Текст книги "В поисках чудесного (Фрагменты неизвестного учения)"
Автор книги: Петр Успенский
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Мой балет – не мистерия, – сказал Гурджиев. – Задача, которую я поставил, состояла в том, чтобы создать интересный и красивый спектакль. Конечно, за внешней формой там скрыт известный смысл; но я не преследовал цели показать и подчеркнуть именно это. Объясню вам вкратце, в чём дело. Вообразите, что, изучая движение небесных тел, скажем, планет Солнечной системы, вы построили особый механизм, чтобы передать зрительное изображение законов этих движений и напомнить нам о них. В таком механизме каждая планета, изображаемая сферой соответствующих размеров, помещается на определённом расстоянии от центральной сферы, изображающей Солнце. Механизм приводится в движение, все сферы начинают вращаться и двигаться по заданным путям, воспроизводя в зрительной форме законы, управляющие движением планет. Этот механизм напоминает вам обо всём, что вы знаете о Солнечной системе. Нечто подобное содержится и в ритме некоторых танцев. В строго определённых движениях и сочетаниях танцующих в видимой форме воспроизведены определённые законы, понятные тем, кто их знает. Такие пляски называются "священными плясками". Во время моих странствий по Востоку я много раз был свидетелем того, как эти пляски исполнялись во время священнослужений в древних храмах. Некоторые из них воспроизведены в "Борьбе магов". Кроме того, в основу балета положены три особые идеи. Но если я поставлю балет на обычной сцене, публика никогда их не поймёт.
Из того, что он затем говорил, я понял, что это будет не балет в строгом смысле слова, а целая серия драматических и мимических сцен, связанных в общем плане; их будут сопровождать пение, музыка и пляски. Наиболее подходящим названием для этих сцен было бы "ревю", но без какого бы то ни было комического элемента. Этот балет, или "ревю", назван "Борьба магов". Важные сцены изображают школы "белого мага" и "чёрного мага", упражнения учеников обеих школ и борьбу между ними. Действие происходит на фоне жизни восточного города, перемежаясь священными плясками, танцами дервишей и национальными плясками, распространёнными на Востоке; всё вместе переплетено с любовной историей, которая сама по себе имеет аллегорический смысл.
Я особенно заинтересовался, когда Гурджиев сказал, что те же самые исполнители должны будут играть и танцевать в сценах, изображающих как "белого", так и "чёрного" магов, и что они сами и их движения должны быть в первой сцене привлекательными и красивыми, а во второй – уродливыми и отталкивающими.
– Понимаете, таким образом они увидят и изучат все стороны самих себя; поэтому балет имеет огромное значение для самоизучения, – сказал Гурджиев.
В то время я понимал всё это весьма смутно, однако меня поразило некоторое несоответствие.
– В газетной заметке, которую я видел, сказано, что ваш балет будет поставлен в Москве, что в нём примут участие известные балетные танцовщицы. Как вы это соотносите с идеей самоизучения? – спросил я. – Ведь они не станут играть и танцевать, чтобы изучать себя.
– Всё это далеко ещё не решено, – возразил Гурджиев, – да и автор заметки, которую вы прочли, не был вполне информирован. Всё может выйти совсем по-другому. А с другой стороны, те, кто будут участвовать в балете, сами увидят, нравится он им или нет.
– А кто напишет музыку? – спросил я.
– Это тоже не решено, – ответил Гурджиев. Больше он ничего не сказал, и я вновь столкнулся с этим "балетом" только через пять лет.
Однажды в Москве я беседовал с Гурджиевым. Я рассказывал о Лондоне, где мне случилось остановиться на короткое время, об ужасающей механизации, которая в крупных городах всё возрастает; без неё, вероятно, было бы невозможно жить и работать в этих гигантских "заводных игрушках".
– Люди превращаются в машины, – говорил я. – Несомненно, иногда они становятся совершенными машинами. Но я не думаю, что они способны мыслить: если бы они пытались мыслить, они не стали бы такими прекрасными механизмами.
– Да, – сказал Гурджиев, – это верно, но только отчасти. Прежде всего, вопрос заключается в том, какой ум люди используют во время работы. Если они используют тот ум, какой следует, они смогут думать ещё лучше, работая с машинами. Но при условии, что они будут думать тем самым умом.
Я не понял, что Гурджиев подразумевает под "тем самым умом". Понял я это гораздо позднее.
– И во-вторых, – продолжал он, – механизация, о которой вы говорите, вовсе не опасна. Человек может быть человеком (он подчеркнул это слово), работая с машинами. Есть другой вид механизации, гораздо более опасный: самому сделаться машиной. Думали вы когда-нибудь о том, что все люди сами суть машины?
– Да, – ответил я, – со строго научной точки зрения все люди – это машины, управляемые внешними влияниями. Но весь вопрос в том, можно ли принять этот научный взгляд.
– Научный или ненаучный – для меня всё равно, возразил Гурджиев. – Я хочу, чтобы вы поняли, что именно я говорю. Посмотрите, все эти люди, которых вы видите, – и он указал на улицу. – Всё это просто машины и ничего более.
– Я думаю, что понимаю вашу мысль, – сказал я. – Я часто думал, как мало в мире такого, что могло бы противостоять этой форме механизации и избрать свой собственный путь.
– Вот тут-то вы и делаете величайшую ошибку, – промолвил Гурджиев. – Вы думаете, что существует нечто, способное противостоять механизации, нечто, выбирающее свой путь; вы думаете, что не всё одинаково механистично.
– Ну конечно, нет, – возразил я. – Искусство, поэзия, мысль – вот феномены совершенно другого порядка!
– В точности такого же! – был ответ Гурджиева. – Их деятельность так же механична, как и всё прочее. Люди это машины, а от машин нельзя ожидать ничего, кроме механического действия.
– Очень хорошо, – сказал я, – но разве нет таких людей, которые не являются машинами?
– Может быть, и есть, – сказал Гурджиев. – Но только это не те люди, которых вы видите. И вы их не знаете. Мне хочется, чтобы вы поняли именно это.
Мне показалось довольно странным, что Гурджиев так настаивает на этом пункте. Его слова были ясными и неоспоримыми; вместе с тем мне никогда не нравились такие короткие и всеобъемлющие метафоры, которые упускают моменты различия. Я постоянно утверждал, что различия самая важная вещь, и для того, чтобы что-то понять, необходимо прежде всего увидеть, в каких моментах явления отличаются друг от друга. Поэтому мне представилось несколько неправильным, что Гурджиев настаивает на этой идее, которая и так казалась очевидной, при условии что её не будут абсолютизировать и учтут исключения из неё.
– Люди так непохожи друг на друга, – сказал я. – Сомневаюсь, что можно поставить их всех в один ряд. Есть среди них дикари, есть люди интеллекта, есть гении.
– Совершенно верно, – сказал Гурджиев, – люди очень непохожи друг на друга; но подлинную разницу между ними вы не знаете и не можете знать. Различия, о которых вы говорите, просто не существуют. Это нужно понять. Все люди, которых вы видите, все люди, которых вы можете узнать впоследствии, – всё это машины, настоящие машины, которые работают, как вы сами выразились, под влиянием внешних воздействий. Они рождены машинами и умрут машинами. Каким образом дикари и мыслящие люди дошли до этого? Даже сейчас, в тот момент, когда мы беседуем, несколько миллионов машин пытаются уничтожить друг друга. Какая между ними разница? Где тут дикари и где мыслящие люди? Все одинаковы...
"Но есть возможность перестать быть машиной. Вот о чём мы должны думать, а не о том, какие существуют виды машин. Конечно, есть разные машины: автомобиль – это машина, граммофон – машина, и ружье – тоже машина. Но что из того? Всё это одно и то же – всё машины..."
В связи с этим разговором я припоминаю и другой.
– Каково ваше мнение о современной психологии? – спросил я как-то Гурджиева, собираясь затронуть вопрос о психоанализе, к которому с самого момента его появления я отнёсся с недоверием. Но Гурджиев не дал мне зайти так далеко.
– Прежде чем говорить о психологии, мы должны выяснить, к кому она прилагается, а к кому нет, – сказал он. – Психология относится к людям, к человеку. Какая психология (он подчеркнул это слово) может относиться к машинам? Для изучения машин необходима механика, а не психология. Вот почему мы начинаем с механики. До психологии ещё далеко.
– Может ли человек перестать быть машиной? – задал я вопрос.
– А! В этом-то и дело, – ответил Гурджиев. – Если бы вы почаще задавали такие вопросы, мы, возможно, достигли бы в наших беседах какого-то результата. Можно перестать быть машиной, но для этого необходимо прежде всего знать машину. Машина, настоящая машина, не знает и не может знать себя. А машина, которая знает себя, уже не машина; по крайней мере, не та машина, какой она была раньше. Она начинает проявлять ответственность за свои действия.
– Это означает, по-вашему, что человек не ответственен за свои действия? спросил я.
– Человек (он подчеркнул это слово) ответственен. А машина – нет,
Во время одной из наших бесед я спросил Гурджиева:
– Как, по вашему мнению, лучше всего подготовиться к изучению вашего метода? Полезно ли, например, изучать так называемую "оккультную" и "мистическую" литературу?
Говоря это, я имел в виду прежде всего "Таро" и литературу о нём.
– Да, – сказал Гурджиев, – при помощи чтения можно найти многое. Возьмите, например, себя. Вы уже могли бы знать порядочно, если бы умели читать. Я хочу сказать, что если бы вы поняли всё, что прочли за свою жизнь, вы бы уже знали то, чего сейчас ищете. Если бы вы понимали всё, что написали в своей книге... как её? – и он сделал нечто совершенно невозможное из слов "Tertium Organum", – я пришёл бы к вам с поклоном и просил бы учить меня. Но вы не понимаете ни того, что читаете, ни того, что пишете. Вы даже не понимаете, что значит слово "понимать". Однако понимание существенно, и чтение способно принести пользу только тогда, когда вы понимаете то, что читаете. Впрочем, никакая книга не в состоянии дать подлинную подготовку. То, что человек знает хорошо (он сделал ударение на слове "хорошо"), и есть его подготовка. Если человек знает, как хорошо сварить кофе, как хорошо сшить сапоги, – ну что ж, тогда с ним уже можно разговаривать. Беда в том, что ни один человек ничего не знает хорошо. Всё, что он знает, он знает кое-как, поверхностно.
Это был один из тех неожиданных поворотов, которые Гурджиев придавал своим объяснениям. Слова Гурджиева, помимо обычного значения, содержали, несомненно, и какой-то иной смысл. Я уже начал понимать, что для подхода к этому скрытому смыслу нужно начинать с обычного значения слов. Слова Гурджиева были всегда значительны в своём обычном смысле, хотя этим их содержание не исчерпывалось. Более широкое и глубокое значение оставалось скрытым в течение долгого времени.
Вот ещё один разговор, оставшийся в моей памяти.
Я спросил Гурджиева, что нужно делать, чтобы усвоить его учение.
– Что делать? – спросил Гурджиев, как бы удивившись. – Делать что-то невозможно. Прежде всего человек должен кое-что понять. У него тысячи ложных идей и ложных понятий, главным образом, о самом себе. И он должен избавиться от некоторых из них, прежде чем начинать приобретать что-то новое. Иначе это новое будет построено на неправильном основании, и результат окажется ещё хуже прежнего.
– Как же нам избавиться от ложных идей? – спросил я. – Мы находимся в зависимости от форм нашего восприятия. Ложные идеи создаются формами нашего восприятия.
Гурджиев покачал головой.
– Опять вы говорите о чём-то другом, – сказал он. – Вы говорите об ошибках, возникающих из восприятия, а я говорю не о них. В пределах данных восприятия человек может более или менее ошибаться. Однако, как я сказал раньше, главное заблуждение человека – это его уверенность в том, что он может что-то делать. Все люди думают, что они могут что-то делать, все люди хотят что-то делать; и первый вопрос, который задают люди, – это вопрос о том, что им делать. Но в действительности никто ничего не делает, и никто ничего не может делать. Это первое, что нужно понять. Всё случается. Всё, что происходит с человеком, всё, что сделано им, всё, что исходит от него, – всё это случается. И случается точно так же, как выпадает дождь после изменений в верхних слоях атмосферы или в окружающих облаках, как тает снег, когда на него падают лучи солнца, как вздымается ветром пыль.
"Человек – это машина. Все его дела, поступки, слова, мысли, чувства, убеждения, мнения и привычки суть результаты внешних влияний, внешних впечатлений. Из себя самого человек не в состоянии произвести ни одной мысли, ни одного действия. Всё, что он говорит, делает, думает, чувствует, всё это случается. Человек не может что-то открыть, что-то придумать. Всё это случается.
"Установить этот факт для себя, понять его, быть убеждённым в его истинности – значит избавиться от тысячи иллюзий о человеке, о том, что он якобы творчески и сознательно организует собственную жизнь и так далее. Ничего подобного нет. Всё случается: народные движения, войны и революции, смены правительств – всё это случается. И случается точно так же, как случается в жизни индивидов, когда человек рождается, живёт, умирает, строит дома, пишет книги – не так, как он хочет, а так, как случается. Всё случается. Человек не любит, не желает, не ненавидит – всё это случается.
"Но никто не поверит вам, если вы скажете ему, что он не может ничего делать. Это самая оскорбительная и самая неприятная вещь, какую только вы можете высказать людям. Она особенно неприятна и оскорбительна потому, что это истина, а истину никто не желает знать.
"Когда вы поймёте это, нам гораздо легче будет вести беседу. Но одно дело – понимать всё умом, а другое – ощущать "всей своей массой", быть по-настоящему убеждённым в том, что дело обстоит именно так, никогда об этом не забывать.
"С вопросом "делания" (Гурджиев подчеркнул это слово) связана ещё одна вещь. Людям всегда кажется, что другие неизбежно делают вещи неверно, не так, как их следует делать. Каждый думает, что он мог бы сделать всё лучше. Люди не понимают и не желают понять, что всё, что делается, и в особенности то, что уже сделано, не может и не могло быть сделано другим способом. Заметили вы или нет, что сейчас все говорят о войне? У каждого есть свой план, своя собственная теория; и всякий считает, что всё делается не так, как следует. В действительности же всё делается только так, как оно может быть сделано. Если одна вещь может быть иной, тогда и всё может быть иным. Но тогда, пожалуй, не было бы и войны.
"Постарайтесь понять то, что я говорю: всё зависит от всего остального, всё связано, нет ничего отдельного. Поэтому всё идёт только по тому пути, по которому должно идти. Если бы люди были иными, всё было бы иным. Но они таковы, каковы есть, и поэтому всё остаётся одним и тем же."
Переварить всё это было очень трудно.
– Значит, нет ничего, что можно было бы сделать, абсолютно ничего? спросил я.
– Абсолютно ничего.
– И никто не может ничего сделать?
– Это другой вопрос. Для того, чтобы делать необходимо быть. А сначала необходимо понять, что это значит – быть. Если мы продолжим наши беседы, вы увидите, что мы пользуемся особым языком, и для того, чтобы разговаривать с нами, необходимо научиться этому языку. Не стоит разговаривать при помощи обычного языка, потому что, пользуясь этим языком, невозможно понять друг друга. Сейчас это кажется вам странным, но это так. Чтобы понять всё, нужно научиться другому языку. На том языке, на котором разговаривают люди, понять друг друга невозможно. Позднее вы узнаете почему.
"Затем человек должен научиться говорить правду. Это также кажется вам странным. Вы не понимаете, как можно учиться говорить правду. Вы думаете, что вполне достаточно решить поступать так. А я скажу вам, что люди сравнительно редко говорят обдуманную ложь. В большинстве случаев они считают, что говорят правду. И тем не менее, они всё время лгут – и тогда, когда желают обмануть, и тогда, когда желают сказать правду. Они постоянно лгут и себе, и другим. Поэтому никто никогда не понимает ни себя, ни другого. Подумайте, разве могло бы возникнуть такое глубокое непонимание, такой разлад, такая ненависть к чужим мнениям и взглядам, если бы люди были в состоянии понимать друг друга? Но они не в силах понимать друг друга, ибо не могут не говорить лжи. Говорить правду – самая трудная вещь на свете; и для того, чтобы говорить правду, необходимо долго и много учиться. Одного желания здесь недостаточно. Чтобы говорить правду, нужно знать, что такое правда и что такое ложь – прежде всего, в самом себе. А знать это никто не желает."
Беседы с Гурджиевым и те неожиданные повороты, которые он придавал любой идее, с каждым днём интересовали меня всё больше. Но пора было ехать в Петербург.
Помню последнюю беседу с ним. Я поблагодарил его за оказанное внимание и за объяснения, которые, как я уже видел, многое во мне изменили.
– Но всё-таки, как вы знаете, самая важная вещь это факты, – сказал я, – и если бы я мог увидеть подлинные и реальные факты нового, неизвестного мне характера, только они в конце концов убедили бы меня, что я нахожусь на верном пути.
Я опять думал о чудесах.
– Факты будут, – отвечал Гурджиев, – обещаю вам. Но сначала необходимо многое другое.
Тогда я не понял последних его слов, но понял их позже, когда столкнулся с действительными "фактами", ибо Гурджиев сдержал своё слово. Это произошло через полтора года, в августе 1916 года.
Из последних бесед в Москве в моей памяти сохранилась ещё одна, во время которой Гурджиев сказал несколько вещей, также ставших понятными лишь впоследствии.
Он говорил об одном человеке, которого я как-то встретил в его обществе. Гурджиев сказал о его взаимоотношениях с другими людьми:
– Это слабым человек. Люди пользуются им – разумеется, бессознательно. И всё потому, что он считается с ними. Если бы он с ними не считался, всё было бы другим, и сами они были бы другими.
Мне показалось странным, что человек не должен считаться с другими.
– Что вы понимаете под словом "считаться"? – спросил я. – Я и понимаю, и не понимаю вас. Это слово имеет так много разных значений.
– Как раз наоборот, – возразил Гурджиев. – Существует только одно значение. Попытайтесь подумать об этом.
Потом я понял, что именно Гурджиев подразумевал под словом "считаться", и до меня дошло, какую огромную роль эта вещь играет в жизни, сколь многому она даёт начало. Говоря о ней, Гурджиев имел в виду то отношение, которое создаёт внутреннее рабство, внутреннюю зависимость. Потом мы имели возможность обсудить это достаточно подробно.
Вспоминаю и другой разговор – о войне. Мы сидели в кафе Филиппова на Тверской. Оно было полно народу, стоял сильный шум. Война и стремление к наживе создавали неприятную, лихорадочную атмосферу. Я даже отказывался идти туда, но Гурджиев настаивал, и я, как всегда в делах с ним, уступил. К тому времени мне уже было понятно, что иногда он намеренно создавал трудные условия для разговора, требуя от меня как бы чрезмерных усилий, готовности примириться с неприятностями и неудобным окружением, ради того, чтобы поговорить с ним.
Но на этот раз результат получился не особенно блестящим, потому что из-за шума самая интересная часть сказанного им до меня не доходила. Сначала я понимал то, что говорил Гурджиев, но постепенно нить разговора стала от меня ускользать. После нескольких попыток следить за его замечаниями, из которых до меня долетали лишь отдельные слова, я перестал слушать и просто наблюдал, как он говорит.
Разговор начался с моего вопроса: "Можно ли прекратить войну?" Гурджиев ответил: "Да, можно", хотя из предыдущих бесед я вынес уверенность, что он ответит: "Нет, нельзя".
– Но весь вопрос в том, как это сделать, – продолжал он. – Чтобы понять это, необходимо многое знать. Ведь что такое война? Это – результат влияний планет. Где-то далеко две или три планеты подошли слишком близко одна к другой, и в результате возникло напряжение. Вы обращали внимание, как весь напрягаетесь, когда какой-нибудь человек проходит близко от вас по узкому тротуару? То же самое происходит и с планетами. Для них это продолжается, возможно, одну-две секунды. А здесь, на земле, люди начинают убивать друг друга и могут заниматься этим в течение нескольких лет. В это время им кажется, что они ненавидят друг друга, или что они должны убивать друг друга ради какой-то возвышенной цели, кого-то или что-то защищать, что они ведут себя благородно или что-то в этом роде. Они не в состоянии понять, до какой степени они – лишь пешки в игре. Они думают, что они что-то значат, могут двигаться туда и сюда по своему желанию, решать те или иные проблемы. Но в действительности все их движения, все действия – это результат влияния планет. И сами по себе они буквально ничего не значат. Большую роль во всём этом играет Луна, но о ней мы поговорим позднее. Нужно только понять, что ни император Вильгельм, ни генералы, ни министры, ни парламенты ничего не значат и ничего не могут сделать. Всё, что происходит в большом масштабе, управляется извне или случайными сочетаниями влияний, или всеобщим космическим законом.
Вот всё, что я услышал. Только гораздо позже я понял, что он хотел мне сказать: как можно отклонить случайные влияния или преобразовать их в нечто сравнительно безвредное. Это была очень интересная идея, относящаяся к эзотерическому значению понятия "жертвы", однако в настоящее время она имеет лишь историческую и психологическую ценность. Но действительно интересными оказались случайно брошенные слова – я даже не сразу обратил на них внимание и вспомнил гораздо позже – о разном времени для планет и для человека.
Даже когда я вспомнил эти слова, мне долго не удавалось постичь полное значение этой идеи. Позднее оказалось, что на ней основано очень многое.
В это же время меня сильно поразила беседа о Солнце, Луне и планетах. Не помню, как начался наш разговор, но мне помнится, что Гурджиев начертил небольшую диаграмму, стараясь объяснить то, что ои назвал "корреляцией сил в разных мирах". Этот вопрос был связан с нашей предыдущей беседой о влияниях, действующих на человечество. В грубой форме идея выражалась так: человечество, или, более правильно, органическая жизнь на Земле, испытывает воздействия, исходящие из разных источников и разных миров: влияние Луны, влияние планет, Солнца и звёзд. Все эти влияния действуют одновременно; в данный момент преобладает одно из них, в другой – другое, и для человека существует известная возможность сделать выбор влияний, иными словами, перейти из-под одного влияния под другое.
– Чтобы объяснить, как это случается, – сказал Гурджиев, – потребовалась бы очень долгая беседа. Поговорим об этом как-нибудь в другой раз. Сейчас же я хочу, чтобы вы поняли одну вещь: невозможно стать свободным от одного влияния, не поддавшись другому. Всё дело, вся работа над собой состоит в том, чтобы выбрать влияние, которому вы желаете подвергнуться, и чтобы практически подпасть под это влияние. Для этого необходимо заранее знать, какое влияние выгоднее.
В этой беседе меня особо заинтересовало то, что Гурджиев говорил о планетах, о Луне, как о живых существах, имеющих определённый возраст, определённый период жизни, возможности развития и перехода на другие планы бытия. Из его слов следовало, что Луна – вовсе не "мёртвая планета", как принято считать, а наоборот, "новорождённая планета", находящаяся на начальных стадиях своего развития и ещё не достигшая, – как он выразился, "степени разумности, какой обладает Земля".
– Но Луна растет и развивается, – заявил Гурджиев, – и когда-то, вероятно, достигнет того же уровня, что и Земля. Тогда около неё появится новая Луна, а Земля станет их Солнцем. Одно время Солнце было подобно Земле, а Земля походила на Луну. А ещё раньше Солнце было похоже на Луну.
Эта идея сразу же привлекла моё внимание. Ничто не казалось мне более искусственным, ненадёжным и догматичным, чем общепринятые теории происхождения планет и звёздных систем, начиная с теории Канта-Лапласа и кончая самыми новыми гипотезами со всеми их добавлениями и вариантами. "Широкая публика" признаёт эти теории, по крайней мере, самую последнюю из известных ей, полагая их научными и доказанными. На самом деле нет, конечно, ничего менее научного и менее доказанного, чем все эти теории. То, что система Гурджиева принимает совершенно другую, органическую теорию, исходящую из новых принципов и показывающую иной вселенский порядок, показалось мне очень интересным и важным.
– В каком отношении к разуму Солнца находится разум Земли? – спросил я.
– Разум Солнца божественен, – отвечал Гурджиев, – но и Земля может стать такой же; только это, разумеется, не гарантировано, и Земля может умереть, ничего не достигнув.
– От чего это зависит? – спросил я.
Ответ Гурджиева оказался довольно неясным.
– Существует определённый период, – сказал он, – для того, чтобы сделать известную попытку, некоторую вещь. Если к какому-то времени то, что должно быть сделано, не будет сделано, Земля может погибнуть, не достигнув того, что она могла бы достичь.
– А известен ли этот период? – опять спросил я.
– Известен, – ответил Гурджиев, – но людям знать его бесполезно. Это было бы даже хуже. Одни поверили бы, другие нет, третьи потребовали бы доказательств. Затем принялись бы разбивать друг другу головы. Ведь у людей всё кончается этим.
В это же самое время в Москве у нас состоялось несколько интересных бесед об искусстве, связанных с повестью, которую читали на одном из первых вечеров, когда я познакомился с Гурджиевым.
"Вам пока неясно, – сказал как-то Гурджиев, – что люди, живущие на земле, могут принадлежать к весьма различным уровням, хотя внешне они выглядят очень похожими друг на друга. Совершенно так же, как существуют разные уровни людей, есть и разные уровни в искусстве. Но сейчас вы не понимаете, что разница между этими уровнями гораздо больше, нежели вы можете предположить. Вы ставите разные вещи на один уровень, близко друг к другу, и думаете, что эти разные уровни вам доступны.
"Я не называю искусством всё то, что вы так называете; это всего-навсего механическое воспроизведение, подражание природе или другим людям, или фантазирование, оригинальничанье. Подлинное искусство – нечто совсем другое. Среди произведений искусства, особенно древнего, вы встречаетесь со многими вещами, которые невозможно объяснить, в которых содержится что-то такое, чего лишены современные произведения искусства. Но поскольку вы не понимаете, в чём именно заключается разница, вы вскоре забываете о ней и продолжаете принимать всё искусство за один и тот же вид. Тем не менее, между вашим искусством и тем, о котором я говорю, существует огромная разница. В вашем искусстве всё субъективно: и восприятие художником тех или иных ощущений, и формы, в которых он пытается выразить свои ощущения, и восприятие этих форм другими людьми. В одном и том же явлении один художник может ощутить одно, а другой художник – нечто совершенно противоположное. Один и тот же закат может вызвать в одном художнике радость, в другом печаль. Два художника могут стремиться выразить одинаковые восприятия совершенно разными методами, в разных формах, или совершенно разные восприятия в одних и тех же формах – в соответствии с теми или иными традициями обучения или наперекор им. И зрители, слушатели или читатели воспримут не то, что хотел передать им художник, не то, что он чувствовал, а то, что в них вызывают ассоциации, связанные с формами, в которые он облекает свои ощущения. Всё субъективно, всё случайно; иными словами, всё основано на случайных ассоциациях – и впечатления художника, и его "творчество" (это слово Гурджиев произнёс с ударением), и восприятие зрителей, слушателей или читателей.
"В подлинном искусстве нет ничего случайного. Это математика. В нём всё можно вычислить, всё можно знать заранее. Художник знает и понимает, что ему нужно передать, и его работа не может произвести на одного человека одно впечатление, а на другого – другое, при условии, конечно, что оба они – люди одного уровня. Она с математической точностью производит одно и то же впечатление.
"Одно и то же произведение искусства вызовет, однако, разные впечатления у людей разных уровней, и люди низшего уровня никогда не получат от него того, что получают люди высших уровней. Это – истинное, объективное искусство. Вообразите какой-нибудь научный труд, книгу по астрономии или химии. Невозможно, чтобы один человек понимал её так, а другой – иначе. Каждый человек, достаточно подготовленный и способный прочесть её, поймёт, что имеет в виду автор, – и поймёт именно так, как это выражено автором. Объективное произведение искусства подобно такой книге, но оно действует и на эмоциональную сторону человека, а не только на интеллект."
– А существуют ли в наше время такие произведения объективного искусства? спросил я.
– Конечно, существуют, – ответил Гурджиев. – Таким произведением искусства является большой египетский сфинкс, равно как и некоторые известные нам творения архитектуры, некоторые статуи богов и многое другое. Есть фигуры божеств и мифологических существ, которые можно читать как книги, но только не умом, а эмоциями – при условии, что они достаточно развиты. Во время наших путешествий по Центральной Азии, в пустыне у подножья Гиндукуша, мы нашли странную фигуру, которую приняли за какого-то древнего бога или демона. Сперва она произвела на нас просто курьёзное впечатление. Однако через несколько дней мы почувствовали, что фигура содержит в себе многое, какую-то большую, полную и сложную систему космологии. И медленно, шаг за шагом, начали расшифровывать эту систему. Она была скрыта во всём – в туловище фигуры, в её руках, ногах, в голове, глазах, ушах – во всём. В статуе не было ничего случайного, ничего бессмысленного. И постепенно мы поняли цель тех людей, которые её воздвигли. Мы начали ощущать их мысли и чувства; некоторые из нас, казалось, видели их лица, слышали их голоса. Во всех явлениях мы схватывали смысл того, что они хотели передать через тысячелетия, и не только смысл, но и всё, что связывалось с чувствами и эмоциями. Это было подлинное искусство!
Меня очень заинтересовали слова Гурджиева об искусстве. Его принцип разделения искусства на субъективное и объективное говорил мне очень многое, хотя я не понимал ещё всего, что он вкладывал в эти слова. Я всегда ощущал в искусстве некоторые подразделения и градации, которые не мог ни определить, ни сформулировать и которые вообще никто не сформулировал. Тем не менее, я знал, что эти деления и градации существуют, и поэтому все разговоры об искусстве, не признававшие таких подразделений и градаций, казались мне пустыми и бесполезными, просто спорами о словах. В том, что сказал Гурджиев, в его указаниях на разные уровни, которых мы не различаем и не понимаем, я ощутил приближение к тем самым градациям, которые чувствовал, но не был в состоянии выразить.