Текст книги "Владимир Чигринцев"
Автор книги: Петр Алешковский
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Волин приход Людку не остановил, наоборот, продолжила с новой силой про ужасти со смаком и трепетом. Чигринцев пытался повернуть беседу, но остановить сотниковский напор мало кому удавалось.
Тогда он, скучая, выпил кофе, откушал кусочек торта, поймал страдающий взор Татьяны, подмигнул хитро в ответ, пожал плечами – мол, тут я бессилен, – встал.
– Воля, посиди, – взмолилась Татьяна.
Но он был непреклонен – в другой раз, может, и посидел бы, но не сегодня.
– Девочки, побегу, я на минуточку, паковаться пора, я в Бобры собрался, дашь ключ?
– Конечно. – Татьяна повела в комнату, достала спрятанный в баре ключ. – Воля, найди, – прошептала как заклинание, – заживем.
Взъерошила его волосы, чмокнула в лоб с затаенным трепетом, как целует котенка ребенок.
Он отпрянул. Попытался отшутиться. Вышло неестественно.
– Мои соболезнования, но про сирот в сотниковском исполнении – уволь.
– Зря ты так, – прошептала Татьяна не совсем понятно к чему.
Чигринцев молча отсалютовал головой, решительно шагнул за порог. Не хотелось уже ни Бобров, ни Пылаихи. Ничего не хотелось.
16
На следующий день незваным гостем заявился Витюня. Разбудил Волю – несмотря на вчерашнюю усталость, Чигринцев глубоко за полночь потушил свет – читал «Капитанскую дочку».
– Я по делу, – приглушил его ворчанье Аристов, – ты, говорят, в Пылаиху собрался?
– Вроде как…
– Когда стартуешь?
– Завтра, если соберусь с мыслями. Сентябрь на исходе, будут ли грибы?
– Не сомневайся. Кольку рыжего захватишь? Вконец меня достал, машин не купили – цены подскочили, они ориентировались на начало лета. Валентин неделю назад укатил, а Колька запил с горя, надо его доставить домой.
– Отвезу, если поеду.
– Поезжай, это мне там делать нечего, а тебе – лафа.
– Что так?
– На пепелище ехать? Да я там семнадцать лет не бывал. Я, братец, эмигрант натуральный – откуда соскочил, туда назад хода нету. Да и все эти Кольки-Вальки с детства в печенках сидят.
Чигринцев вдруг сообразил, что действительно никогда не слышал, чтоб Витюня ездил в Щебетово, даже в Бобры к Профессору не наведывался. Если отдыхал через два года на третий, то на Черном море или в Карпатах в профсоюзных здравницах.
Аристовская меланхолия из чистого противоречия мигом пробудила в нем оптимизм.
– Ладно, еду, и вахлака твоего рыжего возьму, и клад найду, и грибов наберу на зиму, завтра в восемь чтоб был готов.
– Спасибо, мочи моей нет с ним нянькаться, – признался Аристов. – Да, тебе интересно будет, прочти на досуге, – протянул тоненькую папочку. – Тут документы по Пылаихе. Мы с Павлом Сергеевичем наковыряли в архивах.
– Здорово! – Чигринцев схватил папочку.
– Не больно-то разбежишься, но подтверждение моим словам найдешь – не было у них ничего. – Аристов прошелся по комнате, задержался в противоположном углу, отчетливо произнес: – Ты теперь свободен – мне отставка дана полная.
– Какая отставка? – переспросил Воля.
– Не прикидывайся, понимаешь. Я вчера после тебя у Татьяны был, сделал ей предложение по форме. Полный, окончательный отказ.
– Да ну? – ахнул Воля, не в силах сдержаться.
– Обрадовался? – Аристов резко пересек комнату, подошел почти вплотную. – Обрадовался! Меня не проведешь! Я, братец, чую. Но зла нет, не бойся. Я теперь по-новому заживу.
Увидишь. Ты ей тоже не подходишь – ей надо, чтоб никаких забот. Я, братец, все приглядывался, а теперь цель имею разбогатеть. Не с клада, не с неба, но обещаю: к концу года, ну к началу следующего буду богатый – а я своей цели всегда добивался. Тогда посмотрим.
– Да ты и вправду рехнулся! Ты одно учти – богатые тоже плачут, и особенно пустые мечтатели. Занимайся лучше своим делом, все образуется. А у Татьяны семь пятниц на неделе.
Аристов глядел с насмешечкой, свысока.
– Следовало б тебе в рыло дать, по щебетовской традиции, но я, братец, уже эмигрант. Новый Аристов начинается, а ты поезжай за кладом, оттянешься, – презрительно протянул последнее словечко. Сунул руку, крепко сжал: – Береги себя, братец, а за Николая спасибо, он в восемь здесь будет как штык, давай! – И, не оглядываясь уже, вышел.
Настроение Аристов ему подпортил. Если б не документы, Воля, верно б, затосковал, но папочка лежала на столе. Наспех проглотив завтрак, он ринулся к ней.
Машинописные листы – перепечатка архивных дел, тоненькая брошюрка «Что нужно знать каждому в России», изданная Сергеем Павловичем Дербетевым за свой счет в 1912 году в Москве. Никогда не слышал о существовании подобной – об отце «красного мурзы» вообще редко вспоминали в семье.
Само название говорило за себя, и дата – двенадцатый год – наверняка ура-патриотические сентенции, решил Воля, принимаясь читать. Но нет, сие был скорее наивный катехизис для ребенка, выжимки выжимок из российской истории. Мономах, Куликовская битва, взятие Казани, Северная война, Суворов, подвиг матроса Кошки – с детской простотой, прямолинейно изложенные в нескрываемо монархическом духе сведения. Были там, конечно, главки о монархе, о вере, о необходимости столыпинских отрубов. Кабы не удивительное достоинство души, сердца и характера… Нет, никак не казалась книжечка лабазной пропагандой. Верный служака, русский националист в гуманном, позабытом смысле этого слова записал свои и чужие нехитрые соображения для наставления потомству, в том числе и не в последнюю очередь, конечно, будущим своим детям – Павлу Сергеевичу то есть.
«Патриотизм становится ложным во всех тех случаях, когда он ослепляет вас до такой степени, что вы утрачиваете понимание собственных недостатков и чужих достоинств, когда он порождает враждебность, стремится создать между нами и соседними народами непреодолимую преграду и убивает в нас всякое чувство доброжелательности», – прочитал Воля. Стрельнуло в мозгу слово «наивность», но подумал и отбросил его напрочь, как не вмещающее всей гаммы чувств, вдруг невесть откуда хлынувших в душу. Стыдно сказать, но по прочтении защипало глаза – в пустяковом тексте сидело нечто, достающее помимо слов, имевшее отношение лично к нему, к Чигринцеву, то самое, чего всегда стеснялся и что никогда б и сейчас не произнес вслух.
Документы, перепечатанные Аристовым, содержали опись имения «Пылаиха»: перечисления десятин, занятых под двор, гумно, пашни, сады, огороды, парк, выгон, описание построек хозяйства, указание высеваемых культур. Неожиданно затесались и листки, так поименованные: «О залоге имения Костромской губернии при сельце Пылаиха, принадлежащем Сергею Павловичу Дербетеву». Чиновник, присланный Дворянским банком оценить и описать заложенные земли, оставил свою резолюцию.
«Имение князя Дербетева, – читал Воля, – я говорю о части, эксплуатируемой им лично, представляет довольно редкое явление хозяйства, ведущегося владельцем-любителем, для которого главным соображением является доведение дела до возможной степени совершенства в смысле техники, причем экономическая сторона отходит более или менее на второй план. В самом деле, при десятипольном севообороте доходными оказываются лишь 3/5 поля, ибо клевер скармливается скоту, а этот последний не эксплуатируется.
Таким образом, увеличений пахотной площади, сравнительно с обычным трехпольем, всего на 1/25. Разумеется, при этом урожаи повысились, земля улучшается, но доход изменился не много. Пылаиха, с своим улучшающим почву севооборотом, большими удобрениями, хорошей обработкой и дорогими постройками, является имением единичным в этой местности. Такая исключительность в значительной мере обусловливается личностью владельца…»
Выходило, Сергей Павлович не гнался за верной прибылью, щадя землю. Личность владельца, неведомого, сдохшего, как собака, под забором, поразила не одного конторского чинушу – откинувшись в кресле, Воля долго фантазировал, смотря в потолок. Усмехнулся печально, наморщил лоб, пролистал брошюрку, прочел заключительное наставление: «Когда мы говорим о стране, поступающей справедливо или несправедливо, мы разумеем, что люди, которые ее населяют, избирают хороший или дурной путь. Итак, кто делает ее страной, наполняющей ее гордостью или же вызывающей чувство стыда? Подумайте немного, и вы увидите, что это вы».
Подумал немного, не без бравады произнес:
– Святая простота. – Припечатал ладонью листки на столе.
Он ехал, точно ехал завтра в Пылаиху. «Райзе фибер» – предотъездная лихорадка, как говаривал Профессор, прочно поселилась в животе. Он уже переключился на прозу: составлял список, сколько чего взять, – дело поглотило лишние эмоции.
Часть вторая
1
Князь Сергей Павлович Дербетев родился за год до отмены крепостного права. Рано осиротел, воспитывался бездетным дядей в наследственной Пылаихе. Дядя сидел на земле крепко. В сороковых, вдруг выйдя в отставку из-за какой-то темной истории, освободил всю деревню, на свои отстроил для крестьян новые дома и слыл там «перед Богом заступником». Был строг, но справедлив, насаждал воинское подчинение, признавал лишь власть монарха да Царя Небесного. Уездное и губернское начальство не жаловал – они его и не теребили. Приказчик был у него брит до синевы, носил большие завитые усы, остальное велось по-русски просто и не сказать чтоб очень экономно. Потуги к скаредничанью выводили дядю из себя, как и упорное нежелание Сереженьки глядеть в сторону Кадетского корпуса, преданным выпускником коего был его суровый на вид опекун.
Сереженька больше мечтал, никак не умел ступать в ногу, освоил верховую езду на смирной вислоухой Психее, но блеск стали и запах пороха вызывали в его душе ропот и тихое, но упорное сопротивление. Женщин он сторонился с младых ногтей, зато читал усердно Писание, всяческие книги из библиотеки родственника и в конце концов выпросил разрешение поступить в Дерпт.
Окончив там университет со степенью кандидата, скромно проработал в департаменте герольдии, в пятьдесят лет вышел в отставку в чине статского советника, имея несколько обычных для своего возраста орденов. Женился на последнем году службы и увез молодую супругу в Пылаиху. Зажили они попервой мирно и спокойно.
Отставной чиновник принял из рук больного старика бразды правления, все оставил как было, а через год, схоронив любимого дядю, не осмелился вводить свой порядок уже из уважения к его памяти. Дела шли, дохода не хватало, отстроенные полвека назад избы ветшали. Крестьяне, как водится, роптали, но нешибко. Угар первой революции их не захватил – привычка уважать благодетеля-дядю перекинулась на тихого и нежадного племянника. Молодая хозяйка одаривала деревенскую ребятню конфетками, улыбаясь прямо в лицо, тая в глубине больших темных глаз странную печаль. Князь Сергей всегда давал хлебушка в долг и, коли на коленях повиниться, долги чаще всего прощал, чем пользовались умело, без приказной, ослепляющей рассудок алчности.
Через год с небольшим супруга вдруг взбрыкнула. Сбежала от тоскливого покоя к соседу – обрусевшему и экстравагантному французу, губернскому адвокату и капиталисту, имевшему управляющим остзейского немца и эстонца-маслобоя, винокуренный заводик, устроенный в долг, крепкое племенное хозяйство в высоких цементного пола коровниках и задумчивый пруд с плавучей беседкой под живописной меловой горой.
Стареющий князь Сергей за женой не бегал, принял как есть, замкнулся, делил теперь время между комнатой и церковью – отец Паисий и кучер Гришата, наделенный функциями лакея и мажордома, заменили утраченную семью. Хозяйство пошло самотеком. Он засел писать книжку и к двенадцатому, к столетнему юбилею войны с Бонапартом, закончил, издал за свой счет и даже поднес специально осафьяненный экземпляр государю императору, за что сподобился чина камергера и маленького золотого ключика на парадный мундир. Дальняя, но знатная петербургская родня толкнула на сей шаг почти насильно, пытаясь вытянуть заскучавшего князя из добровольного заточения. Но он не изменил принципам, укатил тотчас в Пылаиху, жил там. Правда, принял деятельное участие в земстве, многим помог, многих продвинул, многих поддержал, сам по-прежнему довольствуясь малым, разве только стал аккуратно проверять за старостой счета, что, впрочем, денег не прибавило.
В девятьсот четырнадцатом крестьянские жиганы сорвали зло на французском капиталисте: подстерегли в цветнике, разворотили грудь «иксплататора» кабаньей картечью и скрылись, как сказывали, в самой Москве, где искать их было что ветра в поле.
Надвигались Времена. За французом вскрылись срочные долги, и немалые. В том числе постыдные карточные. Судьба была немилосердна к перебежчице, отпустив несколько сладких лет счастья во французско-русском раю. Пометавшись в осиротелых комнатах, она решилась на сдачу.
Сердечное покаяние князь Сергей принял радостно. Продал Щебетово банку, расплатился с кредиторами. Отправился один на долгое богомолье в Новый Афон и, вернувшись, свершил чудо. В пятнадцатом родился у Дербетевых первенец Павлуша. Больше, правда, Бог детей не послал.
До революции дожили в полном согласии. Мальчик примирил их, перечеркнул все злое.
Красные орудовали сперва в городах. Когда же добрались до Пылаихи, Сергей Павлович собрал сход, поклонился мужикам, произнес речь. Он всегда знал, что земля – сеятелю, просил одного – оставить в имении на правах управляющего. Сходка прослезилась, ответно кланялась, утвердила бывшего барина в должности. Сказался даваемый взаймы хлебушек.
Все текло по старинке. О приезде комиссаров упреждали заранее. Тогда барин выходил в сад, брал лопату либо грабли и все время инспектирования простаивал, изображая усердный труд.
Когда же в соседнем поместье арестовали бывших тиранов-дворян и, не довезя до города, ссамовольничав, стрельнули все семейство в овраге, Сергей Павлович после долгих молитв отправил жену с сыночком и верным Гришатой-кучером в Москву. Гришата вернулся, доложил, что пристроил их надежно. Князь облегченно вздохнул.
Но время сорвалось с цепи. Дом, службы, все, что имелось, отобрали под нужды коммуны. Роптать было невыгодно. Князь прибился к церкви, собирающей еще медяки с окрестных богомольцев, проживал в сторожке, пел на клиросе, ночами, дабы не зря есть хлеб, обходил храм со старым охотничьим ружьем.
Он сгорбился, побелел как лунь, обрел шаркающую походку доходяги и клочковатую бороду юродивого. В свои шестьдесят выглядел на все девяносто. Подшитые толстой кожей валенки, не снимаемые и летом, заспанное пальто прибавляли неотмотанных годков.
Москва молчала, сам туда писем не писал. Авторитет его среди деревенских стремительно падал. Кажется, ему не было до того никакого дела. Служил Богу службу, старался, ходил неизменно ночами кругом ограды, начал приборматывать под нос.
Сперва его сторонились из застенчивости, вскоре стали обходить из неприязни. Поднялись слухи. Видали, как князь тоскливо глядел на луну, словно ворожил, а однажды приметили: в сильный ветер, в тошнотное полнолуние последний пьяница Киселев клялся, что видел князя, наставляющего ружье невесть куда – в серую пустую темноту голого луга.
Рёхнутого перестали жалеть даже сердобольные бабки, только поп и верный Гришата еще цацкались с ним, кормили, напоминали сходить в баню, и Гришкина жена безропотно обстирывала бывшего барина.
Его же тянуло в ночь. Здесь находил уединение и, кажется, отдых. В зависимости от погоды бывал тих или неспокоен, но шел в свой обход, словно оберегал ставшее ничьим, на глазах скудеющее хозяйство.
В январе двадцать первого, как отголосок Тамбовского восстания, шевельнулось на миг крестьянское недовольство и в Пылаихе, но быстро было утоптано сапогом, обезъязычено приказом и прикладом. Князь сник, ползимы пролежал, не вставая. Батюшка готовился читать отходную.
Но в марте, стылом и холодном, с обильными снегами, Сергей Павлович поднялся. Упрямо, отклонив уговоры, завернулся в пальто, накинул ружье на плечо, возобновил стороженье. Теперь в церковь уже не ходил – сил доставало только на ночные дежурства. Поп простил, перестал вмешиваться в его судьбу.
Как он замерз, почему не сумел отворить присыпанную снежком дверь в каморку, ведь вроде не разбил его паралич, руки и ноги иззяблись, но гнулись, ходили, осталось непонятным.
Плешивый и смиренный дьячок обнаружил князя утром привалившимся к дверному косяку, синего, стучащего зубами, онемевшего от холода. Внесли в батюшкин дом, обмыли в полуостывшей бане, протерли самогонкой. Но безуспешно. Сергей Павлович начал кончаться. Принял соборование в полубреду, прошептал что-то священнику неразборчиво в склонившееся над постелью ухо, а после впал в забытье. Мелко сучил ногами под одеялом, хрипел, жаловался на какую-то нечисть, мерещившуюся в чаду поповской избы. Как напроказивший школьник, закрывал ладошкой лицо, прятал под простыней шею – словом, обезумел вконец.
Умер тяжело. Задохнулся, словно кляп заглотил. Князя отпели, срочно, скомканно как-то похоронили в семейном склепе. От попадьи, видно (с кого больше спросить?), прознали, что задушил его упырь. Поднялся ропот.
Вспомнили легенду. Пришли скопом к священнику, прося осинового кола, но спокойный и выдержанный всегда отец Паисий вдруг посуровел и отчитал дурогонов гневно и решительно.
Как уж водится, видали на могиле белогорлую собаку, большую и драную. Тот же брехун Киселев божился, что задние ее лапы бежали коленками вперед. Кабы кто другой, а как Киселев, немного поуспокоились – этому вечно мнилось невообразимое. Посудачили да забыли, время не способствовало воспоминаньям.
Жену князя известил письмом верный Гришата, но ответа не случилось, да и саму княгиню с сыночком больше в Пылаихе не видели. Так дожили до раскулачиванья.
Тут уж ветрила задул, закрутил, замесил да и посметал прочь. Схоронившиеся за кочкой закусили языки, забыли все, что и помнили. Понаехавшим новожилам было не до сказок.
Попа Паисия вместе с болтливой попадьей, детишками и плешивым дьячком цапцарапнули в первый заход. Церковь стояла пустая, пограбленная, ветер гулял в побитых пацаньем окнах. Яркими утрами на колокольне любились голуби, сладко, гортанно гулюкали, клепали потомство.
2
Город кончался не за кольцевой. Новостройки долго толклись по обочинам. В просветах доживали деревянные дачки, их подъедали безвкусные виллы богачей. Рассеянный свет, как фотореактив, выявлял темноту окон, иногда в них мелькали синие огоньки – бликовала невидимая нефтяная пленка. Тучи обложили небо. Жирный асфальт блестел от росы.
Николай запасся в дорогу литровой бутылью водки, отхлебнул перед стартом, прикладывался, как обряд совершал, на кольцевой и после первого пикета ГАИ. Теперь он мирно кемарил, Воля ехал спокойно, ждал, пока поток растечется по трассе.
За Пушкином, как меч архангела, рассек облака тонкий яростный луч. Все сразу переменилось. Придорожная зелень ожила, с полей потянуло мокрой землей. Машина пошла сама, тепло разлилось по телу. Унылые полуубранные поля преобразились: жесткая стерня казалась остриженной по ранжиру, жирные колеи шептали, как губы эфиопа, страстно и непонятно, дальний полукруг леса обрел уставный порядок. Ясное дело, там бурелом, березовая погибель, красноокая осиновая гнилота, перезрелая заячья капуста – дрожащий подшерсток леса, исполинские позвоночники трубок с осыпавшимися марсианскими зонтиками, лопух – слоновьи уши, мокрая острая осока, грибной тяжкий дух, шальное и мелкое комарье последнего приплода и развороченная стадом тропа, – но издали, с нити движенья, залитое очнувшимся солнцем, все было – красота и покой. Асфальт запарил. Колыхающиеся телесные токи возносили дорогу к небу.
Мир слился в блаженную, неземной гармонии литанию – подобно божественной литургии, неизменной из века в век, изо дня в день, слово в слово выпеваемой, несся он, утратив время, с четко отмеренными между тем подъемами и спадами, скачками – сбоями голоса на ухабах под осенним солнышком. Таинственный, простой, ускользающий, каждый раз новый. И песня, и слеза, и томление сердца, и счастье нежданное, нечаянная радость, и суровое молчанье рвались в окошко: и-и-и – тоненько за ухом тянулась гласная, а-а-а – отдаленно, о-о-о – нарастая, у-у-у – завывал ветер, путаясь в железной авоське багажника на крыше, неизменный, но своенравный попутчик. Жизнь наступит потом – на земле. Сейчас – движенье, не жизнь, нечто: чувство, сладкий озноб, немота. Поет не тело – тела нет, время истаяло – дорога безмерна!
Выплыло вдруг любимое изречение Павла Сергеевича: «Российская империя есть столь обширна, что, кроме самодержавного государя, всякая другая форма правления вредна ей, ибо все прочие медлительнее в исполненьях». Так писала Великая Екатерина. Интересно, и здесь – дорога: медленное колесо – быстрый приказ.
Медленно-быстро – вот и вся формула пути. Нет империи, распалось государство. Государь, государи… как сие не важно – важен первый шаг, движенье, редкая, но осязаемая свобода. Троице-Сергиева лавра – Александров – далее Переславль-Залесский – Ростов Великий – Нерехта, Преподобный Сергий, Куликовская битва – Грозный Иоанн Васильевич, хохот опричников, покорение Казани – потешные полки, стрельба репой на плоском, неглубоком озере Клещине, ботик Петра – святой Димитрий Ростовский – «Четьи-Минеи», «Розыск о раскольничьей брынской вере», война с еретичеством, проповеди для «простых и бескнижных» людей, школа, театр духовных пьес – чухна, чухна, чухна, на веки вечные оставшаяся в названьях мест, рек и озер.
Качается придорожный ивняк, коптит воздух ползущий в гору дальнобойщик, спешат легковушки, со свистом рассекают воздух иномарки, плавно качают их, как на волнах, на российской дороге сработанные за морями мощные стальные пружины.
Издалека, как отвратительный конский фаллос, неестественно красная пластиковая палка гаишника оборвала разгон. Воля успел ее заметить, толкнул в бок почивающего Николая: «Очнись, ГАИ!» Плавно затормозил, чуть прокатил вперед, чтобы милиционер глядел в затылок. Хлопнул дверцей, побежал, разминая засидевшиеся ноги.
Толстый для своих тридцати сержант: козырек на фуражке еще блестит, но китель лоснится и помят от ежедневного лоботрясничества. Тупоносый автоматик на груди: кривой рожок, вороненый с синевой надульник. Довольные жизнью карие нагловатые глаза.
– Спешим? – бегло бросил взгляд на документы.
– Москва достала – в отпуск!
– Что так рьяно?
– Грешен, брат, погода… – Чигринцев широко улыбнулся, протянул две тысячные: – Когда виноват, не отпираюсь.
Постовой деловито запихал их в карман, загадочно поглядел в небо и, то ли от теплой синевы расчувствовался, то ли зараженный Волиным весельем, возвратил документы и вдруг шутливо отсалютовал:
– Счастливо отдохнуть, но не гоните, обещали дождь.
– Спасибо, брат, тебе счастливо, – без подобострастия пожелал Чигринцев и бросился не к машине, к кустам. Пустил горячую, нетерпеливую струю на затертую, давно погибшую травку. И, успокоившись, как конь, переведя дух, зашагал к парящей, подрагивающей машине. Сел за руль, плавно вырулил с обочины.
– Что, пощипал пичужку коршун? – ехидно спросил рыжий Николай. Он наконец проснулся.
– Им тоже есть охота.
Снова потянулась дорога. Спокойная теперь, обычная, политая липким, шипящим под колесами гудроном, скучная и пустая. Николай принялся травить про баб – коронная тема командированного, кожей чувствующего приближение к опостылевшему дому.
3
За Ростовом Великим закапал дождик и неотступно преследовал их, то затихая, то усиливаясь. Глина, навезенная с полей, растеклась по трассе, лужи взрывались фонтанами нечистых брызг, машины превратились в намокшие, заляпанные коробочки на колесах. «Дворники» скреблись в стекло. Похолодало. Воля прикрыл окошко, включил печку.
Николай крепко приложился к спасительной бутылке, но спать не желал, погрузился в оцепенение и время от времени мрачно пророчествовал: «Как мы сейчас навернемся, чует мое сердце».
Воля суеверно огрызался – подобные шутки на дух не переносил. Настроение, понятно, упало. Вдобавок все живое затаилось под дождем. Глаз тупо фиксировал вымершие серые деревни, подурневшие, нахохлившиеся деревья у околиц. Запахло влажным, холодным болотом. Хотелось спать, беспричинное раздражение вскипало, и он срывал гнев на беззлобном Николае, заведшем нескончаемую пластинку о родне, деревне, урожае.
Прошли Ярославль, Бурмакино, а посреди обязательные Дураки, Дурачиху, Дурындино, Глухово, Пустополье и неясно откуда свалившийся Марс. Даже ласковые Мараморочка и Журавелюшка не грели душу. Пустынные перекрестки, одинаковые кирпичные продмаги, крытые свинцовой жестью сельпо, синие почты, мокрые, полинялые флаги над административными избами.
Сбоку выскочила ветка железной дороги: бесконечные провисшие провода, геометрические конструкции ржавых опор, черные шпалы, черные рельсы на светло-серой щебенчатой подушке – подъезжали к Нерехте. Оставалось недолго, нога произвольно вдавила педаль – машина пошла веселей, дождик поуспокоился и вскоре совсем перестал.
На прямом и гладком отрезке шоссе «жигуленок» вдруг дернулся, клюнул носом, затем подскочил, заюзил и потерял управление. Руки вцепились в баранку, но бесполезно – по стремительной кривой машину сносило в кювет. Замелькали кусты, желтые листья берез, затем – тупой удар, жуткий рывок за шиворот, ноги взлетели вверх, голова – вниз, и… тишина.
Инстинктивно поскорей выполз наружу: лицом в траву, руки почему-то сцепил на голове. Потом испуганно оглянулся через плечо – машина лежала на крыше, зарылась носом в неглубокое болотце, неестественно взметнув в небо задние колеса. Труба посередке днища и мертвый кардан делали ее похожей на скелет ископаемого. Канистры, запаску, инструмент разметало веером по сторонам. Сладко воняло горячей смазкой и пролившимся бензином. Мотор тихо работал вхолостую.
Чигринцев догадался нащупать ключ, вырубил зажигание. Затем нырнул назад в салон. Вода уже затекла внутрь, тихая, с обязательной зеленой ряской, покачивалась на лобовом стекле, на крыше. В ней, как рыбки в аквариуме, плавали намокшие пачки сигарет, гаечные ключи из бардачка, намазанные литолом банки с тушенкой. Николая придавило рюкзаком. Он не шевелился, только тихо стонал.
Не страх пока, первая дрожь резанула по телу, воротничок прилип к шее. На раздумья не было времени. Воля откинул рюкзак, ухватил мычащего Николая под руки. Крепкое его лицо было залито темной кровью, на лбу набухала невероятная розовая шишка. Причитая срывающимся голосом, выволок тело наружу. Николай тупо завертел стеклянными глазами, потянулся встать, но со стоном осел на мокрую землю.
– Как ты, Коля, больно?
Тот провел рукой перед лицом, отгоняя солнечных мушек, тронул ладонью лоб и, разглядев на пальцах кровь, тихо произнес:
– Херня, выпутаемся, нога болит.
С шоссе бежали безликие мужики. Николая подхватили, потащили в чей-то «рафик», уложили на сдвоенное сиденье.
– Я приеду, приеду, крепись, Коля, – без устали повторял Чигринцев. Тот вроде совсем очнулся, лежал, как вытащенный на берег карп, жевал фиолетовыми губами, стараясь выдавить улыбку.
– Сам-то ты как? – в который раз спросил помогавший мужик.
Чигринцев наконец расслышал, точнее, принял вопрос. Сразу подогнулись ноги, задрожали мелким студнем пальцы, тело обмякло, он осел на подножку микроавтобуса. Закрыл глаза. Сердце екало, удары его больно отдавались в пустом, резонирующем желудке. Легким не хватало воздуха. Но на секунду, на считанную секунду. Откуда-то пришла уверенность – с ним все обошлось. Против воли поднялся, ступил ногой, другой, покачал плечами, вслушиваясь, охлопал грудь, тело, помял шею.
– Ничего! – Он истерически завопил: – Ничего, мужики, ни царапины!
«Рафик» с Николаем покатил в районную больницу, кто-то погнал на пост ГАИ сообщить, водители двух легковушек постояли для приличия в скорбном молчании и, убедившись, что с Волей все в порядке, похлопали по плечу, тронули дальше.
Он остался один. В низине, в болоте, грязный, мокрый, усердно ползал по кочкам, бездумно собирал разлетевшееся барахло, спасал рюкзаки из салона. Тело потеряло чувствительность. Проезжавшие по трассе, любопытствуя, тянули шеи, он не обращал на них внимания. Вытаскивал скарб наверх, на обочину, укладывал поудобней в компактную кучку.
Затем оглядел машину. Заднее колесо лопнуло на ходу – Воля вспомнил первый толчок. «Жигуленок» протащило по скользкому асфальту, слава Богу, не выкинуло на встречную полосу, швырнуло в кювет. Он не стал осматривать дотошно – раскоряченная машина рождала ненависть и отвращение. Вскарабкался по косогору, сел на уцелевшую канистру, спиной к аварии, принялся ждать ГАИ. Мелко тряслись губы. И вдруг все чувства как отрубило. На глаза наползала серая пелена. Только мокрая трасса, проносящиеся машины, мертвое железнодорожное полотно, провисшие провода от столба к столбу, напряженный лес и острый запах растекшегося, все заглушающего бензина.
4
Лейтенант ГАИ Доронин прибыл через полчаса. Воля уже основательно намерзся не столько от промозглой погоды и мокрой одежды, сколько от ощущения покинутости всеми и навсегда.
Лейтенант был молод, а румянец во всю щеку заявлял, что его владелец наверняка не курит и бегает по утрам. Он не матерился через слово, был обстоятелен, по-воински корректен – словом, являл собой тип младшего офицера с картинки. Машина его – белая рядовая «восьмерка», явно не новая, но чистая, без всяких там брелочков, лишних лампочек и блатных наворотов современного папуаства – была ему под стать.
Воля сдал ему документы, сжато доложил об аварии. Лейтенант выслушал, что-то аккуратно записал в планшетку, набросал схемку происшествия. Затем отмерил шагами тормозной путь, пометил на бумаге. Аварий он навидался, а потому работал без эмоций.
Профессия художника, кажется, произвела на него впечатление, а редкая в сельских ДТП трезвость расположила к пострадавшему. Строгое сперва лицо потеплело. Видя, что Воля туго соображает, Доронин принялся действовать самостоятельно, как человек, знающий цену времени. Тормознул проходящий «КамАЗ». Вмиг «жигуленок» перекинули на колеса, вытянули из кювета на дорогу, и пока Чигринцев менял колесо, загружал скарб, лейтенант терпеливо ждал. Затем достал из багажника «восьмерки» буксировочный тросик, зацепил за разбитую машину и потащил ее в Нерехту на милицейский двор.
Там поднял на Волю неунывающие глаза:
– Что, художник, нарисуется: стекла, фары – ерунда, крыша выправится, стойку переварят, не страдай, пошли оформляться.
Сочувствие только больше сблизило их.
– Товарищ лейтенант, позвоните, пожалуйста, в больницу, как там?
Посмотрел, скосив бровь, убедительно пояснил:
– Было бы что, сами позвонили. – И уже веселей добавил: – Не суетись, съездим попозднее.