть тебя на коренную беседу вот о том, что меня изумляет и сокрушает в вашем брате.
– Этого в один присест не решишь.
– Однако! Дело-то в том, что ни у кого из вас нет ничего в запасе. Вы об этом не думали. Оно для вас чуждо. А о том забыли, что вы, tacito consensu, миритесь с всеобщей нетерпимостью, миритесь с своим, как ты сейчас сказал, собственным духовным закрепощением.
Небось собери здесь дюжину однокурсников, брось им какую-нибудь фразу, что автор «Капитала» ошибается в том-то и в том-то. И сейчас дым коромыслом поднимется. А тут духовная жизнь целого народа – и хоть бы нуль внимания!
– Это не совсем так, Авив. К религиозным движениям последних годов есть интерес в хорошей, читающей публике.
– Так… от нечего делать! Или из общего свободомыслия; но потребности настоящей, как в том же простом народе, – нет! А без Бога, братец мой, жить нельзя. Я тебе не говорю – без какого. Но без того, что обозначается словом religio, вселенской, общемировой связи – жить людям, причисляющим себя к избранному меньшинству, – нельзя!
Никогда еще Заплатин не слыхал, чтобы Щелоков так горячо и красноречиво говорил. Даже его прибауточный, рядский жаргон слетел с него, и в его тоне, выборе слов, жестах чувствовался не человек заурядной
"умственности", не оптовый торговец ситцем, а бывалый студент, который больше десятков своих товарищей думал и читал.
– Ты, пожалуй, прав, Авив Захарыч, – сказал Заплатин, спуская на пол ноги, – но извини меня, я сегодня совсем швах. В виске зудит. Да и вообще… не скрою от тебя, я никуда не гожусь. Совсем развихлялся душевно.
Щелоков воззрился на него и вполголоса вымолвил:
– Сердечные дела небось?
И тотчас же с милой усмешкой прибавил:
– Иль… тяжело и с приятелем душу отвести? Ась?
Заплатил махнул рукой и отвернулся.
– Не поможет, – обронил он, также вполголоса.
– Да нешто вышла зацепка какая?
Своей ревности Заплатин продолжал стыдиться. Но она не стихала.
Надя не нашла даже нужным скрыть от него, что она на днях завтракала у Элиодора с глазу на глаз.
В первый ли раз – он не знает.
– Уж не Элиодор ли тут начал действовать? – спросил
Щелоков, заглянув в лицо Заплатина.
Тот, не отвечая сразу, встал и начал прохаживаться по комнате.
– Не хочется мне об этом говорить, Авив.
– Не хочется, так не говори! Я в душу твою насильно забираться не стану. А ежели… я верно угадал и дело идет о женском сословии, то позволь тебе задать один вопрос: ты с этой девицей желаешь вступить в законное сожительство?
– А то как же?
– И брак для тебя таинство?
Щелоков поднял голову и пристально поглядел на Заплатина. Тот остановился против дивана.
– К чему этот вопрос, Авив Захарыч?
– Можешь на него и не отвечать. Ежели действительно таинство, как для церковного, – тогда об этом речь будет после; а коли ты на него смотришь только как на необходимость или как на запись в нотариальной конторе – тогда я тебе, как твой товарищ и приятель, скажу: так не гож/о, Иван Прокофьич.
– Что же не гож/о?
– А вот идти – без веры – на исполнение обряда, который для тебя не таинство, и совсем не потому, почему мои единоверцы отрицают святость брака до поры до времени.
– Оставим мы эту казуистику. Ты любишь порядочную девушку – как иначе освятить вашу связь в глазах общества?
– Как? А позвольте вашу милость спросить: примерно, на твоем бы месте был я, Авив Щелоков, который значится по федосеевскому согласию? И я пожелал бы «поять» себе в супружницы девицу государственного исповедания. Как тогда быть? Ежели она потребует от меня венца – я должен ей в этом отказать; а если она сама только формально принадлежит к лону своей церкви – она будет жить со мною.
– Как посестра?
– Да, как посестра, коли ты непременно хочешь раскольничье жаргонное слово. Так оно будет честнее и проще. А ежели и ты только по принуждению церковный, так зачем же тебе совесть свою насиловать? Точно так же и та девица – буде брак для нее совсем не таинство. Не пойдет она на свободное сожительство, – значит, она тебя не любит. От такой не в пример лучше отказаться, пока еще не поздно.
– Все это не то! – вырвалось у Заплатина, и он опять заходил, ероша волосы, всклокоченные от лежанья на диване.
– Не то! Значит, началась… драная грамота? Послушай,
Иван Прокофьич, присядь сюда, хотьь на минутку. Так нельзя толком разговаривать.
Заплатин присел к нему, и Щелоков взял его за руку, приблизив лицо к его лицу.
– Жаль мне тебя, друже. Ты человек и душевный и умственный – на редкость! Перед тобою долгий путь… работы, развития, хороших дел гражданина. Вот теперь надо приобрести права. Можешь пойти по любой дороге. И вдруг – ты навек хочешь связать свою судьбу с бабенкой. Извини меня. Твоя девица и красива, и, может быть, выше других качествами изукрашена, но зачем такое бессрочное обязательство?
Выражение Щелокова было как раз то, какое Заплатин употреблял, когда говорил с Надей о браке.
– Рассуждения не новые, – выговорил он.
– За новостями в магазины мод ходят, Иван Прокофьич…
Нельзя, друг мой сердечный, ставить все на карту из-за того, что природа наделила нас влечением к женскому полу. Пускай подождет и твоя девица. Пускай сначала сама-то сделается годной в подруги не мальчику, а мужу. Это, кажется, Марина говорит – у Пушкина – Самозванцу. Я не проповедую распутства и сам им не зашибаюсь. Но, право, лучше уже временно согрешить, чем век свой маяться… А теперь не пойти ли нам в трактир? Хоть немного бы сбросить с себя любовную хандру? Ась?
– Спасибо… не могу. Голове все хуже. Ни пить, ни есть я не в состоянии.
– А тогда ложись и не обессудь меня за все, что я тебе тут наговорил.
Щелоков пожал ему руку и тихо вышел из комнаты.
XII
Снежная сиверка гуляла по улицам и переулкам Москвы. Наступил четвертый день праздников.
Но все так же непразднично было на душе. Заплатин шел по тротуару, подняв воротник, шел без цели. Никуда его не тянуло: ни в зрелища, ни в гости.
Никогда он не чувствовал себя таким одиноким в Москве – никогда! Вечером – особенно!
Разве он мог себе представить, – когда мечтал с Надей, там у себя в городке, как они заживут в Москве, – что на праздниках, всего неделю перед Новым годом, они по целым дням не будут видеться!
Она каждый вечер – на репетициях, с какими-то любителями, – кажется, даже тайно от учителя декламации, который не очень это поощряет.
Он мог бы туда заходить, но не желает. Все это «театральство» сделалось ему противным до крайности.
Этот мир только теперь раскрылся перед ним во всей своей сути.
На примере Нади он видит, какая растлевающая струя забирается в душу.
Под предлогом увлечения искусством возделывают в себе чудовищное себялюбие, самовлюбленность, какую– то хроническую манию. Все равно что азартные игроки.
Нет ни Бога, ни истины, ни науки, ни отечества, ни друзей, ни ближних, ни добра, никаких убеждений; а есть только пьеса, роль, публика, «приемы», есть горячка кулис и театральной шумихи, состояние опьянения от хлопанья ладоней и вызовов.
Ничего более чудовищного в нравственном смысле не существует! И женщину этот недуг пожирает еще жесточе, чем мужчину.
Что будет из Нади через три-четыре года? Он без ужаса не может и теперь подумать.
Не к одному миллионеру-купчику должен он ревновать, а ко всему, чем она теперь живет, к каждому монологу, который она учит наизусть, к каждой роли, ко всему, ко всему!..
Элиодор – только первая ступень его испытаний, первая «зацепка», как назвал Щелоков в том разговоре, где он – и как раскольник, и вообще – был безусловно прав.
Не узы брака страшны сами по себе, а та пропасть, которая разверзнется между повенчанными, если пойти под венец, как идут в почтовую контору – получать посылки, с расчетом на возможность разъезда или формального развода.
Рассказывая ему в игривом тоне о завтраке у Элиодора,
Надя все давала ему понять, что ведет свою линию и нисколько не увлекается Пятовым; но нимало не прочь от того, чтобы он ею все сильнее увлекался.
Он не выдержал и крикнул ей:
– Этак только куртизанки ведут себя!
Она не огорчилась, не заплакала, не стала оправдываться, а сказала только:
– Ничего ты не понимаешь!
А потом прибавила:
– Право, ты, Ваня, не стоишь даже того – как я о тебе говорила с Элиодором, когда он стал слегка прохаживаться на твой счет и предостерегать меня насчет нашего будущего брака.
В каких-нибудь два в половиной месяца у нее уже все свойства "жриц искусства", для которых все и вся должны служить средством подниматься выше и выше, до полного апофеоза.
Что ему было делать? Запретить ей иметь такие tete-a-tete'ы с Элиодором? Она не послушает. Да и с какого права?
Ведь у нее теперь свои дела с Элиодором. Она ему переводит и носит работу на дом – вот и все. Эта работа – только один предлог. Она и сама это прекрасно сознает; но тем лучше. Это в руках ее – лишний козырь.
Элиодор ей платит за труд; она – честная работница. А играя с ним, полегоньку может довести его и до "зеленого змия". Она его не боится – это верно; но если так пойдет, то она может привести его к возложению на себя венца "от камени честна".
И тогда как же ему – Заплатину, бедняку, без положения – соперничать с его степенством, Элиодором Кузьмичом Пятовым, на которого работает несколько тысяч прядильщиков, присучальщиков и ткачей?
Все это он целыми днями перебирал, отбивался от работы, даже перед своим «давальцем» – все тем же Элиодором – окажется неисправным работником.
И к товарищам его не тянет – отвести душу в каком– нибудь горячем споре.
Не хочет он лгать перед самим собою: его чувство к университету и студенчеству, к своим однокурсникам – не прежнее. Он боится даже его разбирать.
Перед закрытием лекций он испытал нечто крайне тяжелое.
Не личное столкновение, а кое-что гораздо более общее, показавшее ему, что за народ водится и среди его однокурсников, из тех, с которыми пришлось ему кончать курс.
Дело было так. Предложена была тема для реферата – предмет интересный, но требующий большой подготовки. Вызвался – раньше других – студент, которого он увидал тут едва ли не в первый раз или не замечал прежде.
По типу лица и по акценту – из инородцев, и скорее всего еврей. Так оно и оказалось.
И тут же, когда они расходились, едва ли не в присутствии этого студента, в одной группе
"националистов" поднялось зубоскальство насчет
"иерусалимских дворян", с таким оттенком, что он слушал, слушал и, на правах старшего студента, осадил какого-то
"антисемита", и довольно-таки веско.
Тот стал отшучиваться, и все в том же антипатичном ему духе.
Он не захотел с ним связываться, но тогда же дал себе слово, что если этот "патриот своего отечества" позволит себе какую-нибудь выходку на прениях по реферату, он его отбреет и будет его обличать передо всем курсом.
Не все такие и теперь; но он точно потерял почву из-под ног, и старое желтое здание на Моховой как бы перестает быть для него alma mater. Вот придет скоро Татьянин день, – а ему не с кем отпраздновать этот день.
Напиться, разумеется, будет с кем.
В том-то и беда его, что он и напиваться-то не может, прибегать к классическому народному средству заливать свою тоску вином.
Возвращаться домой, в свой хмурый «мумер» – так произносит их коридорный, – слишком нудно. Идти на ту репетицию, куда Надя разрешила ему заходить, – еще больше растравлять свое нутро.
Перед ним, сквозь мокрую снежную пургу – выступил цветной фонарь над входной дверью. Это была пивная; в окнах – по обе стороны входа – изображено было по кружке с пенистым пивом и наверху написано: "Кружка пять копеек".
"Почитать хоть газеты!" – подумал он и вошел в просторную первую комнату с несколькими столиками.
Посредине – стол с газетами.
Не очень грязная пивная, вроде как бы немецкая.
Заплатин взял газету и сел к стене вправо.
Спиной к нему какой-то рыжеватый блондин, с плохо причесанными волосами, держал также газету, а лица его не видно было, даже в профиль.
На нем ваточное пальто из поношенного драпа и на шее вязаный дешевый шарф, какие продают в суровских лавочках.
Прихлебывал он пиво, не переставая читать, согнувшись, и подносил ко рту кружку.
Заплатин почему-то вглядывался в него.
Что-то как бы знакомое показалось ему.
Лохматый посетитель пивной обернулся в профиль.
"Да это, никак, Шибаев?" – спросил про себя Заплатин и подался немного вперед, чтобы признать – точно ли это его бывший товарищ по курсу.
"Он, он!" – мысленно подтвердил Заплатин.
Тот обернулся совсем лицом и отложил ту газету, которую читал. Теперь уже не могло быть никакого сомнения.
Они оба разом поднялись со стульев и подошли друг к другу.
– Вы, Шибаев? – первый спросил Заплатин.
Они «пострадали» вместе, но не держались на «ты»; на первых двух курсах были мало знакомы.
– Собственной особой! А вы, Заплатин, опять в этой сбруе?
И он указал на пуговицы студенческого пальто.
– Как видите. Рад вас встретить. Хотите ко мне пересесть? У меня будет поудобнее.
– Ладно!
Они сели друг против друга. Заплатин предложил еще по кружке пива.
Его бывший однокурсник – когда он к нему внимательнее присмотрелся – сильно изменился. Неряшливая рыжеватая борода очень его старила. На нем были темные очки, скрывавшие его больные, воспаленные глаза. Он, должно быть, давно не был в бане – от него шел запах неопрятного тела. Руки – немытые, с грязными ногтями и жесткой кожей.
Говорил он простуженным баском.
– Вы давно здесь? Опять приняты? – спросил Заплатин, быстро оглянувшись кругом.
– Нет, батенька, я с волчьим паспортом. Да, признаюсь, если б мне опять и дозволили носить звание студиозуса – я бы не прельстился.
Все это было сказано с кислой усмешечкой несвежего рта с нездоровыми зубами.
– Однако разрешено было вернуться сюда? – потише спросил Заплатин.
– Временно, государь мой, временно. Да я и это не счел бы благополучием. Я в недалеких отсюда палестинах. Про Туслицы слыхали?
– Да… это…
– Во время оно гнездо фальшивых монетчиков и иных художников. Округа промысловая…
– И вы?
– В простых нарядчиках. Пандекты и всякие другие атрибуты – похерил. И повторяю: прими меня вот сейчас же и предоставь без экзамена свидетельство первого разряда – я бы пренебрег.
– Почему же так, Шибаев?
– А потому, что изверился, государь мой. Намедни, когда по Моховой шел мимо университета, – так меня стало с души воротить.
– Вот как!
– Уж я о порядках и не говорю. Каковы набольшие – такова и паства. Вот вы, как я знаю, были недурной парень. Ну, и поплатились, как следует. В студенческую братию я совсем изверился. Да и во всю нашу – с позволения сказать – интеллигенцию.
Заплатин слушал и не возражал. То, что говорил этот
"нарядчик" из штрафных студентов, – отвечало его настроению. И он сам не очень-то умилялся над своим голубым околышем и над всем, что еще не так давно манило его в "обетованную землю".
– Хороши молодчики гарцуют по Москве? Д? Вчера меня такой на своем жеребце в яблоках чуть не разнес вот там, на перекрестке, у Газетного. Бобры, бирюзовые околыши… чем не «калегварды»?
– Они давно уже завелись. Еще Салтыков насчет их прохаживался в печати. И тогда уже были белые подкладки, и теперь водятся в достаточном количестве.
Заплатин выговорил все это вяло, точно нехотя.
– Все едино! И те, что обшиваются в дешевых магазинах на Тверской, где строят студенческие формы. Все едино, братец ты мой! Пора покончить со всей этой маниловщиной.
– Какой, Шибаев?
– А вот насчет студента! Возводят его в какой-то чуть не мученический чин! И мы с вами пострадали, как принято говорить на жаргоне. А что ж из этого? Десятки, сотни, кроме нас. И что ж, Заплатин, – Шибаев подался к нему через стол, – как будто мы не знаем, сколько тут очутилось зрящего народа?..
– Панургово стадо?
– Именно! А самомнения-то во всех – ведрами, ушатами. Точно преторьянцы, состоящие при российском прогрессе… А я – прямо говорю – за целую дюжину таких избранников одного хорошего присучальщика не дам.
Право слово!
Год тому назад и даже полгода такие обличительные речи встретили бы в Заплатине сильный отпор. А он слушал не возмущаясь. Он точно забыл, что сам студент, что на нем пальто с позолоченными пуговицами, что его должна связывать с массой студентов особая связь.
Но дрогнуло ли у него за последние месяцы сердце, прошлась ли дрожь по спине от высокого духовного волнения в аудитории, или в товарищеской беседе, на сходке, или на пирушке?
Ни одного раза! И не потому только, что у него свой любовный недуг; и раньше, и в те минуты, когда его так сильно глодал червяк ревности, он ничего подобного не испытывал.
И много раз ловил он себя, возвращаясь с Моховой, на таком чувстве – точно он канцелярист, идущий из присутственного места, где строчил «исходящие» и перебеливал отношения.
– Вы куда же, синьор, собираетесь по окончании законом положенного срока? – с кривой усмешкой спросил Шибаев.
– Не знаю, – проронил Заплатин.
– В аблакаты небось? Или мечтаете об ученых хартиях? Оставят при университете? В магистранты потянетесь?
– Где же… Надо иметь другие аттестации, да я и не готовил себя к ученой дороге.
– Бросьте!
– Что бросить?
– Бросьте всю эту претенциозную канитель! Не стоит. Я вот в этот год, когда переменил окончательное свое обличье – и внутреннее и внешнее, – знаете, к какому выводу пришел?
– К какому? – живее спросил Заплатин.
Шибаев допил пиво, обтер пальцем пену на своих густых рыжих усах и крякнул.
– А вот к какому, милый человек: интеллигенция там, на месте, где жизнь-то делает народ, ни к черту не годится.
– Песня старая!
– Постойте! Дайте досказать. Не приравнивайте вы меня, пожалуйста, к нашим охранителям дореформенного типа. Я говорю только, что мы, с нашей мозговой дрессировкой, ни к черту не годны там, где нужно дело делать. На первом на себе я убедился. И проклинаю – слышите, проклинаю!
– все те учебные книги и книжонки, которые зубрил или штудировал гимназером и студентом.
– Как же быть?
– Бросить все, выкинуть из головы горделивую дурь, что я-ста – соль земли! Как бы не так! Вы просто кандидат на казенный или обывательский паек, потому что прошли через нелепую процедуру, именуемую экзаменом. Тьфу!
Шибаев сильно плюнул на клеенчатый пол.
И на это Заплатин не стал возражать. Он и сам не лучше этого смотрел на собственную особу как представителя интеллигенции.
Но и продолжать беседу не было большой охоты.
Они простились с бывшим однокурсником, даже не сказав друг другу своих адресов. Шибаев остался в пивной и заказал себе еще кружку пива.