Текст книги "Рыба. История одной миграции"
Автор книги: Петр Алешковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Часто мы оставались на раскопе – жара располагает к лени, трястись в полуторке на обед казалось пыткой, – валились на тюфяки под тент рядом с привыкшим спать днем Карим-боем и тоже засыпали. Если хватало сил, ходили к ближайшему арыку, с полкилометра, поливались из ковшика теплой водой, она на время смывала пыль. Тела обсыхали мгновенно. Назад, под спасительную тень навеса, приходили уже сухие, забывшие радость обливания, зато с прибытком – на бесконечном, уползающем к подножиям высокого холма поле рос виноград, и кто-нибудь из нас обязательно приносил с полведерка ягод: темно-красных “мускатных”, длинных зелено-коричневых “дамских пальчиков”. Лежали в тени, мяли их языком, и часто это и был весь наш обед, нам хватало. Лицо и руки становились липкими. Мы выстраивались около бидона с водой, умывались еще раз и снова тащились в спасительную тень, чтобы вертеться на жестком тюфяке и ждать, пока спадет жара. Лежали в одних купальниках, на них проступала соль, и каждый день вечером я стирала лифчик и трусики.
За ночь они высыхали и встречали меня на балконной веревке утром – моя рабочая форма. Платье я носила только в городе и, привыкнув ходить почти нагишом, надевала с омерзением, оно казалось лишним в нашей полевой жизни.
Нар и Ася быстро сдружились. Инициатива, конечно, исходила от более взрослой Аси. Помешанная на сексе, она в свои двадцать много чего повидала. Ее отец, знаменитый питерский ученый-востоковед, был глубоким стариком, за восемьдесят, Ася говорила, что его называли
“муаллим” – учитель. В годы советской власти, прикрываясь учеными степенями и научными трудами, он, по сути, был наставником в вере, чтил пятницу и Коран, брил голову, ходил в мечеть, но был лоялен, а потому удобен властям, его не трогали. В доме всегда паслись молодые люди, впитывающие ученые слова муаллима. Ася, поздняя дочь, любимица, могла позволить себе все.
– Папа, как ослик, – говорила Ася, – добрый, безобидный, его волнуют только его богословские книги.
Дочка любила его, но вертела им, как хотела, прикидывалась дома паинькой, чтобы отрываться в институте и в экспедициях. Мужики липли к ней – некрасивая, но очень живая, никогда не унывающая Ася сдавалась без боя. Только что закончился ее роман с питерским остеологом Николаем, срок его командировки подошел к концу, и он вернулся в Питер к семье. Ако Боря, принимая обязательные экспедиционные шашни как неизбежное зло, сам был не по этой части.
Он мог рассказать скабрезный анекдот, обязательно вставлял в свои лекции на айване эротические истории давно ушедших эпох, но на сторону не глядел, зато глядел по сторонам и по мере сил старался держать экспедицию в рамках пристойности, что, ему, понятно, не удавалось.
Ася была сослана в Кюль-тепе. Приданный женскому коллективу Нар в расчет не брался. Пятнадцатилетний осетин с улицы Зои
Космодемьянской, сын своей матери и неизвестного отца, бросивший школу и связавшийся с компанией воров, должен был бы уже попасть в колонию. Мать, мечтая разлучить сына с опасными друзьями, умолила его записаться рабочим на раскопки. План ее удался, Нар прижился в экспедиции. Он работал здесь с апреля и с ужасом думал о том, что будет, когда ученые переедут на зиму в Ленинград. Он был безотказным, не по годам крепким, с радостью выполнял любую работу и сумел завоевать авторитет.
Ася прибрала его к рукам. Нар, гордый одержанной победой, ушел в роман с головой, переехал жить на базу и исполнял роль Асиного оруженосца так рьяно, что ако Боря имел с Асей конфиденциальный разговор, конечно же, окончившийся ничем. Ася изобразила паиньку, потупила глазки и сказала тихим голосом: “Ако Боря, мы просто дружим, а что он переехал ночевать, вы же знаете – только здесь он в безопасности от своей старой шайки. Я думаю, мы должны о нем позаботиться”. В ее голове уже созрел план – заманить парня в
Ленинград и устроить в ПТУ, план романтический, сказочный, но гревший им обоим душу. От них отстали. Они были поглощены друг другом, поэтому на раскопе я больше общалась с Галей и особенно с
Карим-боем. Гале это было удобно, она много работала и по вечерам, кроме отчетности по раскопу, урывками писала диссертацию, странное название которой я запомнила на всю жизнь, как слова песни:
“Проблемы миграции: формирование культурного пространства в
Пенджикентской долине в раннемусульманское время”. Защититься и получить прибавку к жалованью было ей необходимо, сгинувший муж
Карим-бойчика не признавал и алименты платить отказывался.
Я превратилась в няню – кормила его, укладывала спать, мыла, играла, когда получалось, в “грузовик” и в “войну”, ловила ему кузнечиков.
Мне было с ним хорошо, он прижимался ко мне и говорил баском: “Ты,
Вера, моя любимая няня, в Ленинграде ты будешь спать около моей кровати в кресле”. Он тоже строил романтические планы, и мы с Галей его не разубеждали.
Вечерами молодые археологи уходили в сад, пили дешевый портвейн
“чашму”, пели под гитару, иногда Нар приносил траву, и они тайком пускали по кругу козью ножку. Предлагали курнуть и мне, но я отказывалась, перед глазами тут же вставали лица сидящих у чайханы бабаев.
Покурившие, правда, не застывали в столбняке, наоборот, каждое произнесенное слово казалось им уморительным, их буквально разрывало от смеха. Я глядела со стороны и ничего, кроме глупой пустоты, не находила в их лицах. Я перестала ходить в сад. Читала Каримчику сказку на сон грядущий и бежала домой к маме, чтобы завтра в полшестого прийти на базу – на мою любимую работу. Со своими однокашниками я совсем перестала общаться, кажется, им от этого было не жарко не холодно, как и мне. Я считала дни, понимая, что скоро
“хлопковый месяц” закончится и начнется школа. Становилось по-настоящему грустно. Мама, когда я ей жаловалась, только качала головой – в том августе-сентябре мы виделись с ней редко.
8
Кюль-тепе – раннемусульманский могильник. Погребенные лежат лицом в сторону Мекки. В те времена, когда их хоронили, компас еще не был изобретен, люди ориентировались по солнцу. Умерших связывала вера:
Галя выделила три типа керамики, что говорило о разноэтничности, – в долине проживало пестрое, многоязычное население. На древнее кладбище натолкнулись случайно при рытье арыка, местные дехкане обнаружили старые черепа и осколки глиняной посуды и тут же обратились к археологам – экспедиция, прославившая город Пенджикент на весь мир, приучила людей уважать то, что хранит земля.
Мы раскопали уже одиннадцать погребений, и конца не было видно. Нар
– наша основная сила, срывал кетменем сухую корку верхнего слоя,
Ася, Галя и я расчищали скелеты совком, кисточкой и тупым ножом.
Находок было немного, в основном горшки с погребальной едой – остатки язычества, сохранявшиеся здесь, далеко от Мекки и Медины, долгие столетия. Иногда попадались монетка или поясной нож, превратившиеся в ком окислов и рассыпавшиеся при прикосновении, или нитка бус – сельское население жило небогато, как тогда, так и сейчас.
Дехкане, путешествующие из города в горные кишлаки, часто нас навещали, дорога пролегала всего в ста метрах от площадки, где был разбит раскоп. Они возникали ниоткуда, взбирались на отвал. Мужчины садились на корточки и молча смотрели, как мы расчищаем захоронение.
Женщины, закутанные в платки, всегда стояли обособленной кучкой, к мужчинам не подходили, глядели осуждающе – вид наших загорелых тел в купальниках действовал на них, как красная тряпка на быка.
Случалось, мамаши, увидав такой срам, закрывали рукой глаза своим девочкам и уводили их к арбе, запряженной осликом, – все здесь, по их мнению, было шайтанским, недостойным, а потому и притягивало и отталкивало одновременно.
Мы скоро привыкли к посетителям, встречали их “салям-алейкумом”, но в разговоры не вступали. В первый же день я отличилась. На вопрос, что мы здесь откапываем, ответила: “мусульмон”, и на пальцах показала 10 – десятый век. Старик, задавший вопрос, заулыбался, возбужденно прищелкнул языком, покачал головой, сказал короткое слово и провел ладонью по шее. Ася, знавшая таджикский, тут же принялась что-то спешно ему объяснять. Лица у старика и двух его спутников сразу посуровели, они закивали головами, старик даже сплюнул на отвал, как будто скрепил уговор печатью. Какое-то время они еще посидели на корточках, затем, хлопнув по коленкам и воскликнув обязательное в таком случае “хоп-майли!”, поднялись, поклонились, приложив руки к сердцу, и ушли полной достоинства походкой, довольные, что все правильно поняли.
Только они исчезли, как Ася накинулась на меня.
– Ты с ума сошла! Мусульмон! Если поймут, что это мусульманский могильник, нам крышка. Бабай показал, как нас зарежут. Хорошо, что теперь хоронят не по солнцу, а по компасу, отклонение значительное, они поверили, что это – язычники. Да еще вещи в могиле, что запрещено Кораном. Я пояснила, что ты ошиблась, хотела сказать домусульманский, но не знала слова, – она засмеялась, – впредь лучше молчи, а то попадешь на шашлык.
Я с ними больше не разговаривала, да и они вопросов больше не задавали – видно, тот старик рассказал всей округе, что мы изучаем могилы язычников. Это не считалось грехом. Кофир – не мусульманин, для правоверного – иной и к жизни местной общины никакого отношения не имеет. Кофир живет по своим установлениям, будь то православные, почитающие Ису и Мариам, или иудеи, чтящие премудрого Соломона.
Аллах устами пророка Мухаммеда заповедовал уважать иноверцев, не дошедших еще до истинного знания. А значит, то, чем мы занимались, называлось наукой, удивляло и вызывало почтение и к осквернению могил предков отношения не имело. Гости по-прежнему появлялись на раскопе, больше с утра и во второй половине дня, – по пути заходили поглядеть на чудное место, наверняка за глаза обсуждали и осуждали нас, но не мешали и если переговаривались, то шепотом. Наука и все с нею связанное в Азии почитается и вызывает у необразованных людей почти священный трепет. Иногда, в знак уважения, нам оставляли лепешку или дыню, но Должанская настрого запретила поить их чаем.
– Отбою не будет, пусть лучше обижаются, – сказала Галя.
И, правда, подношения с их стороны как-то разом прекратились. Что же до осуждений – нам их не высказывали. Галя объяснила: она – мать
Карим-боя, а значит, есть и отец – ему следует учить свою женщину правилам поведения. Ася вечно вилась около Нара, его признали ее парнем. Что до меня, русской и маленькой, – они привыкли к нашей невоспитанности и знали, что нас защищает не мать-отец, но Уголовный кодекс. Его, впрочем, они не столько боялись, сколько презирали.
Гость, приехавший раз на черном жеребце, был другим, Аська сразу объяснила, что он узбек. Впрочем, и всадник сразу узрел в ней татарку и обратился сперва ко всем по-русски – поздоровался, а затем затараторил по-своему. Аська что-то ответила, видимо, устыдила.
Всадник перешел на русский, изъясняться кое-как он умел.
Я смотрела не на него – на коня: черный, поджарый, белая звездочка во лбу, белые чулки над копытами – признаки хорошей крови. Сбруя на коне была новая, с блестящими медными бляшками, зато седло простое, колхозное и хурджины из фабричной цветной ткани. Конь стоял на отвале, глядел умными глазами, казалось, прямо на меня. Я не вытерпела, поднялась к нему на отвал, принялась гладить плоскую теплую скулу – он несколько раз весело тряхнул головой, тихонько заржал и, играя, попытался прикусить мою ладонь.
Узбек, старик лет пятидесяти-шестидесяти, с иссиня-черной крашеной бородой, в коричневом стеганом халате, перепоясанном кушаком, с обязательным ножиком-пичаком на боку в ножнах, в брезентовых сапогах, легко спрыгнул с коня, передал мне уздечку, а сам занялся хурджинами, понес их к нашему лежбищу под навесом.
– Посмотри за конем, хороший, – бросил мне через плечо.
Он привез виноград. Высыпал целую гору на столик, угостил, похлопав по плечу Каримчика, сел в тени на корточки, явно ожидая продолжения знакомства. Знал, что делает, вторгался в наш мир по законам своего, требовал внимания и почета. Пришлось поить его чаем и кормить лепешкой с повидлом.
Галя, Ася, Нар подошли к столу. Гостя звали Насрулло – он сторожил колхозный виноградник и приехал договориться по-соседски. Я слушала их разговор вполуха – роскошный жеребец, которого я уже свела с отвала, завладел моим вниманием. Он стоял спокойно, как сохраняющий достоинство взрослый мужчина, и лишь слегка косил на меня хитрым глазом. Я сдерживалась из последних сил, не гладила его, только нежно трогала пальцем шею, тайно, чтобы никто не видел.
Насрулло просил не воровать виноград.
– Зачем берешь, ко мне приходи, всегда так дам, хороший виноград, сладкий, дружить будем, соседи.
Галя поднесла ему пиалушку с чаем, он отхлебнул с громким хлюпом, расправил широкие плечи, пошевелил ими, устроился поудобнее, словно собирался высидеть долгий обед. И вдруг посмотрел прямо мне в глаза и подмигнул.
– Брось узду, иди к нам, пусть конь тоже кушает.
Я только крепче вцепилась в повод.
– Можно покататься?
Вопрос выскочил сам собой, я даже не успела удивиться собственной наглости.
– Кататса хочешь? Катайса, хороший конь. – Он серьезно кивнул.
Галя почему-то посмотрела на меня сурово, но мне уже было все равно.
Я вскочила в седло, ударила пятками в бока. Конь рванул в галоп.
Привстав на стременах, держась левой рукой за луку седла, я потеряла дар речи от восхищения. Тело сразу поймало ритм.
Раньше на таких ражих конях я не ездила, но с этим мы будто поняли друг друга без слов. Он несся по плоской выжженной равнине, я почти отпустила уздечку. Два раза легко перелетел через какие-то канавы, я чуть не упала, но удержалась и закричала от нахлынувшего счастья – я скакала на черном сильном коне, и он нес меня куда-то вперед, к горам, и ветер бил в лицо неистовый и жаркий.
Сколько мы отсутствовали, не знаю, Галя потом сказала, что полчаса – не больше. Но эти полчаса им пришлось развлекать ако Насрулло, а это было занятие не из легких. Узбек улыбался всем лицом, чмокал губами и все порывался перейти на родной язык, что ему не позволили сделать
Аська и собственная гордость, – в гостях полагалось говорить на языке расстелившего тебе скатерть-достархан дома. Говорить было не о чем – пили чай, ждали меня, проклиная в душе мою бесшабашность.
Когда я прискакала, ругать меня не стали – я так сияла, что язык у них не повернулся. Задыхаясь, я вручила узбеку уздечку, выдохнула
“спасибо”.
Насрулло легко для своих лет вскочил в седло, повернул коня вокруг оси, заставил его погарцевать и резко остановил, затем что-то гортанно ему крикнул, конь только постриг ушами – он слушался хозяина беспрекословно. Насрулло поднял руку:
– Приезжай кататса, приедешь завтра, винограда дам!
– Да-да, спасибо!
– Спасибо за угощение, всегда жду соседей!
Он чуть качнулся в седле, и конь разом взял в галоп, словно не носился со мной полчаса по равнине. Насрулло слился с ним – они почти летели над землей, пока не скрылись за высоким бугром.
9
На следующий день я все думала, как мне сбежать и покататься на узбекском скакуне, – Должанская настрого запретила всякие отношения с Насрулло: сторож ей не понравился. О том, чтобы уйти с работы, нечего было и думать. Мне помог случай. У Каримчика разболелась голова, и, когда днем Ахрор приехал отвозить нас на обед, Галя с сыном отправились на базу. Мы трое заявили, что пообедаем на раскопе.
Как только Галя уехала, Нар с Асей нырнули в душную камеральную палатку. Я знала эту хитрость – камералка стояла от нашего навеса-стола метрах в пятидесяти, они закрывали вход и поднимали другой полог, глядящий в сторону гор, подвязывали его – получался тот же продуваемый навес с тенью, отделяющий их от раскопа и сохраняющий только видимость закупоренной палатки. Что они там делали, я знала – Ася посвящала меня во все подробности.
Оставшись одна, я, недолго думая, взяла ведро для ягод и пошла в сторону виноградника. Жара стояла адская, я накинула на плечи длинное вафельное полотенце, решила намочить его в арыке – хоть какое-то время оно сохраняло прохладу.
До арыка дошла по проложенной нами тропе. Зачерпнула воду ведром, несколько раз окатила себя с головы до ног. Вода была, как чуть подогретый бульон. Виноградные лозы по ту сторону арыка красовались, словно гвардия на параде, воздух дрожал от невидимых испарений, ни звука, ни шороха, ни движения кругом. Я стояла перед строем налитых кровью ягод, они аксельбантами свисали по поддерживающим лозу специальным железным штырям. Раздевшись, медленно, глядя в прозрачную воду, вошла в арык. Глина под ногами тут же задымилась, но легкое течение отнесло муть. Села по подбородок в воду, как в ванну, сидела долго, не шелохнувшись. Глаз отметил змееобразное движение в воде. Недалеко у противоположного берега в воде шевелилась толстая, отвратительная пиявка. Слава богу, ей не было до меня дела. Вода очищала тело, синее небо отражалось на ее поверхности. Две большие рыбины проплыли мимо, бок о бок, лениво оглядели меня. Я следила за ними, затаив дыхание. Они залегли неподалеку на дне, пустили несколько пузырей. Решив, что они таким образом меня поприветствовали, я несколько раз моргнула в ответ, но рыбины молчали, видно, заснули.
Тогда я с визгом вскочила, рванула на берег, и, когда оглянулась, рыбин уже не было, словно они мне примерещились. Намочив полотенце и соорудив из него чалму, зашагала с пустым ведром по дорожке, идущей краем виноградника. В серой пыли то тут, то там отпечатались следы подков вожделенного скакуна – бабай уже совершил сегодня объезд своих владений. Недалеко должен был находиться шалаш Насрулло.
Вскоре я увидала его – деревянный каркас, покрытый обтрепанным полинялым брезентом, деревянный настил со старой кошмой, горящий под одиноким деревом костер с закопченным чайником на рогульке. Старик стоял на коленях, подкладывал в костер ветку. Конь, привязанный с другой стороны к дереву, спокойно жевал ячмень из грубого деревянного корыта.
Увидев меня, узбек засуетился, вскочил с колен, сделал шаг навстречу, раскинул в приветствии руки, глаза его заискивающе смотрели на меня.
– Здравствуй. Проходи, садись, – указал на кошму.
Я поздоровалась, поставила рядом с собой ведро и села – сразу просить то, за чем пришла, было неудобно.
– Кататся хочешь? – спросил Насрулло, его лицо сияло.
Я только кивнула головой.
– Хорошая девочка, красивая девочка. – Он погладил меня по плечу.
Мне не понравились его ладони, шершавые, как наждачная бумага.
– Не бойсь, сейчас чой будет.
Он снял с огня чайник, в котором плавали стебли какого-то растения, поднес чайник к лицу, втянул запах.
– Ой, хорошо-молодец, вовремя пришла. – Он хихикнул и стрельнул глазами в сторону.
Продолжив его взгляд, я вдруг поняла, что с бугра, где стояла его палатка, открывался вид на весь виноградник и – о ужас! – на арык, в котором я купалась нагишом. По суетливости движений, выказывавших его смущение, догадалась, что Насрулло все видел. Покраснев от стыда, я попыталась вскочить, но тяжелые руки вдавили меня в помост.
Насрулло протянул мне пиалу, влил в нее коричневато-зеленый отвар.
– Не бойсь, не бойсь, – приговаривал он, – чой попей, потом кататса будем.
Пришлось отхлебнуть его варева. Что это не чай, я поняла сразу – горячий отвар пах сеном. Странно, но от него сразу онемели нёбо и язык.
– Это мята? – спросила я, взяла из блюдечка кусок сахара и откусила, пытаясь заесть непривычную горечь.
Насрулло оставил мой вопрос без внимания, сосредоточился на своей пиале, отхлебнул глоток так, словно совершал непонятный мне обряд, – закрыл глаза и чуть откинул назад голову.
– Уф! – Он выпустил воздух, провел ладонью по вспотевшему лбу и что-то добавил по-узбекски.
Я допила пиалу, и он тут же налил мне новую. Отказаться было невежливо. Так, почти насильно, он заствил меня выпить три пиалы своего отвара.
Поначалу я не поняла произошедшей со мной перемены. “Чой” растекся по жилам, тело стало легким, не моим, я словно вышла из него, воспарила над помостом. Я и оно, мое тело, – мы разделились и стали существовать отдельно друг от друга. Я смотрела на себя со стороны, но ощущала себя той, что сидит с пустой пиалой в руке. Мне стало хорошо, по рукам и ногам разлилась теплота. Весь мир вокруг заполнился вдруг звуками. Я слышала, как отчетливо хрустит, пережевывая ячмень, мой конь, как звякает его упряжь, когда он наклоняет голову к корыту, как гудят над его головой досаждающие ему мухи. Я расслышала даже шорох ткани, трущейся о ворс кошмы, бабай подвинулся ко мне близко-близко, положил свои руки мне на плечи, бережно размотал и снял с моей головы полотенце. Руки его теперь не казались мне противными – они были теплыми, я даже чувствовала, как бьется в них его пульс – уверенно, с настойчивой грозной силой.
Меня вдруг насмешил цвет ремешка от часов на его руке – две красных полоски на черном фоне – такая траурная лента, увидев которую я почему-то засмеялась счастливым смехом и повалилась навзничь.
Насрулло тоже засмеялся, руки его при этом уже уверенно раздевали меня, и я помогала ему, повернулась, чтобы удобнее было расстегнуть лифчик купальника. Одежда сдавливала тело, мне казалось правильным от нее освободиться.
И вот он уже был всюду – его пальцы, ладони, руки скользили по моей коже, мне было щекотно и смешно. Мы без остановки говорили по-узбекски – я не понимала ни слова, но сама говорила на этом языке. Насрулло смеялся, и только маленькие черные зрачки в подернутых масляной пленкой глазах были неподвижны.
От этого потока слов началось головокружение, меня бросило в жар, потом в холод. Меня уже бил озноб, хотелось прилечь, свернуться клубочком и заснуть прямо здесь, на кошме, под открытым небом. Но спать было нельзя, я вдруг отчетливо это поняла. Колкая шерсть кошмы впивалась в голое тело, неудобство, которое я испытывала, возвращало меня в реальность, не давало сомкнуться глазам. “Чой” лишил воли, но не разума и все расползался по телу, как щупальца чудища, и я должна, должна была, хотела освободиться от этой гадкой зависимости, но не могла. Это было страшное ощущение. Я уже давно соединилась со своим телом. Как и когда это произошло, я не помнила, хотя понимала, что я – это я, но своим “я” я не владела. Узбек теперь казался мне громадным великаном, он раздался в плечах, застивших мне свет. От него, как от его коня, пахло сладким потом – запахом мужской силы, который сводил меня с ума – отталкивал и притягивал одновременно. Он склонился надо мной словно в тумане, я что-то лепетала про виноград, о чем-то просила. Он был, как гора, абсолютно голый, с блестящим телом рыбины, я видела, что он весь покрыт чешуей до подбородка, до самой страшной синей своей бороды. Не было сил кричать, сопротивляться, даже двигаться. Я стала куклой в его огромных руках.
Потеряв волю, я очень четко понимала, что он собирается сделать. Он командовал мною, я подчинялась, потому что, не подчинись я в тот момент, он бы просто разорвал меня пополам, как голодный разрывает горячую лепешку. Сила исходила от него невероятная, сила горы, под которой я была погребена. Мне не хватало воздуха, а он все тянул и тянул его из моих губ и колол мне лицо острым и пахнущим сеном волосом.
Потом стало больно. Боль настигала толчками, била меня, казалось, не отпустит никогда, но она отступила. Насрулло вдруг издал странный рык, словно задыхаясь, выгнул спину, замотал головой и повалился рядом, дергаясь так, словно прикоснулся к оголенным проводам.
Я отвернулась от него, свернулась клубочком и мгновенно провалилась в бездонную яму. Я летела и летела, потеряв счет времени, не видя ни света, ни стен этого бесконечного колодца, а когда упала на твердое дно и очнулась – ни его, ни коня рядом не было. Я лежала на кошме укрытая какой-то грязной рваниной. Ломило голову, тело стало деревянным. Я не могла пошевелить ни рукой, ни ногой, даже сжать пальцы в кулак было больно.
Я лежала под навесом, жара спала, где-то за спиной на дереве трещали цикады. Их стрекот я ощущала всей кожей – ее словно кололи сотни иголок, и странно, от этой боли начало потихоньку отходить тело. Я уже могла немного двигать руками, ощутила на ногах что-то липкое и горячее, и мне стало страшно.
Я помнила все отчетливо, до мельчайших подробностей, и это все повторялось, вставало перед глазами снова и снова. Я не могла прогнать видения, словно кто-то, издеваясь, запустил пленку по кругу.
Неожиданно у края помоста возник Ахрор. Он шагнул ко мне, склонился, поцеловал в лоб, взял на руки, прижал к сердцу и все повторял:
– Тихо, девочка, тихо, не кричи так, тихо.
Я своего крика не слышала, но слезы, как кипяток, текли по щекам, прожигая в них борозды.
Ахрор привез Галю на раскоп и, почуяв неладное, поехал меня искать.
Нашел и отвез к маме в больницу. Там я пролежала две недели. Добрый дядя Даврон – главный хирург больницы – сделал со мной все, что надо, – зверь разорвал меня, как лепешку.
Мама и тетя Гульсухор сидели у моей кровати посменно, поили гранатовым соком, гладили по голове, разговаривали со мной, но я молчала. Язык и нёбо от “чоя” никак не оттаивали. Я могла только мычать, а потому молчала, смотрела в потолок. Глядеть в глаза других мне было больно. Они украдкой плакали надо мной, думая, что я сплю и не вижу их слез. Я все видела, подглядывала сквозь щелочки смеженных век.
И все же мое деревянное тело постепенно размягчалось. К концу второй недели я сама встала с постели и прошла в конец коридора. Когда вернулась в палату, уже могла говорить. Я не хотела произносить слова, но, чтобы успокоить мать, сказала: “Все в порядке, мама, идем домой”.
Ахрор отвез нас из больницы. Пока я лежала там, он дважды приходил, приносил фрукты, пытался со мной заговорить, но я отворачивалась к стене. Помню очень хорошо, он сказал: “Забудь. Он не должен жить”.
Мне стало стыдно, слезы полились непроизвольно. Теперь я понимаю, что слезы меня отогрели. Слезы и теплые слова, которыми я была окружена.
Ахрор остановил грузовик прямо около нашего подъезда. Я шла спокойно, не опуская головы, из окон на меня пялились наши всезнающие космодемьянские бабы. В дом Ахрор не зашел, обнял меня перед дверью, я молча ткнулась носом в его крепкую грудь. Он повернулся и пошел к своему грузовику.
В экспедицию я больше не вернулась.
На следующий день в шалаше на колхозном винограднике нашли узбека
Насрулло. Заостренный книзу тяжелый штырь, поддерживающий лозу, пригвоздил его к кошме, как копье охотника гвоздит опасную гадину.
Милиция искала убийцу, но не нашла.
История наделала шуму. За космодемьянских, оказывается, мстил не кодекс, а человек. Все, в том числе и органы, знали его имя, все уважали им содеянное. Доказать милиционеры ничего не смогли.
Вызванная в милицию Лидия Григорьевна показала, что Ахрор Джураев провел с ней весь вчерашний день и остался на ночь.
Через неделю Лидия Григорьевна по срочному делу вылетела в
Ленинград. Больше ее в Пенджикенте не видели. Ахрор остался в экспедиции. К нам домой он больше не заходил никогда. Если встречал меня в городе, проходил мимо, глядел сквозь меня, словно мы не были знакомы.
10
В больнице мне кололи снотворное, поэтому ночью я спала. Днем синяя колючая борода Насрулло, руки, щекочущие мое тело, запах пота и травяного отвара были отгорожены от меня стеной лекарственного тумана. Когда мою голову гладила рука мамы или тети Гульсухор, я сперва испытывала минутное облегчение, но потом стыд затоплял меня всю. Сдержаться, не подать виду было тяжело.
Дома оказалось тяжелее. Я вспоминала лица соседок, выражение сочувствия и брезгливости, с которым они провожали меня. Я отказалась выходить на улицу. Забилась на свой диванчик. Ела через силу. Никого не хотела видеть. Одноклассницы пришли меня навестить, но испуг на моем лице при известии, что они уже под дверью, был такой, что мама не впустила их в квартиру.
Я продолжала делать вид, что сплю. Мама попыталась разговаривать со мной, но я отворачивалась к стене или безучастно глядела в окно на улицу, сквозь нее, – я ничего не замечала.
Мама уходила утром на работу, приходила вечером, убирала недоеденный обед, ставила передо мной ужин, проглотить который я была не в состоянии. Я упрямо отворачивалась от тарелки. Мама, сокрушенно вздохнув, уходила на кухню или в свою комнату. Но днем все же было легче.
Вечером начиналась борьба со сном. Я вставала, ходила на цыпочках по комнате, глядела на свет фонаря под окном, так, что глаза начинали слезиться от яркого желтого огня, обматывала голову мокрым полотенцем – мама думала, что у меня мигрени. На какое-то время это помогало, но под утро, когда луна была уже еле видна на небе, я сдавалась.
Все начиналось со старика. Он зависал надо мной, его глаза с маленькими зрачками впивались прямо в душу. Затем он ложился на меня, закрывал своим телом свет. Я погружалась в замкнутое, заполненное мутной жидкостью пространство. Жидкость была как бы заряжена болью тысяч и тысяч жалящих и сосущих кровь пиявок. Я не видела их, но они мучили меня. Мутная вода, в которой я тонула, беспрестанно пульсировала, от нее исходила угроза. Я знала – эта боль и страх никогда не пройдут, и единственным способом избавиться от них было самоубийство.
Я понимала, что это величайший грех, но ничего поделать не могла.
Гнала эту мысль прочь, но сопротивляться боли уже не могла. Там, над поверхностью воды, был черный старик, здесь меня осаждали пиявки.
Выход был один – пойти в ванную и вскрыть себе вены, и тогда эта пытка немедленно прекратится, а вся гадость, что забралась в меня, вытечет вместе с кровью.
Но тут, как будто в наказание за мои греховные помыслы, пространство замыкалось, залепляло мне нос и рот, глаза и уши. Я не могла больше дышать, кричать, слышать и видеть. Я переживала смерть внутри смерти. Мое крошечное “я” было сдавлено страхом настолько, что ничего, кроме него, не оставалось. Сознание гасло.
Но вот какая-то жуткая сила начинала пихать меня вперед. Я, мертвая и недышащая, двигалась толчками внутри какой-то бесконечной трубы.
Мало того, что эта труба затыкала мне все органы чувств, она одновременно еще и сдирала с меня кожу.
Неожиданно пытка кончалась. Хватая ртом воздух, я выпадала из трубы на свой диванчик. Каждая клетка моего тела болела, но все-таки это была жизнь. Страх вырывался наружу, видимо, я кричала, потому что кончалось всегда тем, что мамины руки гладили мою голову и плечи. И всегда я сперва не признавала их, отбивалась, как могла, мне все чудился огромный узбек, но чувство реальности побеждало. Всхлипывая и трясясь, как в лихорадке, я сжималась в клубок и затихала. Мама сидела рядом, тихонько похлопывала меня по плечу и пела мне колыбельную: “Спи, дитя мое, усни, сладкий сон к себе мани”. Так она пела мне в детстве. Просыпалась я днем, когда мама была на работе.