355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Перикл Ставров » На взмахе крыла » Текст книги (страница 2)
На взмахе крыла
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:28

Текст книги "На взмахе крыла"


Автор книги: Перикл Ставров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Крушенье
 
В неколебимость пустоты
Они улягутся нескоро,
У остановленной черты
Заторможенные просторы.
 
 
И перебегу полевых,
Простых, некошеных видений
Не перегнать, не уловить
Неукротимости крушений.
 
 
Когда разбег на всех парах,
Вздуваясь времени одышкой,
На недокошенных буграх
Застыл чудовищною вышкой.
 
 
И окончанье всех тревог
В ночи, на поводу у ветра,
На перекрестке всех дорог
Поднял последним километром.
 
Сенсация
 
Обложка желтей лимона,
Странствуют десять страниц,
 
 
Где лихорадочно звонит
Сенсация в десять страниц.
 
 
Зарницы синей и глубже,
В боль барабанит рука,
Галя моя, приголубь же
Отъявленного игрока.
 
 
Он от преддверья Ниццы,
Ниццу любовью залив,
Схимником каждой страницы
Переплывает залив.
 
 
Он на мильон терзаний,
Вызеленив сукно,
Золотом восклицаний
Окровянил казино.
 
 
То ли ему погоня,
То ли ему любовь —
Он в чемодане агоний,
Девью увозит кровь.
 
Синева
 
Синее синь, и ветер влет
Стал бить уверенно и споро,
И вот волна уже ведет
С песком морские разговоры.
 
 
Сейчас настойчиво и в ряд
Запляшут пляжные игрушки,
И гичка станет наугад
Качать восторженной частушкой.
 
 
И в синеве не угадать
Той неожиданной свирели,
И, напрягаясь, провода
Уже пронзительно запели…
 
Север
 
Скат роковых куртин,
Белым поросший клевером,
Сердце седых глубин
Бьется горячим севером.
 
 
Песня. И кровь стучит,
Песня залита кровью,
Словно поэт в ночи,
Шедший на бой с любовью.
 
 
Точно набег – напев
Криком, размахом ринется,
Перекровавив зев,
Болью на льду раскинется.
 
 
И, раскачавши бег,
Ветром развея бороду,
Север исходит в снег
Свистом истошным холода.
 
 
Но невдомек во мгле,
Меру пребыв урочную,
Что на его игле
Небо повисло клочьями.
 
НОЧЬЮ (Париж: Объединение писателей и поэтов, 1937)
«Еще луна, синева и снег…»
 
Еще луна, синева и снег
На большом перекрестке пустынных дорог,
Еще слова сказал человек,
Слова, что раньше сказать не мог.
 
 
Еще, как вчера, настигала беда,
В стеклянное небо упирался дымок,
Еще, как вчера, никто, никогда
Огромного неба вместить не мог.
 
«Еще понятны и легки…»
 
Еще понятны и легки
Слова, упавшие не в срок,
Вдали мелькнувший огонек,
Тепло мгновенное руки.
 
 
Еще – надейся и умножь
Внезапно вспыхнувшую дрожь.
И на лучах от фонаря
Еще ответная заря
Закату нежному верна,
 
 
Но рядом пенясь исчерна,
Над глуховатой темнотою,
Но рядом, за морской чертою,
За плеском плеск, за взлетом взлет
Ведут нездешней скуке счет.
 
Фонарики
 
Эти сумерки – черные с синим
И луна – неживая печать,
За фонарным расцветом павлиньим
Мне живого лица не узнать.
 
 
И приходится верить, что тайна
В огоньках, фонарях – белизной
На гранит и чугун не случайно
Разливается светлой луной.
 
 
Ей сегодня легко и нарядно
(Ах, зачем обрывается нить
Этим вечером смутным и чадным)
В металлических лужах светить.
 
 
Как в таком удержаться скольженьи?
(Синева, холодок, полет)
И каким запылал отраженьем
Электрической радуги взлет?
………………………………………
 
 
Ах, фонарики, – черные с синим
Ротой, в струнку – мучительный строй…
Здесь обряд ослепительных линий
Завершается мертвой луной.
 
«Часов отбиванье звучит, как отбой…»
 
Часов отбиванье звучит, как отбой
(Метаться ль нам дальше – куда и откуда?)
И взморьем, и синью, и нашей тоской
Сейчас завладеют луна и причуда.
 
 
Я знаю, я вижу – полуденный свет
За лунную тень отступает не сразу,
Но новый заоблачный, призрачный бред
Внезапно приближен на уровень глаза,
 
 
Всплывая в легчайший и радостный пух
В высокой волне напряженного света,
Пока возглашающий трижды петух
Зарвавшийся взлет не притянет к ответу.
 
«Скука выдуманного вокзала…»
 
Скука выдуманного вокзала.
За оградой скупо вянут розы,
В этой сказке будет для начала
Грохотавший, убегавший поезд.
 
 
Уходящим призраком печали
Лица, тени пролетали мимо,
Наплывая, снова повторяли,
Повторяли о неповторимом…
 
 
Ускользала пыльная дорога,
Но колеса истово стучали
Позади оставленной тревогой,
Той, что оставалась на вокзале
 
 
И в последний раз (в чаду, в дремоте)
На высокой, чистой, строгой ноте
Свист о несмолкающей заботе…
 
«Слепой переулок. Слепой огонек…»
 
Слепой переулок. Слепой огонек.
Четырнадцать вдоль – и пять поперек.
 
 
Пустынное небо под такт шагов —
Как черная песня без всяких слов.
 
 
Прохожий чудак под цветистым кольцом
Встречает чужим, не своим лицом.
 
 
– Ей, ей, до зари куда идти?
– Ей, ей, уголка веселей не найти.
 
 
Знакомый, большой и нестрашный дом
За темным, пустым, перебитым стеклом.
 
 
Слепой переулок – нестрашный – лег.
Четырнадцать вдоль и пять поперек.
 
«Этот сон невозможно понять…»
 
Этот сон невозможно понять,
Так докучливый шепот несносен.
Будут золотом листья сверкать
В безнадежно-прекрасную осень.
Будет в вихре коротком кружить
Золотая, невидная нить.
 
 
Этот сон невозможно понять —
Каждый сорванный лист, как печать,
 
 
Но, как нищий, обугленный лес
В бесконечную четкость небес…
И легчайшее кружево дней
Все бедней, все нежней…
 
 
О, короткое зарево дней
Над сгоревшею жизнью моей!
 
«Может быть…»
 
Может быть —
по снегу, в исступленьи
быстрый бег в проталинах полей
И последнее из считанных мгновений
верной гибели моей.
 
 
Может быть, – как миг, воспоминанье,
жаркий вздох и жадность до конца,
и светлей холодное сиянье
бледных звезд у мертвого лица.
 
 
Может быть —
труднее бег и тише,
свист, – дыхание и окровавлен рот,
что ни шаг – огромнее и выше
мой последний небосвод.
 
«Два огонька из двух орбит…»
 
Два огонька из двух орбит
Зовут войти. Садись и пей,
Играй и пей. Вино дробит
Огонь на тысячу огней.
 
«"Добрый вечер!" Глухой и замученный май…»
 
«Добрый вечер!» Глухой и замученный май
Пролетает веселый и звонкий трамвай…
 
 
И сегодня – опять
Из углов, из прорех
Веселее звенят
Приключенье и смех,
И на каждом углу,
Огоньками согрет,
Торопись,
Уходи
В синеватую мглу,
Запоздавший поэт.
 
 
Уходи в беспечальный поток,
Торопись и тревожь
Невеселую, темную дрожь
И высокий в груди холодок —
Чтобы летняя душная мгла
Величаво и мимо плыла…
 
Песня
 
Забывается день. Забывается зной.
Удлиняется тень по востоку,
Водворяется ночь неживой синевой,
Неживой синевой и далекой.
 
 
Поднимается влага от Красных песков,
Поднимается сердце – обманом,
Отрывается малым и бедным листком
От пустынной страницы Корана.
 
 
Уплывает земля. Раздвигается ночь,
Остановлено время в качаньи.
Только песня сжигается в ночь
На безводном и горьком отчаяньи.
 
 
Как бурнус, развевается звездный полет,
Под бурнусом раскинуты руки,
Только сердце араба плывет
И несет свою мертвую скуку,
 
 
В этой странной, пустой, неземной вышине
В этой лунной и призрачной дрожи —
Обрывается песнь на высокой струне,
Больше выдержать сердце не может.
 
«Четыре улицы – раскинутые руки…»
 
Четыре улицы – раскинутые руки,
Скорей беда настала бы
Под ветром, как на палубе.
И этот непрекращающийся шепот
Осенней сырости конца.
 
 
Что ныне эти жалобы?
Какие песни прокляты,
Какие руки отняты
От мокрого лица?
 
 
Затертые и смытые,
Мы знаем все – и считаны
Все капли по стеклу.
Четыре улицы
омытые
И капли тычутся
забытые
Слепые, по стеклу.
 
 
И вот – осенние стенания
По холоду воспоминаний.
 
«Поворачивай дни покороче…»
 
Поворачивай дни покороче,
Веселее по осени стынь,
Ведь в холодные, ясные ночи
Выше звезды и горше полынь.
 
 
Если ходу осталось немного,
Если холодом вечер омыт —
Веселей и стеклянней дорога,
Как струна, под ногами звенит.
 
 
Не спеша в отдаленьи собачий
Вырастает и мечется вой,
И размах беспечальней бродячий
Под высокой, пустой синевой.
 
 
Все прошло, развалилось, опало
В светлой сырости осени злой,
И взлетает последняя жалость,
Легче крыльев за бедной спиной.
 
«Плачут струны в призрачном эфире…»
 
Плачут струны в призрачном эфире,
В этом странном и звенящем мире,
Отплывают важно корабли
К берегам неведомой земли.
И встает огромная заря,
Раскрывая дальние моря.
 
 
И ночей холодный пустоцвет
Загорается на много, много лет…
 
«Все на местах. И ничего не надо…»
 
Все на местах. И ничего не надо.
Дождя недавнего прохлада,
Немного стен, немного сада…
 
 
Но дрогнет сонная струна
В затишье обморочно-сонном,
Но дрогнет, поплывет – в огромном,
Неутолимом и бездонном…
 
 
И хоть бы раз в минуту ту,
Раскрыв глаза, хватая пустоту,
Не позабыть, не растеряться,
Остановить,
И говорить, и задыхаться…
 
«Все более немыслим – серый свет…»
 
Все более немыслим – серый цвет
Над грудою разбросанных газет,
Огней тревожное мерцанье,
Соседа пьяное дыханье,
Тот дробный шепот, что разлит
Над трезвым цоканьем копыт
И это ауто-да-фе
В затрепанном ночном кафе…
 
 
Но надо ль было – серый свет,
Так много – ночи, столько – лет,
Чтобы поверить: за стихами
Всепожирающий рассвет
И утра ровный, белый пламень.
 
«В четвертом часу утра…»
 
В четвертом часу утра
Все несбыточно, но не случайно:
Ведь и лепет ночных утрат
Постепенно слагается в тайну.
 
 
Да ознобом сведенный зевок…
И рассвет оковал, как зевота,
Захотел одолеть и не смог
Недопитой в стакане дремоты…
 
 
Захотел одолеть – и не смог…
Побледневшим, усталым рассыльным,
Что бормочет и валится с ног
От ночей беготни непосильной.
 
 
От ночей шаркотни невпопад…
И неловким, спросонок, движеньем
На картонные столики в ряд
Растасовывал синие тени.
 
 
Потолок, да окурок… плевок…
Вот зевота – от пыльных растений,
Вот и свет – неуклюжий комок
(Через час) голубых оперений.
 
 
Допивать, доживать, досыпать…
А рассвет ведь опять, как гримаса.
Если б можно до сути узнать
Умиранье четвертого часа.
 
«Когда и дрема и покой…»
 
Когда и дрема и покой
В ночном чаду истратятся
И разговор, как шар пустой
Отскакивая, катится
 
 
И шелуху огней в слова
Перетирают жернова…
 
 
И нет возможности понять
(В который раз – не сосчитать)
Глухого утра за ночной
Белесоватой пеленой
 
 
И остается – неземной
Звончайший шаг по мостовой.
 
«Опустевшее время. Тревога поет…»
 
Опустевшее время. Тревога поет,
Как пчела над полуденным зноем.
Разве время такое, что верен полет
Над прорвавшимся в мире покоем?
 
 
Корабли и дома. Ослепителен жест
Оловянно-белесого моря.
Захрустевший песок. И тяжелый, как крест,
Серый камень на вскинутом взгорье.
 
 
Одинокая мачта высоко-легка,
Черной лодки засмоленный гребень…
Разве время такое… И флагом – тоска,
Опоздавшею птицей на слепнущем небе.
 
«День не такой, как все, сошедший гладко…»
 
День не такой, как все, сошедший гладко.
Но застревающий – без снов.
Высокая стена, крылатка
И слишком четкий стук шагов.
 
 
И так шагать – и волосы по ветру,
И руки врозь, и сердце начеку,
Бесчувственным отмеривая метром
Пустынную, последнюю тоску.
 
 
А за углом – и в судорге, и в муке
Рассвет – на день похож и непохож.
Какая странная, предутренняя скука —
Покорно голову укладывать под нож!
 
 
Излом угла – и за углом возочек,
Бессмысленный предвестник пустоты,
И утренний рассыпанный песочек —
Последние заметывать следы.
 
Летучий Голландец
 
Уже дыханье ветра – лед,
И синева в сухих морщинах,
И снасти – только перелет
Над неразвергшейся пучиной.
 
 
И бурной ночи перерыв,
Уже как дрожь воспоминанья,
И флаг на мачте – вечный взрыв
Несмолкающего отчаяния.
 
 
А небо – голубым огнем
На неживой пергамент кожи…
Какой волны крутой подъем
В последний раз ему поможет?
 
«Так тяжким накатом – нарывно и туго…»
 
Так тяжким накатом – нарывно и туго —
Сорвались и лопнули обручи стали.
Гроза обложила на с запада, с юга – и далее.
Осада,
И натиск по краю воскрылий,
И вздутого неба огромные лопасти
И треплются желтые флаги усилий
Над пропастью.
 
 
А к вечеру тише,
И шепот почти что не слышен,
И ночь на краю, у ограды
Неслышного прочего
Чернее отточена.
 
«От туманности завес…»
 
От туманности завес,
Сквозь горячих дней отраву
Прорывается небес
Приоткрытая застава.
 
 
(И в разгар пустой возни
В слишком черной стоков тени
Вниз по желобу скользить
Неурядицей скольжений.)
 
 
Это тоже может быть:
Неотвязный запах тленья
Перенять и перебить
Монотонностью падений.
 
 
И потом в туманный чад
Под дождя стеклянный ропот
Посылать холодный яд,
Челобитной слезный шепот.
 
«Здесь все – (в последний раз) неясно…»
 
Здесь все – (в последний раз) неясно,
И освещенье все нежней,
Как будто боли ежечасной
Дремоту одолеть трудней.
 
 
Здесь скука – в неизвестном чине,
И скукой осененный двор,
И выплывающий из сини
Неощутительный раствор.
 
 
И эту синь фонарных вышек,
И этот блеск торцовых ран
Приподнимает и колышет
Свинцовым вымпелом туман.
 
 
Он не мерцает, он не дышит,
Он задыхается во сне —
Он невозможней, чем афиша,
Что птицей бьется на стене.
 
«Как дымок, расплывается прочь…»
 
Как дымок, расплывается прочь
Синекрылая, легкая ночь,
Если звезды мерцают светлей,
Если ветер сорвется с полей
И вздувается синью река
И прозрачней, чем звезды, тоска…
 
 
Но смешней декорации нет, —
В скучноватый, печальный рассвет
Суматошный врывается свист
И кружится отчетливей лист.
 
 
Семенит, просыпаясь врасплох,
Пароходик, смешной скоморох,
И мотор на реке
та-та-та
та-та-та
Пустота, пустота…
 
«Какой заботою удручены…»
 
Какой заботою удручены
Мы поднимаем в гору, в гору
Сухую накипь призрачной волны
И горечь праздных разговоров,
 
 
Так близится заманчивый удел,
И кое-как мы коротаем сроки…
 
 
Но в сумерки, на одинокий лад
Холодный прах перебирая,
Но в сумерки,
Когда часы безжалостно стучат,
Не призывая и не обличая,
 
 
От влажной тяжести ночной
Отгородившись каменной стеной,
 
 
Как медленно мы погибаем…
 
Стихотворения разных лет
«За стеной мы как в крепости оба…»* [1]1
  Стихотворения, отмеченные знаком * в бумажном издании отсутствуют.


[Закрыть]
 
За стеной мы как в крепости оба,
Синий призрак едва различим.
– Если верность есть верность до гроба…
– Ничего, помолчим, помолчим,
 
 
Если счастье есть счастье такое,
Не увижу, не вспомню лица,
Пусть цветы расцветут на обоях.
До конца, до конца.
 
 
Все равно – не судите нас строго
В подозрительный, трудный наш час,
Много бедных, печальных, убогих
В этот дом приходило до нас.
 
«Русские записки», 1939. № 17.
«Крутится, вертится шар голубой…»*
 
«Крутится, вертится шар голубой…»
Над золотистою тенью земной,
Солнечной пылью взнесен и пронзен,
То как потерянный мечется он,
Бедного смысла игры не раскрыв.
Струнной шарманкой украден мотив,
Музыки детской пронзительный звон
Дергает шуткой смертельный наклон,
 
 
Некуда шарику, негде упасть.
«Кавалер барышню хочет украсть…»
 
«Русские записки», 1939. № 17.
«В ночной глуши, в каморке темной…»*
 
В ночной глуши, в каморке темной,
Захлебываясь верностью и страхом,
Сводить, вздыхая, счет судьбе заемной,
Возможностям падения и краха,
 
 
Чтоб то, о чем мы и мечтать не смели,
Скользя, не помня, спотыкаясь, мимо…
А рядом на обоях птицы пели
О радости почти невыносимой.
 
Современные записки. 1938. № 67.
«Нет, не о том… стучали поезда…»*
 
Нет, не о том… стучали поезда,
В дрожащей синеве коростели свистели,
Высоким полднем плавились года
И месяцы скользили, как недели…
Нет, не о том – в падении без дна,
В прозрачной ясности, в передвечерней лени,
Когда пустеет день и неба глубина,
Дома – как призраки и люди – как мишени.
 
 
Нет, не о том… в пяти, в тот раз…
Последним вздохом в мой последний час.
 
Альманах «Круг», № 3. Париж: Дом книги, 1938
«Не время, надежда, не время…»
 
Не время, надежда, не время.
Ни горести нам, ни отрады.
Но в пропасть свергаются годы,
Но кверху взвивается пламя,
Не надо, не надо, не надо…
 
 
Так жизнь изойдет расставаньем,
Так сердце истает разлукой,
За темным, скупым подаяньем
Так бедные тянутся руки.
Не время, надежда, не время…
 
 
Волнуется парус раздутый
В покинутом небе, огромном,
Минутку, еще бы минутку
На берег, на берег, на темный.
 
 
Кристальней и звонче дыханье
В предутренней зябнущей дрожи
В печальном, за дымкой, прощанье
Слова на слова не похожи.
 
 
Бессильная повесть утраты
На холод, на холод кристальный…
В последнем, горячем пожатье
Не скомкав платочек прощальный.
 
Альманах «Круг», № 3. Париж: Дом книги, 1938
«Поговорим теперь о том, о сем…»
 
Поговорим теперь о том, о сем,
О горести моей, о бедствии твоем,
 
 
О счастье, о войне, о синема,
О глупости людской и об игре ума,
 
 
(Какой пустой, беспутный – пятый час!),
О том, что в городе никто не знает нас,
 
 
За поворотом нас никто не ждет,
Свобода песни нам печальные поет,
 
 
И скука сквозь вечерние огни
Жужжащим роем осеняет дни…
 
 
Но все – в беседе двух друзей неутолимой,
В разврате слове – все будет мимо, мимо…
 
«Современные записки», 1939, № 69
«Утро рассветною пылью туманится…»
 
Утро рассветною пылью туманится
В розовом облаке перистых чаяний,
День начинают святые и пьяницы
Для ожиданий, намеков, раскаяний.
 
 
…Как на беду ничего не случается.
Жить очень хочется. Жизнь продолжается.
 
«Современные записки», 1939, № 69
Прощание
 
Если, словно в пустом ожидании,
Беспредельное небо (знаешь заранее),
Сиротливей и каменей зданья,
Это значит – прощание…
 
«Новоселье», 1946, № 24–25.
Вокзал
 
Вознесенный фасадом особенно гол,
Четко шаркают ноги о каменный пол,
Суета, но не та,
Не такая, как те,
Не такая, как следует быть суете.
 
 
На часы и минуты разграфленная мука,
Можешь дни тасовать, как картежную скуку,
Можешь сердце по сходной продать
И вослед платочком махать…
 
 
Только там, в затаенном вагоне,
Бьется тот же ответ монотонный,
Без стенаний, без слез, без досады,
Механически – мертвой цикадой,
И болтается – куклой во сне —
Чей-то вымокший плащ на стене.
 
«Новоселье», 1946, № 24–25.
«Все ровнее, быстрей и нежней…»
 
Все ровнее, быстрей и нежней,
Все прилежней колеса стучали.
В голубом замираньи полей
Запах дыма и скрежет стали.
 
 
В серебро уходящая мгла,
Лошадей и людей вереницы.
Брызги влаги на взмахе крыла,
Хриплый окрик разбуженной птицы.
 
 
Эта белая даль – не снежна,
Эти тени дорог – не бескрайны,
Оттого эта тайна нежна,
Что осталась, как тени, случайной.
 
 
Только музыка все слышней,
Только небо светлее и ближе
В голубом замираньи полей,
На разъезде путей, под Парижем.
 
«Новоселье», 1946, № 24–25.
ПРОЗА. ВОСПОМИНАНИЯ
ПОЛУЗАБЫТОЕ(мемуары)

Парижское объединение писателей устраивает ряд литературных вечеров, посвященных памяти ушедших поэтов. Вот и мне хочется на этих столбцах вспомнить о нескольких замечательных фигурах литераторов, восстановить некоторые черты нашего смутного времени.

«Взвихренная Русь», «Ветер, ветер на всем Божьем свете»… В эти роковые годы, когда, как любили тогда писать, «в пламени войны и революции плавилась старая Россия», рушились вековые устои, гибли общепринятые понятия, в годы крови, лишений и ужаса поэзия приобретала особый смысл и особую сторону. Повседневная жизнь превращалась постепенно в беспрерывную цепь лишений и страданий, нервы были напряжены до крайности, и фантастический, нереальный мир поэтического воображения, всегда рвавшийся из «нищих уз земных» к вечности, для многих приобретал неповторимую значительность, сверхреальность… Да и в практическом мире все мыслилось в каких-то планетарных размерах, необыкновенное становилось повседневным, невозможное – осуществимым.

Много с тех пор писалось мемуаров и исторических исследований о событиях того времени, а вот особая неповторимая атмосфера постепенно забывается. Сохраняется лишь в некоторых в литературных «памятниках», как, например, в «Двенадцати» Блока, где возможны и естественны были сопоставления проститутки Катьки, что «шоколад Миньон жрала», с Иисусом «в белом венчике из роз».

В последние годы войны, в первые времена революции в Одессе, где я тогда жил, создавалась литературная «Южнорусская школа», из которой вышла впоследствии целая плеяда писателей времени расцвета советской литературы: Бабель, Багрицкий, Олеша, Катаев, Ильф и Петров, Кирсанов.

Одесса пережила бомбардировку с моря, беспрерывные уличные бои, голод, сыпняк, ужасы террора, восемь или десять смен власти – одессита больше ничто не удивляло. Помню время, когда город был поделен на три зоны: советскую, украинскую и добровольчески-союзную – и примерно раз в две недели одна зона «напирала» на другую в уличных боях.

В это время артист Б. Глаголин издавал журнал «Театруда» (на обыкновенном языке следует читать "Театр труда"), где печатались статьи некоего А. Бабичева, по профессии инженера, по существу – клинического параноика. Статьи его начинались приблизительно так: «Я, антихрист, призванный вершить судьбы мира», – и развивал он в них мысль устройстве планетарного театра, где зрителями были бы не только жители нашей Земли, но также Марса и Нептуна.

Статьи никого особенно не поражали: раз «мировой пожар в крови», раз почему-то Китай должен рычать («Рычи, Китай», В. Маяковского)* [*В действительности автором пьесы «Рычи, Китай» (1926 г.) был не Маяковский, а Сергей Третьяков (1892–1939) – примеч. В.А.], то почему бы, собственно, Антихристу не устраивать планетарного театра? Тем более что, как у многих параноиков, мысли у Бабичева, отправляясь от исходной бредовой идеи, дальше текли совершенно логично.

В один из советских периодов оккупации города отделом народного образования заведовал мобилизованный для этой цели интеллигент К. Вот к нему-то и явился однажды Бабичев с вечно озабоченным, устремленным куда-то взглядом, с портфелем под мышкой – излагать теорию Планетарного театра. Заведующий проектом заинтересовался, распорядился выписать мандат на реквизицию помещения, позаботился о пайках для будущих артистов, но под конец удосужился спросить: «А сколько вам, товарищ Бабичев, стульев для вашего театра понадобится?» И только когда последовал ответ: «Да я думаю, товарищ, на первое время пять-шесть миллионов хватит», – завгубнаробраз сообразил, что имеет дело с клиническим сумасшедшим.

1921 год. Голод, сыпняк, террор, необычайно суровая зима. Ледяной черноморский ветер гуляет по затихшему, скованному мраком и холодом городу. Неубранный снег сбился в твердокаменные груды, среди которых и при дневном свете пробраться почти невозможно. Глухая ночь, слышны одиночные выстрелы – неизвестно, кто и где стреляет. Группа молодых поэтов шатается по пустым улицам. Высокий юноша в рыхлой папахе и солдатской шинели, широко шагая, громко скандирует буйным, немного в нос голосом недавно им написанную поэму «Труба победы»:


 
Так я живу, харчевник и поэт,
Из города бежавший в этот угол…
 

(Далее следовало описание благ земных, нечто вроде голландского натюрморта.)

Почти без передышки поэт переходит на пастернаковские стихи, более подходящие к обстановке.


 
Чего мне бояться? Я тверже грамматики
бессонницу знаю. И мне ль не брести
босоногим лунатиком
средь лип и берез из слоновой кости…
 

(Б. Пастернак. Цитирую по памяти.)

Патруль красноармейцев останавливает группу. «Кто такие? Налетчики, контрреволюционеры, сумасшедшие?» Но высокий юноша (Эдуард Багрицкий), поправляя съехавшую на затылок папаху, уверенно отвечает: «Ничего, товарищи, здесь свои, поэты. Поэты – особенная публика». А совсем приземистый, коренастый юнец (Юрий Олеша) в какой-то меховой женской кофте старается разъяснить: «Понимаете, поэты – народ особенный».

Начальник патруля, пожимая плечами, отпускает нас с миром…

Буйным юношей остался в моей памяти Эдуард Багрицкий (настоящая фамилия его была Дзюбин), «неистовый Эдя», как мы его называли. Багрицкий был поэтом дореволюционной формации. Ставши впоследствии «пролетарским» поэтом, думаю, в существе своем нисколько не изменился. Политические и социальные бури его нисколько не интересовали, попросту он их не замечал. Всю свою короткую жизнь прожил он устремлением и любовью к стихам.

Намеренно говорю: не к поэзии даже, а к стихам. Эта одержимость стихом и звуковой стихией помешала, быть может, Багрицкому стать очень глубоким поэтом. Но в одержимости и горении была его сила.

Сейчас, когда перечитываешь его стихи, они частично теряют свою силу и красочность. Они были связаны с его жизнью, они были его жизнь. Слушать их надо было в его чтении, когда, захлебываясь, он «гнал» строчку за строчкой; строки бежали одна за другой, нагоняли друг друга, как волны морского прибоя:


 
Пустынное солнце садится в рассол,
И выпихнут месяц волнами…
Свежак задувает!
Наотмашь!
Пошел.
Дубок, шевели парусами…
………………………………
Сквозь волны – навылет.
Сквозь дождь – наугад.
В свистящем гонимые мыле
Мы рыщем на ощупь…
Навзрыд и не в лад
Храпят полотняные крылья.
 

Литературой, прозой Багрицкий интересовался лишь вообще, «вскользь», по необходимости, стихи же помнил, как он сам выражался, «верстами». О поэзии знал, кажется, все, что о ней было написано по-русски (иностранными языками он не владел).

Жил Багрицкий «где попало и как попало», как настоящему поэту и полагается. В обыденной жизни он находился как бы «по ту сторону добра и зла» – да обычные моральные суждения к нему и неприменимы. Одно, как он говорил, было ему недоступно – это похвалить плохие стихи: язык не поворачивался. В суждениях о стихах он не знал ни лицемерия, ни пощады.

Да, правда, кроме страсти к поэзии, имел он еще и другую страсть – к птицам и рыбам. Птичьими клетками была всегда заставлена его комната, а рыб он держал в ванне, доверху наполненной водой. После поэзии обычной темой его разговоров была меновая торговля птицами и рыбами. Умер он 37–38 лет от роду от тяжелого гриппа, осложнившего мучившую его всю жизнь астму. Как говорил мне проездом в Париж тоже ныне покойный Ильф, перед смертью Багрицкий цитировал когда-то написанные строки, передававшие его ощущения удушья: «В раскрывшихся глазах мелькают только птицы».

Вот образ другого безвременно (кажется, 22 лет) погибшего поэта, Анатолия Фиолетова (А. Шора), В месяцы февральской революции, когда вся Россия митинговала на улицах и площадях, поэт с полудетским лицом, склонивши голову немного набок, по-детски важно скандировал ставшее потом очень популярным четверостишие:


 
О, сколько самообладания
У лошадей простого звания,
Не обращающих внимания
На трудности существования
 

– писал стихи о лошадях, о детях, об Оливере Твисте.

В эпоху Керенского студенты были мобилизованы, чтобы заменить старорежимную полицию. Я, например, был чем-то вроде околоточного надзирателя. Фиолетов стал инспектором уголовного розыска, да так там и остался при всяких сменах власти. Стал настоящей полицейской ищейкой. Но лирические стихи писать продолжал. Он был убит наповал (пуля попала в сердце) на так называемом Толкучем рынке налетчиком из банды, за которой, очевидно, не в меру охотился.

За несколько дней до смерти инспектор уголовного розыска А. Шор в загаженном, заплеванном помещении полицейского участка читал мне свое последнее стихотворение:


 
Не архангельские трубы,
Деревянные фаготы
Пели мне о жизни грубой,
О печалях и заботах…
 

А кончалось стихотворение удивительным, почти сверхъестественным предчувствием:


 
Не скорбя и не ликуя,
Ожидаю смерти милой,
Золотого аллилуйя
Над высокою могилой…
 

Тогда же Фиолетов (Шор) говорил, что хочет все бросить и бежать в сказочную страну – Индию…

Не хочется закончить статью на грустных воспоминаниях о поэтах, гибель которых мне известна. Вспоминается фигура пришедшего в наш город замечательного чудака – поэта Чичерина, Ликсей Миколаевича (как он сам произносил свое имя и отчество). Статный красивый человек, зиму и лето в легкой парусиновой блузе, в сандалиях на босу ногу. Чичерин пешком обходил всю Россию, изучая и собирая все народные говоры, чтобы проникнуть в самую глубь речевой стихии русского народного языка. У меня сейчас под рукой его сборник «Плафь» – фонетическое воспроизведение слова «Плавь» (сплав). Обычной орфографии Чичерин не признавал, так как служит она для передачи слов – мыслей, его же интересовала самая фонетика слова. Поэтому он придумал массу дополнительных знаков, долженствующих передавать звуковые оттенки речи. Понять сейчас его «заумные» произведения почти невозможно – но что за удовольствие было его самого слушать! Почти не понимая смысла, слушатель как бы сопереживал творческую эмоцию поэта и, казалось, проникал вместе с ним к самым истокам русского говора, русской речевой стихии. Голос у него был замечательный. Читал он и стихи Пушкина, Баратынского, Лермонтова, Мандельштама.

Помню, начинал он задумчиво-грустно, в медленном темпе:


 
Я изучил науку расставанья
В простоволосых жалобах ночных,
Бегут часы, и длится ожиданье,
В полночный час вигилий городских…
 

– и переходил потом в надрывающий душу напевный речитатив:


 
О, нашей жизни скудная основа!
Куда как беден радости язык,
Что было встарь, то повторится снова,
И сладок нам лишь узнаванья миг.
 

(О. Мандельштам)

Никогда не забуду лица молодого скульптора Г., слушающего Чичерина. По лицу этому катились слезы умиления и грусти. Поистине, мы «дети страшных лет России». Разве в мирное, беззаботное время, в «года глухие» будет взрослый человек плакать, слушая лирические стихи?

«Новое русское слово», Нью-Йорк, 23.01. 1949.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю