Текст книги "Владимир Чигринцев"
Автор книги: Петр Алешковский
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
«Мочеполовой ас», как окрестил его князь, профессор Цимбалин давно пользовал Павла Сергеевича по поводу аденомы. Князь тянул с операцией, и, видимо, зря. Хирург практиковал на Каширке, в длинной, обшарпанной, уродливо-голубой клинике, построенной перед олимпиадой, – Воля возил к нему князя на обследование. Весь район вокруг метро, забитый больницами, психдиспансерами, дурдомами и страшной, все подавляющей онкологической, вызывал у нормального человека смятение и тоску. Чигринцев всегда старался проскочить его, не глядя по сторонам. Теперь гнал именно в центр скопления, где боль и страдания человеческие ощущались кожей и не выветривались сквозняками, гуляющими по бездарно спланированному лабиринту.
Ошеломленный Ольгиным сообщением, Чигринцев твердо понимал: помочь он бессилен. Где-то в полуослепшем здании находился Павел Сергеевич, а быть может, уже и Татьяна, припаянная к стулу или влипшая в помытую хлоркой стену.
Воля вбежал в полутемный вестибюль, оттолкнул дежурного, бросился к лифту.
– По вызову Цимбалина, срочная консультация, – наврал с ходу и уже жал кнопку седьмого этажа.
В коридоре горело ночное освещение, ближайшие комнаты были затворены, на пульте у медсестры – никого. В дальнем конце маячила убредающая фигура.
– Подождите, пожалуйста, где тут персонал найти? – крикнул Воля. Лицо нехотя повернулось: черепашьи морщины, сработанный, щербатый рот, взгляд, полный тупой ненависти. – Дербетева, Павла Сергеевича, не знаете, его сегодня оперировали?
– Тут всех оперирують, – проскрипел больной, – всех, тут оне на диссертации людей режуть и кровь нашу на опыты беруть, а надо – хлебушка не допросишься.
Человек побрел дальше, в туалет. Зашел, оставив дверь открытой, закашлялся там надсадно и противно. Из туалета невыносимо воняло больничной дезинфекцией.
Чигринцев вернулся к пульту и вдруг приметил свет в одной из палат. Заглянул и понял сразу – сюда. Павел Сергеевич голый лежал на боку, как младенец, и, подергивая, пытался притянуть сухие ноги к животу. Из недоступного и надменного Профессора вмиг превратился он в жалкое и жутковатое, но родное до боли существо. Глаза, приоткрытые и пустые, ничего не видели. Правая рука, заломленная за голову, шарила по подушке, левая, безвольная плеть, подключена была к капельнице. В палате царил запах горячей крови. Над койкой завис здоровенный, волосатый и большерукий врач. Внимательно следя за потугами больного, он что-то добродушно ему нашептывал.
– Павел Сергеевич! – позвал Воля тоненько. – Павел Сергеевич, как вы? – Не дождавшись ответа, переключился на врача: – Что, что, доктор? Слышите, как он?
– Ваш больной? – ничуть не сомневаясь, спросил великан важно.
– Конечно, я родственник.
– Очень, очень хорошо! Подержите! – протянул снятую с подставки капельницу. – Да держите же крепко, меньше паники!
Воля засмущался собственной робости, а потому проворно, на цыпочках обежал кровать и тут только заметил каталку.
– Куда вы его?
– Ничего особенного, сосудик внутри кровоточит, нужно подштопать. Да не дрожите вы-то сам, дело нехитрое… Давайте, я поднимаю и перекладываю, а ваше дело – капельница. Раз-два – взяли! – Врач подсунул под Павла Сергеевича ручищи. – Ну-с, больной, поднимаемся.
Павел Сергеевич застонал, голова его дернулась, глаза открылись – кажется, что-то они уже соображали.
– Больно мне, больно, – простонал князь, – очень больно, кто тут?
– Павел Сергеевич, это я, Воля, все будет хорошо.
Врач привычно поднял обмякшее тело, переложил, как мешок, на каталку.
– Воля! – Холодная шершавая рука нащупала чигринцевекую руку. – Воля! На каком я свете, я уже в аду? – Кажется, Профессор пытался острить.
– На этом, на этом, Павел Сергеевич, – нарочито бодро прокричал ему в ухо Чигринцев.
– Ты слушай, я не наврал, что бы они ни говорили, бойся только белогорлой собаки… упырь… – Голос дребезжал, срывался. – Он приходит, приходит, вот, надо мной, больно, больно снизу… Где я, Воля?
– Отлично, в упыри меня еще не записывали. А мы ж и есть упыри, так, профессор? Ну, покатили! – Хирург, довольный собственной остротой, захохотал.
– Погодите минуточку! – взмолился Чигринцев.
– Нет, ждать нечего. Вот и сестра. Где тебя черти носили? – как-то въедливо и слишком спокойно спросил доктор входящую девчонку в белом халате.
– Операционная готова, можно везти, – доложила она и профессиональным жестом выхватила из рук Чигринцева капельницу.
Больного накрыли простыней до подбородка – Воля заметил на ней свежие кровяные пятна.
– Господи, папа! – В дверях застыла Татьяна.
– Поехали, господа, поехали, все узнаете в справочной, – властно оборвал немые вопросы доктор. – Мы недолго, полчасика, чистая профилактика. – Играючи толкнул каталку, покатил по коридору к лифту.
Павел Сергеевич что-то силился сказать, шевелил губами, Чигринцев разобрал странные слова: «яблони… большие яблони…» Татьяна едва поспевала за ними. Больного ввезли в лифт. Врач с медсестрой на них уже не глядели. Двери захлопнулись.
– Спокойно, теперь запасись терпением и жди. – Воля крепко обнял ее за плечи. – Поехали вниз, здесь мы ничего не добьемся.
8
– Что он имел в виду, поминая большие яблони? – спросил Чигринцев, чтоб как-то отвлечь напуганную, онемевшую Татьяну.
– Может быть, сад в Пылаихе?
С трудом удалось ее разговорить. Из детства, короткого, но безмятежного, из первых младенческих четырех-пяти лет князь крепко запомнил пылаихинский сад. Отец его, Сергей Павлович, выполняя волю покойного дяди, занимался имением серьезно. Он жил землей. Революция лишила смысла жизни. Маленького Павлушу с матерью отослали к родне в Москву. Сам барин остался при хозяйстве сперва выборным сельским старостой, затем почему-то сторожем. Говорили, что в промозглую мартовскую метель, последнюю в году, но чрезмерно злую, он промерз до костей и в одночасье скончался от пневмонии. Впрочем, подробности последних его дней так никогда и не стали известны семье – схоронили князя спешно, полутайком его же крестьяне.
Мать мыкалась в Москве с сыном – без профессии, лишенка в уплотненной квартире, случайным приработком живая, умерла она сразу, как только Павлушенька поступил в ИФЛИ, словно ждала специально решения его судьбы.
Из того детства остался в памяти чудный яблоневый сад, запах ссыпаемых в подпол на зиму яблок: разноцветных, разносортных, вкусных, чистых, веселых, как короткая жизнь при полном достатке.
– Папа не любил ходить в Пылаиху, я сама была там раза два – никакого сада не помню. – Смертельно уставшая, Татьяна подняла глаза. – Как теперь быть, Воля?
– Перестань, – он обнял ее бережно, но крепко, – перемелется, мука будет.
– Да… папина фраза. Я люблю его, люблю и боюсь… боюсь, что теперь будет, – поправилась она спешно и неловко, стесняясь собственной проговорки.
– Посиди, я пойду узнаю! Или лучше позвони, успокой Ольгу, они наверняка уже дома. – Чигринцев старался как-то ее занять. Но сам себе места не находил.
Дежурная пыталась связаться с операционной – пока ничего не сообщали. Так, перебирая в памяти мелочи, срываясь к телефону на переговоры со сходящей с ума Ольгой, настойчиво названивая на этаж, просидели два часа.
Большерукий и волосатый доктор соткался из сумрака раздевалки, как вестник с того света. Они разом вскочили с банкетки.
– Значит, так. – Врач смотрел устало и мрачно. – Операция прошла нормально, но больной плох. Сделано все возможное. Павел Сергеевич в реанимации.
– Да, да, но почему? – прошелестела Татьяна.
– Скажу прямо: у больного рак – аденома слишком запущена, – развернутой ладонью он погасил Татьянин вопль, – мы удалили все лишнее. Сейчас надо бояться другого – справится ли сердце. Тяжелый соматический больной. Профессор Цимбалин отдал необходимое распоряжение по телефону, никаких лекарств пока не нужно. Поезжайте домой – сегодня-завтра все решится. Звоните утром, запишите мой телефон, я дежурю до двенадцати дня.
Еще что-то лепетала Татьяна, благодарил врача Чигринцев, заверял, что любое лекарство, за доллары, моментально будет доставлено. Реаниматор спокойно кивал головой. Главное он сказал и теперь вежливо, но настойчиво пытался подвинуть их к выходу.
– В реанимационное вас все равно не пустят – дня два вам здесь делать нечего. Я надеюсь, справимся, – выжал на прощание улыбку.
Чигринцев свел Татьяну по ступенькам к машине.
– Домой?
– Нет, Воля, нет, пожалуйста, я сейчас не смогу с Ольгой говорить, я умираю, можно к тебе?
Он немедленно согласился. Татьяна опустила голову ему на плечо. Так, неудобно, молча и ехали по мертвому городу – как сквозь туман, не замечая дороги, домов, на скорбном автопилоте. Затем он заварил чай, дал ей таблетку родедорма, прогнал в ванную. Татьяна мылась, пока он звонил Ольге – та уже не рыдала, собралась, смирилась, все приняла как есть.
– Завтра отвезу вас в аэропорт, в больнице мы пока не нужны, они делают все необходимое, – в третий раз повторил Воля.
– Хорошо, спокойной ночи… – От ее голоса веяло безнадегой, могилой.
Тут явилась Татьяна: в толстом махровом халате, красная, с большими, возбужденными в полный глаз зрачками. Подошла, обняла, прижалась жарко, уткнулась носом в его ключицу и разрыдалась. Все, что копилось, полилось наконец нескончаемым потоком. Он и не старался его остановить.
И что теперь будет? Рак? И Профессор, отнявший у нее жизнь, высосавший, выжавший, как губку. И работа в лингвистическом секторе, никому не нужная, глупая, потому как сама она глупая. И этот Аристов, исчадье ада, присоска, минога – «Ты на губы, на губы посмотри!» Нелюбимый, не умеющий любить, покорный, стерегущий, как пес. Слова лились потоком, он попытался ласково ее отстранить, но Татьяна только крепче вжималась в его грудь.
– Пойдем спать. – Он увлек-таки ее в спальню.
Медленно, шаг за шагом, она боялась расцепить объятья, протащились по коридору. Он ласково, так гладят больного ребенка, гладил ее по голове.
– Ложись, Танечка, ложись, спи, утро вечера мудренее. – Нежно уложил в кровать.
Татьяна перестала всхлипывать, сжалась, как загнанный в угол зверек. Испуг, безумие читались в раскрытых широко глазах. Зареванная, простоволосая, в полураспахнутом халате, теперь молча цеплялась она за спасительную руку. И снова гладил, и шептал что-то на ушко, полную глупость – не слова, тембр голоса все решал – ее следовало убаюкать.
– Воля, Волюшка, как я одна? – По-дербетевски капризно поднялась дрожащая верхняя губка. – Иди ко мне! – потянула требовательно, настойчиво и, не отдавая, кажется, отчета, принялась целовать его лицо.
– Хорошо, хорошо, сейчас. – Чигринцев выскользнул из ее объятий. – Сейчас приму душ, ты пока спи, сладенько спи.
Потушил лампочку, укрыл ее, юркнувшую в постель, заботливо поцеловал в лоб.
– Я не засну, я не смогу, – прошептала Татьяна, свернулась клубочком и сразу задышала глубоко и спокойно – родедорм ее укатал.
Чигринцева трясло – долго, мелко и противно. И когда заглянул в комнату, увидел, как безмятежно она спит, волнение не отступило. Он прошел в кабинет, застелил диван. Профессор, рак, больница, Татьянины рыдания, поцелуи – все потихоньку утонуло в только ночью возможном чувстве, когда подступает греза и – уже стеклянный – глаз следит неотрывно за оживающими на обоях тенями.
Вспомнился, выплыл армейский хоздвор, кладбище пыльной техники, укромный пятачок. Ефрейтор Черепанов, новокузнецкий дебил, без меры душащийся «Шипром», сидит на подножке самосвала – местный дедок, под настроение поучающий молодняк. И их – четверо салаг. И Надька из военного городка – одна на пятерых. Август. И все смотрят на заплеванный асфальт. Пьют на затравку портвейн «Молдавский» из тяжелой зеленой бомбы, затем идет по кругу беломорина с узбекским планом. И хохот, хохот, по малейшей причине и без. И разрастающийся на весь мир, гигантский, как строительный кран, далекий казарменный фонарь. И все хохочут, и только предательски дрожат коленки.
Теперь, после душа, он тихо начинялся бредовой, тяжкой радостью, упивался своим петушиным геройством, ценою в копейку. Зато мышцы тела ныли в отместку, а чистые простыни лечили их легким прикосновением, как возбужденного шизофреника прохладный душ Шарко.
Луна залила кабинет спокойным светом, гравюрки и разные финтифлюшки по стенам обретали в нем особую четкость. С отцовским украшательством соседствовали его нововведения: драгунский палаш, за бесценок купленная по случаю у ханыги большая икона равноапостольного Владимира, отреставрированный друзьями портрет угрюмого человека в простенькой без виньеток золоченой раме. Серый домотканый халат, пояс с кистями чуть сбоку, лихие офицерские усы, слегка вниз в одну точку уставившиеся большие черные глаза навыкате, какая-то то ли тюбетейка, то ли мурмолка на голове. Сработано явно крепостным в конце XVIII – начале XIX столетия.
Портрет выклянчил все у той же тетушки. По преданию, изображен на нем был кто-то из Дербетевых – роды Чигринцевых и Дербетевых за долгую историю пересекались дважды. Воля внушил себе, что усач с картины – ушедший на покой хорватовский поручик, владелец таинственной Пылаихи. Картину он любил.
«Красный мурза» не раз выпрашивал картину у тетки, да безрезультатно: тетка любила Волю. Это приобретенье долго грело Чигринцеву душу, как пусть малая, но победа над надменным Профессором.
– Что, брат, видишь, какие мы герои, – Воля вдруг с удовольствием прищелкнул пальцами, – давай, заходи в гости, поболтаем. Что там клад, есть он на самом-то деле? Признавайся!
Усатый в халате поднял выпученные глаза, вздохнул картинно и запросто шагнул из рамы вон, как через порог переступил.
9
Воля отпрянул, подтянул ноги, впечатался в спинку дивана, инстинктивно прикрылся одеялом до подбородка. Онемев, следил за пучеглазым.
Со стоном, как глубокий старик, тот опустился в черное отцовское кресло, медленно положил на колени тяжелые руки. Широкая загорелая кисть, толстые пальцы, короткие, по-крестьянски остриженные ногти, вздувшиеся узловатые вены – руки, похоже, сильные, жилистые, привыкшие к труду.
Гость сидел в гробовой тишине. Не слышно было даже дыханья, лицо в тени, подбородок опущен на грудь. Воля завороженно следил, боясь неловким движением выдать свое присутствие – человек с картины, похоже, его не замечал.
Наконец поднялась голова, лунный свет пал на хищно блеснувший зрачок, зашевелились пергаментные сухие губы. Бормотание – сперва тихое, не разобрать ни слова – все нарастало и нарастало. Руки заелозили по коленям, оторвались от них, сновали уже в воздухе, чертя неясные фигуры. Пальцы дрожали. Гость то теребил кисти халата, то поправлял свой непонятный головной убор, движения нарушились, как у тяжелобольного. Бормотание переросло в сплошной поток звуков, ночной посетитель то ли сетовал на судьбу, то ли упрашивал кого-то – тон его речи был жалостливый, сбивчивый. Вдруг, как щелкнула внутри пружина, резко вскочил. Принялся ходить по комнате от кресла к стене и назад. Так замордованный, давно заточенный в неволю зоопарковский волк, утратив ориентацию в пространстве и времени, знающий один инстинктивный приказ: бежать, семенит в вольере от стены к стене, вскидывает посреди пробежки пустые, слезящиеся глаза умалишенного на посетителей, но не замечает ни их, ни себя.
Душевное смятение завладело пучеглазым, слова слились в подобие воя – на губах проступила пена. Руки уже нервно сновали перед сном, как ночные мотыльки.
– Ты говоришь – за что, да? Нет! Все равно непоправимо, не-по-пра-ви-мо! – вдруг отчетливо произнес он, всхлипывая, повалился на пол, забился в припадке и затих.
Чигринцев словно проглотил язык, холодный пот проступил на лбу, но ни встать, ни даже повернуться на кровати он не смог – тело стало свинцовым, не подчинялось ему больше. Только глаза продолжали следить, и он отметил – рама пуста, значит, все это происходит на самом деле? И вот человек уже зашевелился, уже поднялся в полный рост, уже глядели на Волю затравленные, безумные, навыкате глаза, уже различал его, наливался гневом взор пришельца, а рука шарила, шарила по стене и, нащупав, сорвала с подставки драгунский палаш. Палец привычно скользнул по лезвию.
– Не точён, ну ничего, и таким достану, и снова достану, и завсегда достану, собака, – свистящим шепотом проговорил усатый, медленно приближаясь.
Воля не мог даже кричать.
– А-ах! – хрипло выдохнул ночной гость, вонзая палаш в диван, у самых ног Чигринцева. И, уже не соображая, исступленно принялся колоть, рвать матрас, подвернувшееся одеяло, но почему-то никак не мог достать Волю, словно незримая преграда ему мешала. – Убью, пес, сволота, убью, ничего не отдам!
О! Теперь речь его была вполне понятна! Скрежеща зубами, как японский самурай у Куросавы, он бил, бил, бил воздух, кровать, кресло – вопил истошно, так, что должны были слышать соседи, Татьяна в другой комнате. Он рубил, возбужденный, потный, напуганный более погибающего от страха Чигринцева. Хлопнула, разлетелась вдребезги лампочка, раскололась люстра, с грохотом просыпалось на улицу оконное стекло. В воздухе носилась матрасная вата.
– Крови, крови моей не получишь, собака, пес басурманский, пес, пес… – Его уже колотило.
В изнеможении он опустился на пол, отбросил ненужный палаш. Теперь он, кажется, молился, размашисто кидал кресты, бухался лбом в паркет.
– Мать Пресвятая Богородица, спаси мя, грешнаго! – выкрикивал сумасшедший портрет, хлопался лбом в пол и, кажется, рассадил себе голову в экстазе покаянного самоуничижения.
Нет, что-то здесь было не так, слишком картинно. Чигринцев снова ощутил силу в руках. Потянулся к ночнику, включил свет. Никакого погрома – он проснулся, выскользнул из хладного ночного кошмара. Перевел дух, еще раз пристально огляделся, отметил привычный портрет, покачал сокрушенно головой.
– Книжков меньше читать надо, – сказал вслух скрипучим голосом знакомой деревенской бабки. – От книжков один вред, глаза устают, давление на мозг увеличивается, вот и помрачение наступает. Да и врут они все, книжки, – жизнь богачей! – повторил и рухнул досыпать, на всякий случай оставив ночник невыключенным.
10
Разбудила его Татьяна. Она встала, спарила кофе, яйца, накрыла на стол, потом только постучала в дверь.
– Вставай, рыцарь верный! – прокричала бодро, но в комнату не зашла.
Воля не собирался напоминать о вчерашнем, Татьяна сама расставила точки над «i»: подошла запросто, обняла, чмокнула в щеку.
– Волюшка, прости меня, дуру, ты – верный рыцарь, я не сомневалась, просто вчера сама была не своя, но что удивительно – помню…
Он перебил:
– Тсс! Проехали.
Раскрасневшаяся, свежая, но, кажется, нисколько не смущенная, Татьяна была чудо как хороша. Чигринцев закинул руки за голову, похрустел суставами, потянулся, разогнал застоявшуюся кровь. Рванул в душ. Чистый, здоровый, с удовольствием приступил к завтраку, что подавался с наигранной серьезностью.
– Знаешь, ко мне сегодня предок приходил с портрета, крови жаждал. – И уже со смехом, под кофе с сигареткой, рассказал о ночном книжном кошмаре.
– Я спала как убитая, – призналась Татьяна, – но теперь, как подумаю, нечасто, наверное, так спать придется. Теперь все будет по-другому.
– Поменьше думай, делай дело, тебе не до дум будет. Кстати, как там Ольга?
– Сейчас позвоню. – Она отправилась в комнату к телефону. Воля мыл посуду. В дверь вдруг позвонили.
– Кого нелегкая? – удивленно буркнул Чигринцев. Часы показывали полвосьмого.
– Если я правильно чую, сие – Аристов, – сказала Татьяна кисло и отворила дверь.
Точно – на пороге стоял Аристов, невообразимо помятый, похмельный, небритый и злой.
– Я вчера узнал, – произнес он вместо приветствия, – Ольга сказала. Что теперь делать?
Шагнул в квартиру, странно как-то поглядел на них, отметил, что в халатах, и, не в силах побороть ревность, вскинулся на Чигринцева:
– Что домой не поехали? Ольга не в себе совершенно. – Надо было хоть в чем-то их упрекнуть.
– Ольга в порядке, – сухо констатировала Татьяна, – я с ней пять минут назад говорила, а ты вот, кажется, опять? Тебе чего-то не хватает, Виктор?
– Понимала бы. – Аристов махнул рукой, побрел на кухню.
Татьяна специально ушла в комнату переодеваться, бросив через плечо:
– Воля, поспешай, нам надо ехать.
– Что скажешь? – Тяжелый похмельный взгляд буравил Чигринцева насквозь.
– Что сказать, плохое дело – рак.
– Знаю и без тебя, – оборвал Виктор грубо. – Что у вас с ней?
– Иди-ка проспись. – Чигринцев не в силах был сдержаться.
– Я пойду, не хотите – не надо. Я тихими стопами, как у классика, исчезаю. Сегодня переболею, завтра встану на ноги. Хотел помочь, но если без меня, если нэ трэба, я удаляюсь. Я и правда сын алкаша, папаша все, что горит, потреблял. Павел Сергеевич меня вытащил, на ноги поставил, да… Хороший ты человек, Воля, только пустой. Дай десять тысяч взаймы. Завтра все прекратится, но клясться не стану. Я не клянусь, я просто: сказал – сделано!
Он был тупой и безвольный, как чурбак, хотя хорохорился, но так, для блезиру.
– На, змей, но гляди, времени сейчас нет, а то б голову оторвал. – Чигринцев сунул ему в карман бумажку.
– Покорнейше благодарю, аз есмь змей, упырь, сами себя сосем по капельке. – Аристов безнадежно покачал головой: – Душу, Воля, пропить нельзя, но залить можно, да-с!
Потной ладонью провел Чигринцева по лицу, но не добродушно, скорей зло, чуть толкнул подбородок, вышел за дверь и шагнул в подошедший лифт:
– Барышне скажи – велели кланяться.
Двери щелкнули. Он уехал.
– Дал? – Татьяна стояла у порога, вся дрожа от гнева.
– Куда ж я денусь, дал.
– А что он сдохнет – подумал?
– Он сейчас без опохмелки сдохнет, тебе не понять.
– Я все, Воля, понимаю. Мне одно не ясно: почему, когда плохо, когда горе, заявится такой вот Аристов, и его еще пожалей. Почему всегда на Руси надо кого-то жалеть?
– Не знаю, – честно признался Чигринцев.
– А я знаю, – Татьяна даже топнула ногой, – потому что в этой стране жалость все заменяет. Все через жалость, и в этом болоте я больше не могу жить. Как только с отцом решится, уеду – к Ольге, куда угодно.
– Тут тебе Аристов – пара, он того же мнения, – не выдержав, пошутил Чигринцев.
Татьяна хмыкнула, обиделась и всю дорогу до дома молчала. И по пути в аэропорт разговаривала только с Ольгой. Зная наверняка, что она остынет, Воля посадил на переднее сиденье Ларри. С ним всегда было легко и просто.
11
Лариоша, как часто звали его свои в России, был, несмотря на стопроцентное русачество, истинный американец. Здоровый, большой, пунцовощекий, неунывающий на людях и до смешного часто жалующийся на депрессию в интимном семейном кругу. Американская депрессия – вид особой грусти, усталости, минутного разочарования – не имеет никакого отношения к клиническому российскому заболеванию и водкой не лечится; воспитанная в протестантском изоляционизме душа сама находит выход из тупика одиночества.
Вот и сейчас, покидая Россию, Ларри был сдержан и угрюмо хмурил чело. Поначалу говорили мало. Татьяна с Ольгой сидели обнявшись на заднем сиденье, щека к щеке. Воля не стерпел, первым нарушил гробовую тишину:
– Что, Лариоша, невесел? Радоваться, конечно, нечему, но переборем, так?
– Да, Воля, всем теперь будет тяжело, пойми, нам надо ехать – студенты ждать не станут.
– О чем ты? Я все понимаю.
– Не в одной Татьяне дело. Каждый раз, когда я уезжаю отсюда, грустно. – Ларри так беззащитно и искренне взглянул, что ясно было по лицу, как ему плохо. Откровенность только усугубляла задушевное признание.
– Приедете, в первые же каникулы прискачете назад, я вас знаю.
– Знаешь, знаешь, – Ларри мягко улыбнулся, – но здесь, в России, я ощущаю непередаваемую радость и непередаваемую жалость. Ко всем вам, к стране, мне тут хорошо. Два года стажировки – я никогда их не забуду – мне многое объяснили.
– Таинственная русская душа? – Воля попытался перевести на шутку его патетику.
– Зря шутишь. Я много поездил по свету, есть страны погибшие, там ничего не изменишь – нищета на веки веков, например Египет, но Россия – почему, за что, какой рок вас преследует?
– Ларри, тема-то истрепанная, если б я выпил, может, и поддержал бы разговор, но по трезвянке – все это пустое.
– Россия не конченая страна, – упрямо повторил Ларри.
– Стоп. Россия – Америка, мы одинаково горды, одинаково лишены статистики, и всегда с налету, на одном чувстве норовим решить неразрешимое. Скажи еще, что нам необходима демократия.
– Конечно, иного пути нет.
– Ларри, а ты кто – русский, американец или русский-американец?
– Наверное, американец, хотя в России я становлюсь больше русским, как мне кажется.
– Тебе так только кажется, а в Европе ты кто?
– Россия тоже Европа, вы почему-то всегда это забываете.
– Расскажи мне еще о комплексе, который испытывает каждый образованный американец, находясь в Европе.
– Конечно. У вас такая долгая история.
– Вот именно, но что в результате побеждает – деньги или история?
– К сожалению, деньги.
– Нет, Ларри, побеждает человек, побеждает сам себя. То, что ему нужно, то хорошо, если это хорошо; если плохо, начинаются проблемы с совестью, и это – другая история.
– Не знаю, я честно не знаю. – Ларри грустнел на глазах.
– От истории никуда не денешься: прошлое всех породило, и Америку – большой остров диссидентов – тоже. Потому-то на него и рвутся отовсюду, инстинктивно стремясь сбежать от прошлого.
– Что меня всегда поражает, русские такие рисковые. Все бросив, едут в неизвестность, а сейчас не прошлые годы, есть возможность: купи билет, слетай, посмотри, прикинь, нет, как в омут головой.
– Во-первых, у тех, кто едет, такой возможности нет, а во-вторых – так только и можно, иначе сил не хватит. Потом, коли денежки заведутся, можно наезжать, Княжнин же умудрился, и сколько таких.
– Княжнин – настоящий пионер, а мы – третье, четвертое поколение, мы – разнеженные. Да и кто сказал, что Княжнин счастлив?
– Счастье, Ларри, понятие почти придуманное. Сумел же он выстоять, создать дело, а потом не побоялся все продать и жить на проценты, так, по крайней мере, Аристов мне рассказывал. Здесь у него какое-то маленькое дельце, остатки.
– Не знаю, у нас не принято спрашивать. Княжнин, конечно, удачливый бизнесмен, но не думаю, что только деньги его сюда тянут.
– Может быть, хотя я считаю, что важней всего деньги, а даже если и нет – тут он уже не свой. Не столько мне не свой, сам себе не свой, понимаешь?
– Да, он мне подобное говорил, – признался Ларри, – и мне его жалко.
– Ладно, – резко оборвал Чигринцев, – много других имеется, нуждающихся в сострадании.
– Наверное, – кивнул Ларри. Он совсем скис и замолчал.
Подъехали к аэропорту. Выгрузились. Посадку еще не объявляли. Ларри с Волей принялись бродить по зданию, сестрам хотелось побыть одним. Какая-то женщина в добротном кожаном пальто, с золотыми сережками в ушах, держа за руку девчоночку лет пяти-шести, одетую тоже вполне прилично, вдруг отделилась от толпы, направилась прямо к ним и с ходу принялась канючить: «Добрые люди, помогите на билет, нас вот с дочей ограбили, кошелек стащили, даже купить не на что». Лицо ее умильно скривилось. Девочка тупо глядела в пол. Ларри незамедлительно полез в карман, но Воля его осадил.
– Даю полминуты и вызываю милицию, я здесь частый гость, – бросил он попрошайке.
Женщина, не изменив лица и позы, медленно принялась пятиться и растворилась в толпе.
– Ларри, ты всегда подаешь нищим в Америке? – спросил с ехидством Воля.
– Нет, пожалуй, редко, но здесь… – Ларри смутился.
– Ладно, не обижайся, я хотел только, чтобы ты понял, это профессионалка, – постарался загладить неловкость Воля.
– А как ты думаешь, Ольге легко в Америке? – спросил вдруг Ларри, отводя взгляд.
– Не знаю, – протянул Воля, – не задумывался, если честно, она же с тобой.
– Со мной-то со мной, но не забудь – у нас нет детей и не будет никогда. Ей плохо, я знаю. Но и здесь нехорошо. Почему?
– Потому, старина, что теперь полагается выпить, попечалиться на судьбу и разойтись довольными, согретыми, уверенными, что не один ты такой на белом свете, но я за рулем, а у тебя жена, отец которой, быть может, сейчас умирает в больнице. Всякое случается, правда?
– Да, да, – обреченно поддакнул Ларри. Он совсем впал в хорошо знакомую депрессию, и Воля проклинал себя, что занудил разговор, тогда как надо б было стараться его развеселить. Они слонялись без дела, не решаясь подойти близко к сестрам – те сидели на скамеечке отрешенные и покинутые.
Выпили по стаканчику «пепси», пробежали глазами по витринам валютного магазинчика. Платки, ложки, матрешки, хрусталь, майки с российской символикой, ряды бутылок, видеотехника. Какая-то живая мысль промелькнула вдруг в глазах у Ларри.
– Зайдем? – с просящей интонацией прошептал он.
– О’кей, пошли, почему бы и нет? – Воля толкнул дверь.
Ларри оглядел горку телевизоров, ткнул пальцем в портативный корейский «Голд стар».
– Вы принимаете карточки «Америкен экспресс»?
– Конечно. – Продавщица вытащила из-под прилавка коробку. – Триста двадцать долларов.
– Отлично, я беру. – Ларри протянул ей карточку.
– Постой, ты спятил, зачем тебе? – завопил Воля.
– Потом, потом… – От волнения руки Ларри тряслись.
Девушка быстро прокатила карточку в аппарате.
– Спасибо! – Ларри схватил коробку, протянул ее Воле: – Возьми, я прошу, на память, надо, это надо, Воля.
Воля посмотрел в его глаза и так, с коробкой вместе, большого и смущенного, обнял и крепко поцеловал.
– Эх ты, Америка, спасибо, Лариоша!
Тот задохнулся от радости. Лед был сломлен, настроение переменилось в момент – они захохотали и в обнимку, вдвоем держа коробку перед собой, вышли из магазинчика, сопровождаемые счастливыми улыбками продавщиц.
Ольга и Татьяна сперва не поняли, но через минуту и им передалось нервное веселье, счастье минуты, после которой хоть потоп, и они уже смеялись, особенно когда Воля пропел: «Раз Америка России подарила пароход. Две трубы, колеса сбоку и ужасно тихий ход!»
И смеялись, провожались, обнимались бесконечно, Ольга и Ларри плакали, но уже не тяжкой грустью, а как после покаяния, сладкой печалью сердца. Воля махал руками, смешно подпрыгивал, до тех пор пока они не скрылись из виду за стеклянной дверью.
Тогда только он обернулся к Татьяне. Та была взволнована, печальна, но, слава Богу, не угрюма.
– Нищие, между прочим, тоже в ответе за богатых, – глубокомысленно изрек Чигринцев.
– Дураки, какие вы дураки, мужчины, – сказала она ласково и потянула Волю к выходу.
12
Первое, что сделала Татьяна по возвращении домой, позвонила в больницу. Разговаривала с самим Цимбалиным. «Мочеполовой ас», кажется, ничего не скрывал, говорил как есть.
– Папе лучше, он очнулся! – сияя закричала Татьяна, бросая трубку. – Воля, Цимбалин считает, что папу вытянут. То есть как они всегда: сто процентов мы дать не можем, больной тяжелый, но… – Она ликовала. – Очнулся, и теперь дело идет на поправку.