355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Алешковский » Рыба. История одной миграции » Текст книги (страница 6)
Рыба. История одной миграции
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:19

Текст книги "Рыба. История одной миграции"


Автор книги: Петр Алешковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

– как я потом узнала, они, напившись, заснули в гараже у Полеоновых

– наутро был выходной, они гуляли до вечера и лишь в темноте расползлись по домам.

Он пришел всклокоченный и страшный и сразу же бросился приставать.

Пытался загладить вину, называл меня Конфеткой, беззастенчиво и грубо шарил по моему телу руками, пахнувшими селедкой. Я никак не реагировала – мне было стыдно. Довести начатое до конца он не смог, выругался, откатился к стенке и захрапел. Его правая рука властно лежала на моей груди. Я выскользнула из его объятий, пошла в ванную и вымылась с ног до головы хозяйственным мылом. Утром он ушел на работу, не позавтракал, не похлопал меня по плечу, просто исчез, а вечером явился и молча сунул мне большую красную розу. Я долго хранила эту засохшую розу – она стояла в бутылке на платяном шкафу, чуть наклонив голову, как ученик, просящий прощения, и постепенно покрывалась пылью. Комбинезон, который я отделала во время стирки, порвался, пришлось покупать ему новый.


9

С маленьким Валеркой мы въехали в двухкомнатную квартиру в новом кирпичном доме со всеми удобствами. Геннадий своими руками долатал плохо поставленную сантехнику, построил в коридоре шкаф, мы купили мебель и холодильник. Всё. За остальные шестнадцать лет, кроме простенького телевизора, ничего у нас не прибавилось. Он исполнил долг, о котором не уставал напомнить мне при любом удобном случае, и тут его прорвало – начал пить серьезно. Работу на мясокомбинате, естественно, не бросил.

Кроме редкого секса и денег, которые он приносил, нас теперь мало что связывало. Я часто слышала от женщин фразу: “В том, что они пьют, виноваты мы сами”. Я с этим не согласна. Спиваются от пустоты, от детской лени – Геннадию столик с домино во дворе и “сугубо мужские разговоры” заменили жизнь. Я по крайней мере в “сугубо женских разговорах” на скамеечке возле подъезда никогда не участвовала. Деление мира “мужская палатка – женская палатка” меня не устраивает.

Я стала предохраняться, рожать от него второго ребенка я боялась, да и он не выказывал никакого желания, но, видно, дала промашку. Вслед за Валеркой родился Павлик. И не было уже приведших меня в смущение кругов вокруг дома, был выпивший муж, горланящий в приемном отделении: что-то он не поделил с нянечкой, и эта обида не давала ему покоя все время, пока я несла Павлика на руках домой.

Я покормила мальчика, подержала его столбиком, дождалась, когда срыгнет, уложила в колыбельку. Геннадий сидел рядом и ждал, а как только Павлик засопел, потащил меня в койку. Сделал свое дело, закурил.

– Я думал, ты тоже соскучилась.

В его голосе было столько обиды – не было смысла ничего ему объяснять, мое состояние нисколько его не волновало. Тут раздался звонок, пришли дружки – поздравлять. Он немедленно оделся, бросил через плечо:

– Конфетка, я ненадолго.

– Забери Валерку из садика.

– Угу!

И он испарился. В шесть, понимая, что садик закрывают, оставив

Павлика одного, я помчалась за сыном. Валерка сидел с нянечкой – один-одинешенек, что-то мастерил на полу. Геннадий пришел заполночь, без слов рухнул на кровать.

Я ничего не могла с собой поделать, страхи, что я грешна и грязна, вернулись и преследовали меня по ночам. Часто теперь, лежа с ним рядом, я смотрела на луну за окном, маленькую и холодную; такая же была в ночь, когда мы разговаривали с Нинкой, такой же натертый гривенник притягивал меня против воли в больнице в Пенджикенте. Мне слышался Нинкин шепот: “Я ничего теперь не ощущаю”. Я ощущала – прикосновения Геннадия были так противны, что немела гортань, и я молчала, исполняя свои супружеские обязанности, давясь от омерзения застрявшим в горле холодным комом. Он зло шептал: “Ты что, дура, язык проглотила?” Несчастливый и потерянный, он откатывался прочь, как откатывается от некрепко сплоченной поленницы утратившее хрупкое равновесие полено. Легкий ночной ветерок колыхал тюлевые занавески, лунный свет протекал сквозь них, и мне казалось, что на теле храпящего мужа проступает древесная кора.

Спасали меня дети. В тишине раздавался плач Павлика, и я вскакивала, шла качать колыбель, или начинал сильно ворочаться во сне Валерка: он спал беспокойно, свивал простынку в жгут, любил спать на коленках, уткнувшись лбом в жесткий волосяной матрас. Я поднимала его, спящего, снимала трусы, писька торчала морковкой – подставляла горшок и шептала “пс-пс”, он, не разлепив глаза, выдавал бодрую струйку и засыпал уже спокойно, положив голову на сжатый кулачок.

Было умильно смотреть, как он морщит лицо, напрягает силы, чтобы выдать фонтанчик и освободиться от лишней влаги. Я шла назад, ложилась спиной к Геннадию. Обида отходила на второй план, падала куда-то на дно, руки еще хранили тепло от прикосновений к моим мальчишкам, и это тепло расходилось по мне, дезинфицировало отравленный организм. Гортань оттаивала. Вспоминать глупости, что он вываливал на меня, уже не хотелось. Я потихоньку засыпала.

Много раз я пыталась заговорить с ним, выяснить причину охлаждения, но он чаще отмалчивался или, когда я совсем его доставала, посылал меня матом. Что-то, я чувствовала гнетет его, но пробить глухую оборону было невозможно. Он пил теперь с мужиками во дворе, пропил – и не заметил как – свой мотоцикл, а зарплату, принося домой, мог и в лицо мне швырнуть. За жизнь я нагляделась и наслушалась всякого – слава богу, хоть не бил и за нож не хватался. Вообще он был резкий, не раздумывая, лез в драку, часто приходил в синяках и ссадинах, безропотно давал промыть ранку перекисью водорода, на все вопросы отвечал:

– Было дело.

Мне, бабе, в их мужскую жизнь лезть не следовало.

Однажды во дворе (они, как всегда, забивали “козла”) ко мне подошел

Степка Полеонов – сосед, тихий спившийся экскаваторщик из дорожной службы.

– Верка, дай на бутылку.

На его наглой роже темнел застарелый синяк.

– У тебя жена есть, у нее и проси.

– У, сука злая, паскуда жадная, подохну, а ты мимо пройдешь.

Обычный разговор, но почему-то Геннадий решил заступиться за мою честь. Он вскочил со скамейки как ужаленный, миг – и он уже стоял над жалким Степкой, держал его за ворот, наматывая рубашку на руку, как удавку. Полеоновское лицо посинело, вены на шее вздулись.

– Повтори, что сказал!

– А ну-ка, отпусти его! – вступилась я.

Мне вовсе не хотелось разбирательств со склочной соседкой.

– Счас, как же, быстро иди домой! – бросил мне через плечо и тут же резко ударил Степку кулаком по зубам.

Степка отлетел метра на три, схватился за разбитые губы и завыл.

Геннадий подскочил и принялся метелить соседа серьезно – в милиции их этому учили: он бил по почкам, затем под дых, снова по почкам, снова под дых, Полеонов уже еле стоял на ногах. Тогда, беззащитного и ничего не соображающего от боли, Геннадий свалил страшным ударом в челюсть. Полеонов рухнул, как сноп. Мужики за столом радостно заржали.

– Ты еще здесь? Иди домой, я сказал! – Костяшки пальцев кровоточат, глаза сияют – чистый герой.

Ни слова не говоря, я пошла к подъезду.

– Правильно, Гена, надо учить маленько, проиграл – проставься, а своим хамить не следует, – сказал кто-то из их компании.

Спустя час-полтора я выглянула в окно – они по-прежнему сидели за столом, с ними же сидел Степка Полеонов – лицо его было сплошной синяк. Видимо, он проставился, и его снова приняли в компанию. Домой

Геннадий, понятно, вернулся на бровях и долго рассуждал, что ни меня, ни сыновей никому в обиду не даст.

Я пыталась отвести его к врачу. Тщетно – он не считал себя алкоголиком. Водка, кстати, сильно влияла на его мужские способности, и, признаюсь, это меня устраивало. Как-то вечером в постели, не в силах скрыть досаду от своего поражения, не выдержал, бросил в лицо:

– Посмотри на себя, ты же рыба, холодная рыба!

Я встала и ушла в больницу. Утром, конечно, прибежала, собрала его на работу, а детей в ясли и сад. Геннадий орал на меня как резаный: наступление – лучшая оборона, он придумал мне любовника, хотя прекрасно знал, где я была, звонил ночью в отделение, звал к телефону, но я не подошла, просила сестру сказать, что очень занята.

Уходя, он хлопнул дверью так, что со стен посыпалась штукатурка.

Свою постель после того вечера я перенесла в детскую. Совместной супружеской жизни нам выпало одиннадцать лет.

Той ночью на смене склонилась над тяжелой инсультной бабкой, днем она противно причитала, винила во всем врачей, капризничала – естественно, ее невзлюбили. Я заставила себя сесть у ее кровати.

Смотрела на тяжелое, одутловатое, накаченное застоявшейся кровью лицо. От грязного, жирного тела шел тяжелый дух. И вдруг, словно тень пролетела по лицу, – она улыбнулась во сне, и снова – напряженное лицо, посиневшие губы, с силой выпускающие из груди смрадный воздух. Я придвинула табуретку к кровати, положила руку ей на лоб. Тихонько принялась массировать виски. Молчала, но думала не о ней, о Геннадии, делилась с нею своим, машинально, как двигались пальцы по заплывшим жиром вискам. И тут внезапно почувствовала все – вечное презрение окружающих, стыд за свою несуразную, рано расползшуюся фигуру, одиночество и страх смерти. Моя рука уже прочно лежала на лбу бабки, пальцы, как пиявки, присосались к вискам. Рука затекла, но отнять ее я уже не смела, онемевшие пальцы ловили слабую пульсацию, лоб потеплел, мышцы лица расслабились. Так я сидела часа три-четыре, давно перевалило за полночь, дежурные по отделению спали. Потом долго стояла в ординаторской у крана, держала руку под струей горячей воды, вымотанная, опустошенная и счастливая. Слава богу, за этой странной процедурой никто меня не застукал.

Ночью бабка не просыпалась, но утром выглядела притихшей, даже напуганной, прекратила капризничать и быстро пошла на поправку. Меня она выделяла из всего медперсонала, звала “доченькой”. Однажды, взяв мою руку в свои жабьи лапищи, прошептала: “Не отчаивайся, Бог дал тебе доброе сердце, а от них, ослов, тепла ждать не приходится, я-то знаю”. Кожа ее была горячей и блестящей, глаза – беспомощными и прекрасными. Лампа дневного света над кроватью замигала и вспыхнула неестественно ярко, я поймала этот пучок света, зажмурилась. В сгустившейся темноте светилась раскаленная точка. Темнота вокруг нее пульсировала и разрасталась, как облако сигаретного дыма, светящаяся точка стала множиться, распалась на мириады пляшущих искр. Голова пошла кругом. Смутившись, я вырвала свою руку из ее лап, повернулась и пошла прочь из палаты. Той ночью мы не сказали друг другу ни слова.

В отделении смеялись, расспрашивали, чем я умудрилась околдовать старую ведьму. Я не отвечала – они бы не поняли и не поверили. В ночные смены я теперь часто сидела у кроватей соматических: больные меня любили, врачи и медсестры сторонились и смотрели подозрительно, и только зав. отделением, как всегда, меня поддерживал.

Геннадий отреагировал на мой переезд в детскую просто – запил так, что небо мне с овчинку показалось. Как он не вылетел с работы, не представляю. Семь лет жили, как соседи, на детей он почти не обращал внимания. Я стирала ему, кормила. Иногда он давал мне деньги. Иногда я их вытаскивала из его штанов, когда он падал мертвым телом в коридоре. С голоду мы не пухли – мясо он таскал по-прежнему. Я была занята детьми, отделением. В больнице отдыхала. Сослуживцы про то, что творится у меня дома, не знали, я предпочитала общаться поменьше. На меня махнули рукой. Конфеткой звать перестали. Так теперь называл меня только Геннадий, когда хотел подлизаться, – от этого сладкого слова становилось горько на душе.

Старая ведьма – звали ее Ольга Давыдовна – через год умерла. Ко мне пришел ее сын, невзрачный мужчинка, и передал маленького ослика – мать настоятельно просила отдать его мне после своей смерти. Ослик был сделан из крепкой пластмассы, ноги прикреплены к туловищу гвоздиками, из груди вытягивалась веревочка с тяжелым кольцом. Если поставить игрушку на стол и растянуть веревочку, ослик начинал идти за тянущим его тяжелым кольцом. Он медленно перебирал ногами, раскачивался из стороны в сторону, но не падал – подходил к краю пропасти и вставал как вкопанный, веревка с грузом повисала отвесно, прекращала тянуть. Павлик очень полюбил игрушку и часто с ней играл.

Вид аккуратно шлепающего по столу и замирающего у края ишака приводил его в восторг, казался чудом. Иногда, когда все в доме засыпали, я брала игрушку, запускала ее раз, другой, третий. Ослик брел к краю и замирал там – беспомощный, одинокий и прекрасный.

Игрушка эта куда-то пропала, никто в доме не знал, куда и как, мне было жалко потери, но хитрая старая жаба своего добилась – я запомнила ее на всю жизнь.


10

С соседями по дому я общалась мало – скоро Геннадий стал продавать мясо во дворе, понятно, что денег от его бизнеса я почти не видела.

Жить стало сложнее, но я была рада – торговать не умею и всегда этого стеснялась. Впрочем, пил он теперь так, что забывал и про мясо, постоянную клиентуру потерял и, когда возвращался со

“взятком”, отдавал первому встречному за бутылку. Думаю, что прозвище пошло гулять по двору от самого Геннадия, за глаза все называли меня Рыбой.

Бабы, принявшие меня поначалу в штыки, скоро привыкли – одной я померила давление, кому-то проколола курс лекарства, меня стали держать за фельдшера, но прозвище, приклеившись, не отлипало – я делала вид, что ничего не слышу, в дружеские отношения ни с кем не вступала. Иное дело – Фаршида. Одного года со мной, из какого-то дальнего кулябского аула, девчонкой она была посватана за своего

Сирожиддина. Муж ее выучился на муллу в бухарской медресе и служил в местной мечети. Худой, подтянутый, подчеркнуто вежливый и тактичный, он невольно вызывал уважение, бабы на скамейке почему-то его боялись. Фаршида сидела дома и рожала, к девяносто второму, когда мы удрали из Таджикистана, у них было десять детей и Фаршида была беременна одиннадцатым. Ближайшие соседи по площадке, они въехали в трехкомнатную квартиру, которая очень скоро стала им мала. Жили скромно. Фаршида все время копила на обрезание очередного мальчика, и, когда устраивали туй-писар, я всегда помогала. Конечно, брать с них деньги у меня никогда не поднялась бы рука. Дети муллы ходили в нашу школу, мой Валерка учился в одном классе с их старшим

Авзалэддином, или Афи, как все его звали, они дружили. Фаршида была неграмотная, поэтому я часто проверяла тетрадки ее детей, помогала им, как могла. Они постоянно одаривали нас фруктами, орехами, горным медом, что в больших количествах присылали им сельские родственники.

К этому времени я снова наладила отношения с дядей Степой и тетей

Катей, ходила к ним по праздникам. Геннадий, если вдруг оказывался трезвым, сопровождать нас с детьми отказывался. “Полковника”, как он называл дядю Степу (тогда, кстати, он был только майором), с его

“генеральшей” он не любил, откровенно им завидовал. Возврат в семейное лоно состоялся не без любимых дяди Кости и тети Раи – они приезжали из своего Курган-Тюбе раза два в год. Они и вытащили меня к родственному столу.

Украденные Нинкой деньги я отдала быстро, брошка как-то странно нашлась – “закатилась за комод”. О том разговоре больше мы не вспоминали. Сашенька повзрослела, стала красавицей, встречала меня всегда с радостью. На редких семейных праздниках было хорошо. Не хватало мамы, но она от своего Петровича не могла отойти ни на шаг и за все время, прошедшее с моего отъезда, так и не сподобилась побывать в Душанбе – внуки ее не знали. Обе бабушки писали им открытки ко дню рождения и на Новый год – одна из далекого Волочка, другая из не столь далекого Пенджикента. Соседка Фаршида, тетя Рая, даже тетя Катя были им ближе родных бабушек.

Вовка, сын кургантюбинских, какое-то время учился в Душанбе на горного инженера, он часто заглядывал ко мне, я подкармливала студента. Вовка хорошо ладил с Валеркой – оба они любили возиться с мотоциклами. Павлик родился через четыре года после Валерки и рос совсем другим – ему нужны были книжки. Свободные деньги я всегда тратила в книжном магазине или в экспедиции ЦК республики – тетя

Катя давала мне свой абонемент. Иногда книги дарили больные – мясо и книги были в те годы валютой. К концу нашего пребывания в

Таджикистане у нас скопилось два больших книжных шкафа – шестнадцать полок.

В четвертом классе Павлик заболел туберкулезом. Обнаружили это случайно – в школе делали обязательное манту. Его положили в больницу. Врачи предложили операцию – верхняя доля левого легкого была целиком поражена.

Геннадий неожиданно пошел со мной на разговор с хирургом. Он даже побрился, надел чистую рубашку и костюм – словом, изменился до неузнаваемости. Говорил он, мне оставалось молчать. Хирург настаивал на операции – Геннадий отказывался.

– Вам бы только резать, не дам сына, сам вылечу!

Сказано было резко. Когда хотел, у него получалось.

Хирург согласился повременить, понаблюдать за процессом, но отменять фтивазид, противотуберкулезный препарат, не дал. У них вышла ничья.

Врачей-хирургов после истории с ногой Геннадий возненавидел люто и винил их во всех своих неудачах. Мужики во дворе надоумили его съездить к каким-то бабкам-знахаркам. Он съездил в район, в духоборскую деревню, привез сушеные травки и заставлял бедного мальчишку пить отвратительные горькие настои. Большой беды в травах я не видела, но смотрела снимки и больше уповала на проверенный фтивазид.

Мы перешли на домашнее обучение. Мать к тому времени схоронила своего Петровича и осталась одна, я написала ей письмо, звала к себе, мне нужна была помощь. Ответил мне доктор Даврон – у матери тяжелый инсульт, полностью парализованная, она лежала в нашей больнице. Надо было ехать в Пенджикент, но я не могла бросить сына.

Мать умерла без меня, я успела только на похороны. Никто меня не винил, но я ловила на себе взгляды больничных, соседей, и мне было непросто эти три дня в Пенджикенте. Ако Ахрор пришел на похороны – маму везли на кладбище на его грузовичке.

После, на поминках, в чужом доме на окраине города, где она жила со своим Петровичем, я ушла в сад, встала под высокий грецкий орех, прижалась к шершавому стволу.

Орех стоял впритык к глиняному дувалу, у которого росли плодовые деревья, за ними растянулся пыльный выгон. Дальше начинались поля.

Где-то совсем далеко, в окошке, образованном зеленью, были видны синие горы. Стоял жаркий и безмолвный полдень. Едва передвигая ногами, брел куда-то беспризорный ишак, нечесаный и худой, – таких ненужных инвалидов часто выпускали на свободу, и они бродили по округе, пока не подыхали или не попадали на скотобойню. Был в городе грузовик с крытым кузовом – его называли “Освенцим”. Два брата-татарина неспешно катались в нем, отлавливали бездомных собак и старых ишаков и сдавали их на мыло. Ишак на выгоне брел так, словно его тянула невидимая веревка с тяжелым кольцом. В тени ореха было нежарко, вскоре мне надоело смотреть вдаль, я принялась изучать причудливый орнамент коры – выдумать такую ритмичную, яростную красоту человеческой руке было не по силам.

Там, в саду, ко мне подошел ако Ахрор. Ему как будто и не прибавилось лет. Простыми словами – он всегда говорил скупо и точно

– он выразил свою печаль. Я молча слушала, кивала головой, мне казалось, что я слушаю незнакомого человека.

– Мне жалко, Вера, что ты уехала.

Я пожала плечами, повернулась и пошла к дому. Ахрор молча шел за мной, говорить нам больше было не о чем.

На служебной “Волге” дяди Степы мы вернулись домой в Душанбе. Больше с Пенджикентом меня ничего не связывало. Это теперь я часто его вспоминаю, но тогда я была уверена, что забыла его навсегда. Когда моя бабушка Лисичанская смотрит в потолок на тень от оранжевой итальянской лампы, смотрит пристально, словно старается разглядеть там ночных ангелов, не дающих ей уйти, я уверена, она вспоминает. Ее лицо меняется, то теплеет, то наоборот, становится строгим и неприступным – она ведет неоконченные диалоги с прошлым. Когда мне говорят, что все мои потуги бессмысленны, что давно пора перестать поддерживать жизнь в этом полуживом теле, я не возражаю, молчу. Как мне рассказать им то, что я знаю, дыша с нею рядом? Я смотрю на ее маленькое, сухое личико, ставшее мне родным, и иногда каюсь – к маме не успела, не смогла помочь. Мама умерла одна, добрый Даврон заходил к ней в больнице помимо утреннего обхода.

– Она ушла тихо и достойно, – сказал он на поминках.

Он сказал то, что говорят всегда в таких случаях. Я поцеловала его и ушла в сад под тень старого ореха. Стояла тихо в одиночестве, а потом пришел ако Ахрор.


11

Фтивазид приостановил процесс, туберкулемы заизвестковались. Врачи настаивали теперь на смене климата, Павлику был показан санаторный режим: Абастумани, Теберда, высокогорные лечебницы, где, как говорили, легочная форма может быть побеждена окончательно.

Отправить его одного, отдать в чужие руки на год я не могла, да и

Геннадий ни за что бы его не отпустил. Удивительно, но болезнь сына изменила мужа – он бросил пить, ушел с работы, все время проводил в поездках – таскался по целителям, много и подолгу с ними разговаривал. Какой только дряни ни перепил мой Павлик – от растворенного в воде мумие до растопленного барсучьего жира и настоев из трав. Лекарства Геннадий готовил собственноручно на нашей кухне, сверяясь с записями в большой амбарной тетради.

Муж без конца рассуждал теперь о грехе и хотя в церковь не ходил, но всячески противился моему общению с муллой и его женой. Навешал везде крестов и иконок, достал толстенную Библию и по вечерам читал ее. Толкования сводились к одному – всюду рыщет Сатана, везде он прячется, и стоит только на секунду оторваться от молитвы, как он успевает проскочить в мысли и притаиться. Бесы наблюдают за нами постоянно: нет слова и нет мысли, которых они не слышат и не используют для борьбы с Господом и для проникновения в человеческие души. Геннадий теперь постоянно что-то бубнил под нос, я скоро к этому привыкла и перестала замечать.

Такая жизнь, – а он теперь стал еще и вегетарианцем, – подстегнула в

Геннадии залитое водкой желание, он без конца приставал ко мне, то грозя карой небес, то умоляя противным, елейным голосом. Лечь с ним в постель я уже не могла. Я по-прежнему спала в детской. Он злился, приписывал мне несуществующих любовников – словом, я стала еще и блудницей вавилонской, из-за грехов которой страдал наш младший.

Общаться с Фаршидой я не перестала. Бредни Геннадия научилась слушать вполуха, рада была поначалу, что он бросил пить. Я решила – какое-то время его прокормлю, быть может, образумится. Ходил бы, как люди, в церковь, но и тут была приготовлена специальная теория -

Церковь-де продажна, Бог ее оставил. У меня у самой не было привычки ходить в храм, но те немногие люди в моем окружении: старая санитарка тетя Шура, сторож в общежитии, пожилой офтальмолог Шмелев, которые ходили в церковь всю жизнь, были добрыми и, уж точно, совсем безобидными людьми. Я понимала – мужу нужно какое-то обоснование жизни, стержень, который он утратил, сняв с плеч погоны. Я даже предлагала сходить на службу вместе с ним, поговорить со священником, но он тут же пускался в неистовые споры, ссылался на какое-то особое знание, а затем, видя, что я утратила интерес к его галиматье, злился, выходил из себя, кричал, обзывал меня черствой, глупой пустышкой.

Слушать его было скучно, да и времени у меня не было на разговоры.

Одно радовало – Павлик, почуяв заботу, потянулся к отцу. Геннадий теперь стал адептом чистоты – дважды в день делал влажную уборку.

Окна открывались настежь даже зимой; воздух, вода, солнце, травки – все правильно, но неверно было в его перевернувшемся мозгу.

Одно из таких проветриваний и скосило Павлика – у него вдруг поднялась высокая температура, и я силой увезла его в больницу.

Павлик заболел воспалением легких. Врачи сначала испугались, что рванула туберкулема, но, слава богу, обошлось. Тем не менее синклит постановил – операции не избежать. Павлику удалили верхнюю долю левого легкого.

Геннадий обрушил на мою голову миллион проклятий – он бесновался всю ночь. Невыспавшаяся, разбитая, я пошла на работу, заглянула к

Павлику в палату – он держался молодцом, лечащий врач обещал скоро снять швы. В ординаторской меня ждал сюрприз – приехал Витя Бжания.

Вечером он пригласил меня в кафе. Я была рада его видеть.


12

Витя принадлежит к тому же типу мужчин, что и ако Ахрор, – невысокий, худой и жилистый, не меняющийся с возрастом, только теперь он стал совершенно седым, что, на мой взгляд, его красит. Он и сейчас не забывает делать по утрам зарядку и обливается холодной водой. Я редко видела его усталым и никогда подавленным, он умеет скрывать эмоции, ко всем всегда внимателен, любит и умеет слушать.

Больные в отделении обожают его, у Вити всегда есть для них время.

При этом он может быть по-военному строг, что тоже необходимо пациенту на койке, – разумная дисциплина, вызывая почтение и трепет, на время заставляет отвлечься от тяжелых мыслей. Теперь, когда оперирующий профессор уделяет пациенту все меньше внимания, спихивая его со своими страхами и переживаниями на палатного врача, такое поведение заведующего отделением – явление довольно редкое, а ведь это, думаю, основа терапии.

С близкими Виктор мягок, его глаза излучают тепло. Он использует слова в самом крайнем случае, любит слушать и напоминает мне породистого скакуна, волю, гнев, теплоту или радость от встречи с которым всегда ощутишь по проникающему внутрь тебя взгляду. Виктор говорит предельно четко, даже скупо, что не знающих его иногда ставит в тупик, заставляет пускаться в длинные извинения.

Тогда, в кафе, Виктор подарил мне букет алых роз, сам открыл шампанское и просто сказал:

– Давай за встречу, я часто думаю о тебе, Вера.

С Геннадием мы в кафе не ходили, мне было приятно, я расслабилась, хотя, зная Виктора, понимала, что он скоро перейдет к делу.

Горе свое он доложил, как рапорт на вечерней поверке:

– Четыре дня назад похоронил маму, пробуду здесь до девятого дня, потом вернусь в Москву к больным и диссертации.

Мать умерла от инфаркта, он, кардиохирург, ничем не сумел ей помочь, переезжать в Москву мать отказывалась категорически.

– Ты говоришь, я стал строгий – вот мама была строгая, жаль, ты ее почти знала.

Еле заметно улыбнулся. Я не сдержалась, взяла его руку, почти машинально, как брала ее сотни раз у испуганных, обессилевших больных, принялась массировать пальцы. Я долго говорила про Павлика, про Валерку, про стареющего Каримова, которого выживают молодые и наглые. Он вдруг оборвал меня на полуслове, вырвал руку. Глядя мне прямо в глаза, начал по пунктам:

– Ты должна поехать со мной в Москву. Как ты можешь жить с этим ничтожеством?

Простыми медицинскими терминами обрисовал портрет Геннадия:

– Алкоголик – тот же наркоман, изменения в мозгу необратимы.

Что-то незримо изменилось – его жалость, замаскированная под трезвый расчет, вмиг охладила пыл встречи, я чувствовала, как против воли деревенеют мои конечности, стынут виски. Заболела голова, я слегка щурила глаза, он принял это за выражение обиды и только распалился, бросился в наступление. Так много слов он не говорил мне никогда.

Ему было куда нас забрать – в Москве он получил двухкомнатную квартиру. Он обещал работу, туберкулезную больницу имени

Достоевского Павлику – лучший тубдиспансер страны, все было логично и продумано до мелочей. В конце так же четко, как излагал предыдущие доводы, ударил бронебойным:

– Вера, я люблю тебя всю жизнь, обещаю – мальчики станут моими сыновьями.

Он замолчал, я видела, что теперь ему некуда девать руки, он терзал бумажную салфетку, отщипывал от нее по кусочку, как от лепешки, катал шарик и бросал его в пепельницу.

– Витенька, не могу.

– Почему?

– Судьба.

Он отпил кофе, переключился на свой институт, рассказал про диссертацию и даже заставил меня смеяться над смешным анекдотом.

Проводил до дома. Мы шли молча – была на удивление мягкая зимняя ночь. Я вспомнила Нара: он тоже провожал меня до дядюшкиного дома и так же одним словом разрушил все мои замыслы.

У подъезда Виктор дал мне листок с телефонами – служебным и домашним, – я отметила, что он запасся ими заранее. Мне стало его жалко. Я чмокнула его в щеку, нырнула в подъезд. Поднялась по лестнице на второй этаж, прижалась к окну, стекло было заиндевевшее.

Я продышала глазок, выглянула, Виктор стоял у детской песочницы, задрав голову, смотрел на мои окна. Потом повернулся и решительно зашагал прочь.

В квартире было тихо, я пробралась на кухню. Голова так и не прошла, надо было принять тройчатку. У окна молча стоял Геннадий. Он медленно повернулся ко мне, и я сразу поняла – все видел.

– Это Витя Бжания, он приехал хоронить мать.

– Иди спать, уже поздно.

Ни слова не добавил, ушел к себе в комнату.

Я запила таблетку, села на табурет, обхватила голову руками. Очень хотелось заплакать, но не смогла. Не знаю, сколько я просидела, головная боль отступила. Я пошла по коридору, медленно, как идут на эшафот, считала про себя шаги. Замерла у мужниной двери. Положила руку на латунную ручку. Металл был холодный и тяжелый. Все было тихо в доме – дети спали. Я не открыла его дверь, хотя уверена была, что он не спит, постояла и отступила, добрела до детской. Легла в свою постель и долго смотрела в потолок, на котором колыхались тени от горящего у детской кровати ночника.

Тишина была такая, какую мне редко доводилось слышать, разве только в детстве, когда мама, укутав меня в одеяло, целовала в лоб, крестила его, как солила муку для котлет, и говорила: “Спи, Вера,

Бог тебя оградит”. Я пыталась услышать Бога, не слова – дыхание, но все было укутано, как одеялом, ватной тишиной. Думала я о странном слове “оградит”, мне казалось, что большой Бог ходит по земле, как

Дед Мороз, и строит ограды вокруг домов. Ограды эти были из густого облака, и Бог лепил их руками, мял и кидал, как кидают сырую пахсу на прохудившийся забор-дувал, и эти облачные стены тут же застывали, принимали столь же невероятные очертания, что и облака в небе. Если

Бог был в хорошем настроении, стены выходили смешными, если он был уставшим и невыспавшимся, ограды получались так себе, как

“каля-маля” ребенка, дорвавшегося до цветных карандашей и бумаги.

Почему я должна бояться чего-то невидимого, существующего, в другом измерении? По моим представлениям, самое страшное было здесь, рядом, на земле. Тишина вокруг убаюкивала, размягчала, по телу разлилась приятная теплота. Я даже произнесла свою нехитрую молитву:

“Отче-Бог, помоги моему несчастному мужу, моим детям Валерке и

Павлику и всем моим дорогим и любимым, помоги особо Вите Бжания, а мне как хочешь. Аминь Святого Духа”.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю