Текст книги "Я, депортированный гомосексуалист..."
Автор книги: Пьер Зеель
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Вскоре лагерь в Ширмеке был заполнен до отказа, как и все места заключения в Эльзасе; встал вопрос об увеличении вместимости лагерей. В соответствии со срочным приказом Гиммлера осуществление проекта строительства концлагеря Штрутгофа, расположенного в горной местности на высоте шестисот метров над нами, было ускорено.[31]31
«B 1944 году я находился в Данциге. Там была судостроительная верфь. Женщин, привезенных из Штрутгофа, заставляли маршировать, построив по трое. За ними надзирали сто или сто пятьдесят женщин, одетых в черную форму СС; они носили сапоги и держали в руках хлыст, чтобы подгонять этих несчастных». (Свидетельство из работы: Walter Kempowski, p. 154.)
[Закрыть] Необходимо было расчистить место, освободив его от скал и булыжников, и натаскать бревна. Бараки там строились тоже. В грузовике или пешком, зажатые с обеих сторон немецкими овчарками, мы лесом поднимались туда. Немцы меняли партии узников, стремясь не допустить, чтобы мы слишком быстро догадались, что это за стройка. Напрасная предосторожность. Мы уже поняли, что нам приказано построить печи крематория. Нами овладело ощущение кошмара, и это чудовищное открытие сопровождалось шушуканьем, полным ужаса.
Проходили дни, недели, месяцы. Так я прожил шесть месяцев, с мая по ноябрь 1941-го, в мире, где правили дикость и ужас. Но сейчас я хочу рассказать еще об одном воспоминании, для меня самом жутком, тем более что все это случилось в первые недели моего пребывания в лагере. Оно больше всего способствовало моему превращению в бессловесную и безмолвную тень.
Однажды громкоговорители срочным порядком вызвали нас на площадь, где обычно проводилась перекличка. Лай и выкрики сделали свое дело, и мы без промедления явились туда все. Нас построили квадратом, мы стояли по стойке «смирно», окруженные эсэсовцами, как бывало на утренних перекличках. Пришел комендант лагеря со своим штабом. Я подумал было, что он снова примется внедрять в наши души свою слепую веру в рейх, состоявшую из указаний, оскорблений и угроз, наподобие знаменитых ругательств своего хозяина, Адольфа Гитлера.
Но на самом деле готовился обряд наказания – исполнение смертного приговора. В самом центре образованного нами квадрата поставили между двумя эсэсовцами молодого человека. Охваченный ужасом, я узнал Жо, нежного друга моих восемнадцати лет.
Прежде я никогда не замечал его в лагере. Его привезли до или после меня? В те несколько дней, что предшествовали моему приходу в гестапо, мы не виделись. Я застыл от страха. Как я молился, чтобы ему удалось бежать от их облав, их допросов, унижений. И вот он здесь, перед моими глазами, полными слез. Он не носил втихаря, как я, опасных депеш, не срывал воззваний, ничего не подписывал. И все-таки его взяли тоже, и вот он сейчас умрет. Приговор явно был подписан. Что произошло? В чем его обвиняли эти чудовища? Скорбя всем сердцем, я совершенно забыл о том, что причина смертного приговора была очевидной.
Затем из громкоговорителей полилась оглушительная классическая музыка, пока эсэсовцы раздевали его донага. Потом ему на голову нахлобучили белое цинковое ведро. И натравили на него свирепых псов из лагерной охраны, немецких овчарок, которые сперва искусали ему весь низ живота и бедра, а потом сожрали всего прямо на наших глазах. Ведро, крепко сжимавшее голову, отражало его вопли, делая их еще громче. Напрягшись всем телом, едва держась на ногах, с вытаращенными от ужаса глазами, полными слез, я молился только об одном – чтобы он как можно быстрее потерял сознание.
С тех пор я часто просыпаюсь по ночам от своего крика. Вот уже пятьдесят лет эта сцена все встает и встает у меня перед глазами. Мне никогда не забыть варварского убийства моей любви. Прямо на моих глазах, на наших глазах. Ибо нас были там сотни, сотни свидетелей. Почему сегодня все молчат об этом? Не все же умерли? Правда, мы были в лагере самыми юными, и с тех пор прошло много лет. Но мне думается, что кое-кто предпочел навсегда закрыть рот на замок, боясь воскрешать страшные воспоминания, вроде того, о котором я рассказал.
НАПРАВЛЕНИЕ – СМОЛЕНСК
Ноябрь 1941-го. Мои душа и тело давно привыкли к адскому ритму лагерной жизни, складывавшемуся из одинаковых повторяющихся дней, наполненных беспрестанными несправедливостями. Здесь не происходило ничего такого, что выходило бы за рамки ежедневного цикла жестокостей, методично запрограммированных СС.[32]32
Вот пример издевательств над депортированными геями в Германии, принадлежащий циничному перу Рудольфа Хоша, начальника лагеря: «В Заксенхаузене гомосексуалистов сразу поместили в один барак. Работать их выгоняли отдельно от других в глиняный карьер. [...] Эта тяжелая работа, целью которой было их перевоспитание, по-разному влияла на различные категории гомосексуалистов. Если те, кто обладал живым характером и твердо решил отказаться от прежнего, оказывались способны к самому тяжелому труду, то другие медленно чахли. [...] Нетрудно было предсказать фатальный исход в том случае, когда болезнь или смерть отнимали у одного из таких его «дружка». Многие из них покончили с собой. [...] Были случаи, когда двое дружков вместе убивали себя». (Le Commandant d'Auschwitz parle, Maspero.)
Историк Франсуа Бедарида также отмечает: «В концлагерях цыгане и гомосексуалисты находились на дне лагерной иерархии. Их использовали на самых тяжелых работах. Так, например, одну цыганку, семья которой погибла в газовых камерах, использовали как «носильщицу трупов». Вместе с другими заключенными она должна была подбирать умирающих и относить их в могилу, где они часто еще агонизировали. Их добивали выстрелом в затылок». (Politique nazie d'extermination, Institut d'histoire du temps present, Albin Michel, p. 274.)
[Закрыть] Осень сменила лето. Невдалеке засверкал разноцветьем листвы лес. Из-за колючей проволоки и сторожевых вышек мы созерцали природу, столь прекрасную, такую щедрую. И когда мы смотрели на Вогезское ущелье, которое уже начинал покрывать снег, как часто нам хотелось, чтобы произошло хоть что-нибудь, не важно, что именно, – пусть самое худшее, но положившее конец вечному унижению и вырвавшее бы нас из их когтей..
Я, как и другие узники, стоило только утренним туманам рассеяться, поглядывал на статую Девы Марии, стоявшую на зубчатой стене замка в долине у подножия горы. Многие из нас обращали к ней взгляды. Мы ничего не говорили друг другу, но я хорошо понимал, что было той единственной мыслью, и моей, и моих товарищей, которая еще могла сплотить нас: вернуться домой, снова обнять тех, кого мы любили, лечь в свою постель в своей спальне.
Вернуться к самому себе.
В ноябрьский денек 1941-го я услышал, как мое имя донеслось из громкоговорителя. «Зеелю Петеру» было приказано явиться в комендатуру. За несколько дней до того, прочесывая граблями гравий у входа, потому что мне снова приказали следить за крольчатником, я успешно своровал несколько морковок, принесенных для кормления кроликов. Меня засекли и теперь накажут? За это могли повесить. Или меня вызывают на очередной допрос? А что, если снова уколы? Перевод в другой лагерь? Уже давно позабыв даже и думать о каком-либо сопротивлении, я воспринимал все происходившее со мной со страхом, но и с большим безразличием.[33]33
Знаменитый психиатр из Чикаго Бруно Беттельхайм, которого отправили перед Второй мировой войной сперва в Дахау, а потом в Бухенвальд, писал: «Выживали не те, у кого уважение к себе становилось меньше, а те, кто утрачивал его совершенно». (Bruno Bettelheim, Le С ur conscient.) «Но все-таки существует факт из истории концлагерей, что люди, имевшие религиозные или моральные убеждения, выживали гораздо чаще, чем остальные». (Выдержки из работы Сильвии Граффард и Лео Тристана «Les Bibelforschers et le nazisme» (ed. Tiresias, 1990) о депортации тысяч Свидетелей Иеговы Третьим рейхом.)
[Закрыть] В таком аду сама надежда могла стать обманом.
Карл Бук сидел за столом. Он не показался мне ни чересчур разъяренным, ни даже подозрительным. Напротив, он, вопреки обыкновению, даже не кричал. Его слова были церемонными, а интонация – торжественно-тяжелой. Получив от своих агентов донесение о моем пребывании в лагере, он заключил, что поведение мое хорошее и меня можно выпустить. Отныне я мог считаться полноправным гражданином Германии. Мне даже предоставлялось право выйти из его кабинета с криком «Хайль Гитлер», мысленно адресовав это приветствие выдающимся людям рейха. Стоя перед ним навытяжку, не веря своим ушам, я пытался разгадать, какую еще ловушку мне приготовили. Последняя формальность. На столе, прямо перед моими глазами, лежал, ожидая моей подписи, документ на зеленой бумаге, проштампованной немецким орлом. И тогда Карл Бук добавил уже другим, угрожающим тоном: «У нас длинные руки, и если вы посмеете расказать что бы то ни было о том, что пережили или видели в лагере, если вы не оправдаете надежд властей рейха, вы, без всякого сомнения, будете немедленно возвращены за колючую проволоку». Спокойно, но непреклонно он требовал от меня полного молчания. Меня охватило изумление, я не понимал ничего. Но повиновался и, не прочитав, поставил подпись. Бук взял листок бумаги и положил в сейф.
Что я подписал? Этот вопрос преследовал меня долго и неотступно. Он вселял в мою душу страх все те годы, что я был немецким гражданином, а потом и солдатом. Может быть, все это слишком напоминало мне историю с протоколом в комиссариате Мюлуза двумя годами ранее; ведь и его я подписал не подумав, и с этого начались драматические события в моей жизни. Но на сей раз, в лагере, у меня просто не было другого выхода. Это был приказ. Все могло обернуться мрачным фарсом: а вдруг меня убьют, как только я окажусь по ту сторону колючей проволоки?
Когда я подписал документ, ни один мускул не дрогнул на лице Карла Бука. От безумной надежды, что его предложение «честное», я вдруг словно бы изнутри наполнился порывом ветра. Я отсалютовал по-немецки, как и было положено, и, согласно приказу, направился в хозяйственный блок. Там мне выдали гражданскую одежду. Я сбросил униформу арестанта: пилотку, робу, штаны, изношенные, латаные-перелатаные, и этот их кошмарный цветной значок. Мне дали денег, чтобы купить билет до Мюлуза. Потом, не обернувшись для прощального взгляда на товарищей по несчастью, я направился к решетке, туда, где был выход. Я перешел заграждение, ожидая самого худшего.
Меня не убили. Дорога к вокзалу по улицам Ширмека показалась мне невыносимо длинной. Обритый и тощий, я чувствовал, как меня преследуют сумрачные взгляды прохожих. Восемнадцатилетний, я превратился в существо без возраста. Моя любовь была мертва, а меня нацисты превратили в отребье. Какой-нибудь час назад я еще ходил бессловесным роботом вокруг виселицы, в мире воплей, овчарок, автоматчиков и сторожевых вышек.
Почему нацисты меня освободили? Чего они теперь потребуют? Поверить в такое было невозможно. Что, если они решили сделать меня пушечным мясом? Мне сказали, что я каждое утро обязан отмечаться в гестапо Мюлуза: для чего? И что было в подписанном мной документе?[34]34
«Придавая такое важное значение вербовке молодежи, нацистский режим и не подумал предпринять какие-либо действия, чтобы самому отмыться от подозрений в гомосексуальности, которые постоянно высказывали коммунисты и западные демократы. И между прочим, напрасно: чем больше ярился нацизм, отправляя толпами гомосексуалов на уничтожение, тем больше подтверждал это обвинение, позорное и несмываемое, увлекая вместе с собой тысячи своих жертв в осуждение историей». (Guy Hocquenghem, Race d'Ep, ed. Libre-Hallier, 1979, p. 122.)
[Закрыть] Обязательство хранить молчание? И мое немецкое гражданство?
Сойдя с поезда на вокзале Мюлуза, я тупо огляделся, точно семья могла ждать здесь моего приезда, о котором ее любезно проинформировали мои нацистские надзиратели. Разумеется, никого не было. Идти по улицам Мюлуза было для меня тяжким испытанием. Слухи об облавах на гомосексуалов, должно быть, распространились по всему городу. И с тех пор как меня отсюда увезли, семья узнала, что я «швайнхунд». Мои родители, католики, трепетно заботившиеся о своей репутации, – как они к этому отнеслись? Согласятся ли они принять меня? И на каких условиях? И как мне объяснить им, да и что объяснить, если я обязался хранить полное молчание? Я говорил себе, что вся семья безусловно разделит позицию отца.
Вот как все произошло. Подойдя к дому, я позвонил, словно незнакомец. Я видел, как кто-то наклонился, чтобы посмотреть, кто пришел. Узнал ли он меня? Он не вскрикнул. Сейчас я не помню, кто открывал мне дверь. Мне удалось с трудом подняться по лестнице и ступить на порог гостиной.
Семья обедала. Отец встал из-за стола. Когда я сделал шаг вперед, он вынул из жилетного кармана золотые часы и протянул мне, сказав: «Сын мой, вот тебе подарок ко дню возвращения. Поешь с нами. Не рассказывай ни о чем. А потом пойдешь отдыхать». Прислуга поставила стул и столовые приборы. Я мог сесть рядом со своей семьей. Обед прошел в тишине. Я видел, как на другом конце стола мать тщетно старается удержать слезы. Никто не прервал молчания.
Было 6 ноября 1941-го. Одним махом два моих секрета скрепились в один: и нацистский ужас, и позор гомосексуальности. Время от времени на меня бросали недоуменные взгляды: почему я такой истощенный и голодный? В кого я превратился за эти шесть месяцев? Так я и правда был гомосексуалистом? Что со мной делали нацисты? Почему меня освободили? Никто не задал мне таких естественных вопросов. Но даже если бы кто-нибудь осмелился, я бы все равно не ответил: меня связывала двойная тайна. Для ответа на эти безмолвные взгляды мне понадобилось прожить еще сорок лет.
Я снова был у себя в спальне, с моими книгами, моими вещами. С моей, так далеко отошедшей от меня, сущностью. Такой была она до того, как меня изнасиловали. На шелковых простынях, в тепле и заботе, я чувствовал страшный внутренний гнет. Спать мог только на коврике. Ночью на меня нападал нестерпимый голод, и я бросался в кладовую. В семье решили запереть на висячие замки все шкафы, где хранилось съестное. Когда я просыпался от кошмаров, мои вопли будили весь дом. Врачи приходили лечить меня от дизентерии.
На следующее же утро после возвращения я начал отмечаться в гестапо. Это внушало мне невыносимый ужас. А если меня снова арестуют? Я шел туда в самый ранний час, чтобы не встречаться взглядом с прохожими. Потом возвращался прямо домой и не выходил из комнаты целый день. Все продолжало вызывать у меня страх. Даже этот домашний уют был обманчив: меня в любой момент могли оторвать от него. Единственное, что мне было дозволено, – это чувствовать, что я еще живой. Но, по правде говоря, был ли я таким?
Так промелькнули четыре месяца. Поскольку гестапо меня не задержало, я вообразил, что обо мне забыли. Но мне уже было известно, что за пять месяцев до этого Германия напала на СССР. Теперь она воевала на всех направлениях. Такой мощной военной и индустриальной машине необходимо было помногу черпать оттуда, где еще оставались резервы. Полноправный гражданин рейха, я понимал, что рано или поздно меня призовут на военную службу.
Я все еще спал на коврике в своей комнате. Здоровье немного поправилось. Но мне не хотелось никого видеть. О чем я мог рассказать? О лагере в Ширмеке было известно только по слухам. О пытках и убийствах никто ничего не знал. Как и о повешенных, и о многочисленных расправах, о торжественных выступлениях Карла Бука, о голоде, бесправии; ровным счетом ничего не знали о тех несчастных, кто мучился там от адских морозов, унижений и садизма СС. А тот крематорий Штрутгофа уже работал на полную мощность, превратив первые ростки сопротивления в прах, растаявший над заснеженными вершинами елей Вогезского ущелья.
Однако новости приходили одна тревожнее другой, даром что это было уже не в лагере. Пока я находился в Ширмеке, законы Виши запретили франкмасонство, узаконили аресты и принудительные интернирования людей с «опасной» репутацией или имевших статус евреев. «Преемник» Петена, адмирал Дарлан, запросил карточки с информацией обо всех, кто проявил нежелание сотрудничать с его режимом, как раз когда прах Эльона упокоился в Пантеоне. Но все еще сопротивлялась Великобритания, и внутри нашей страны сопротивление тоже набирало силу. Соединенные Штаты, встревоженные тем, что конфликт перенесся на западное побережье, в Атлантику, наконец решили вступить в войну. Так европейский конфликт перерос в мировой.
Германия нуждалась в новых силах. Было ясно, что в покое нас не оставят.
В весенний день 21 марта 1942 года повестка с призывом в немецкую армию настигла меня. Офицер, занимавшийся пополнением кадров, принес ее прямо родителям домой. Меня внесли в состав РАД, Рейх Арбайтсдинст.[35]35
«9 августа 1942 года, во время заседания генерального штаба Гитлера на Украине, было принято решение ввести обязательную военную службу в Эльзасе-Лотарингии, который демонстрировал слишком мало рвения в ответ на призывы к записи в добровольцы». (Rita Thalmann, p. 63.) Так Гитлер мстил эльзасской молодежи, которую ему не удалось покорить. «Эльзасцы, силой призванные на службу вермахту, сражались против своих же братьев. От них этого и добивались – антиэльзасского расизма. Орадур-сюр-Глан. Там было много эльзасцев, служивших в армии не по своей воле. Некоторые бежали из немецкой армии, но репрессии обрушивались на их семьи. Бежать боялись. Зачем было убивать друг друга? Зачем было истреблять людей? Лицом к лицу столкнулись под деревом у излучины дороги эльзасец и немец, один на один, в дни освобождения деревушки под Кольмаром. Они смотрели друг другу в глаза. Ни тот ни другой так и не смог выстрелить». (Cyril Collard, L 'Ange sauvage, carnets, p. 105—106, Flammarion, 1993.)
Рассказан эпизод из действительно ужасной истории Орадур-сюр-Глан, происшедшей во время разгрома немцев, когда население этой маленькой деревушки было вырезано прямо в деревенской церкви, а ведь всех обвиняемых насильно забирали в немецкую армию. В Эльзасе это было воспринято как приговор всем, кто служил «по не зависящим от них причинам». Поначалу люди, призванные немецким военкоматом, пели «Марсельезу». (Jean Ritter, p. 66.) Из ста тысяч призванных силой выжили меньше половины. А осужденные эльзасцы из Орадур-сюр-Глан в конце концов удостоились президентского прощения.
[Закрыть] Этот зловещий документ, как и мой вызов в гестапо за десять месяцев до того, ничего хорошего не сулил. Кокон семьи оказался слишком хрупким перед силой государства.
Я попробовал, как и другие, увильнуть от этого дополнительного испытания. Я слышал, что это можно сделать вот как: съесть несколько сардин с растолченными таблетками аспирина. Результатом были белая пена на губах и учащенное дыхание, к которому я добавил еще несколько театральных спазмов. Некоторым этого хватило, они своего добились. А вот я провалился. Мне не поверили.
И вот я на войне, восемнадцати с половиной лет, облаченный в немецкую униформу. Отбытия из Мюлуза я не помню; не помню и тех трех лет, что прошли потом, когда я исколесил все страны Европы, ни деталей, ни мест, ни дат – все совершенно выветрилось из памяти.[36]36
Документ из секретариата по делам бывших депортированных и жертв войны от 11 февраля 1992 года подтверждает, что Пьер Зеель получил статус «человека, вынужденно работавшего во вражеской стране, на территории, оккупированной врагом, или на французской территории, оккупированной врагом» в период с 21 марта 1942 года по 26 сентября 1942 года, потом насильственно был призван в немецкую армию с 15 октября 1942 по 7 августа 1945 года. За перенесенные страдания и опасности Пьер Зеель недавно был вознагражден чеком в 9100 франков...
[Закрыть] Напрягаюсь, чтобы воскресить события, но они ускользают: забытые? вычеркнутые из памяти? Так же было в когтях нацистов, где вся моя воля сконцентрировалась только на одном – выжить, а не запомнить. Лишь крохи случайных воспоминаний блуждают в этом хаосе.
Меня поместили в казарму, предназначенную для РАД в Вене, вместе с чехами и австрийцами. Помню, что там было много эльзасцев, уроженцев Лотарингии и Люксембурга. Командный состав был исключительно прусским. Многие из немецких офицеров были уроженцами Померании.
Я был ординарцем одного из них. Драил ему сапоги, готовил пищу, занимался его делами и ходил за конем. Я задавал себе вопрос – а уж не намеренным ли был выбор нацистами своих денщиков: мое досье, без сомнения, следовало за мной по пятам, и мой хозяин-офицер должен был его прекрасно знать. Он представлял, откуда я и почему здесь. Мог всегда проконтролировать меня, проследить за моим поведением, проверить, держу ли я язык за зубами.[37]37
После убийства Рема и слухов о том, что в СА есть гомосексуализм, Гитлер повысил голос: «Мы без колебаний будем истреблять эту чуму до победного конца, даже в наших рядах». (Гитлер, речь от 11 сентября 1936 года.)
[Закрыть] И я очень скоро вспомнил, как надо изображать полное послушание, ведь этот урок я усвоил еще в Ширмеке.
Это были шесть месяцев военной муштры. Нас готовили к войне. Но из предосторожности не учили напрямую обращаться с оружием. Вместо него был «шпатен»: длинный заступ, служивший заменой винтовки, – с ним мы упражнялись долгие часы. Он был такой тяжелый, что у нас на ладонях появились ужасающие мозоли. Еще нас учили гусиному шагу. Мы были одеты в униформу цвета хаки, в сапоги и пилотки или кепки. Особенно унизительной была необходимость носить нарукавную повязку со свастикой.
А весна 1942-го застала меня в Вене. Столица Австрии меня поразила: кафедральный собор, Пратер, кондитерские магазинчики. Несмотря на войну, город продолжал блистать легендарными празднествами и изящной ночной жизнью. Вокруг Оперного театра, когда там давали вечерний концерт, счастливчиков с приглашениями собиралось столько же, сколько и зевак. В те вечера, когда мне разрешали выйти в город, я любил смотреть на светское оживление, сверкающие туалеты и любоваться изысканной элегантностью. Эти черты цивилизованного общества были для меня явным противовесом тупости казарменной жизни.
Помню, словно той мрачной весной это был внезапно вспыхнувший мимолетный лучик счастья, как однажды вечером от толпы прогуливавшейся у подножия лестницы светской публики отделилась женщина, подошла и предложила приглашение. Почему, почему именно мне? Я не знаю. Я смог выдавить только несколько смущенных благодарных слов, спрашивая себя, должен ли я поцеловать руку этому видению в мехах и длинном платье. Она рассмеялась, видимо заметив, что я говорю с акцентом, и бросила, прежде чем исчезнуть: «Ведь вы француз!» Ее улыбка была странной и теплой.
И через несколько минут я тоже оказался в этом зале, где выступали самые великие композиторы Европы, и услышал, и увидел оперу, названия которой я не помню. Память удержала только одно: хор согласно пел «Отче наш».
Посещает меня и другое счастливое воспоминание; оно тоже необыкновенное, ибо я снова позабыл его детали. Мы очень сблизились с одним чехом, как и я, прошедшим муштру в казармах РАД. Думаю, что я не рассказывал ему о своей жизни ничего важного, ведь я не хотел иметь настоящих привязанностей. Может быть, его покорили моя грусть или мое постоянное молчание? Во всяком случае, он предложил пойти вместо него в увольнительную и нанести визит его жене.
У меня остались от этого путешествия воспоминания, полные тихой безмятежности. Я поехал в Баварские Альпы. И там были три дня отсыпания, обильной еды и прогулок. Я был признателен этой женщине за гостеприимство, однако чувствовал себя очень странно. Ведь она ждала мужа, а вместо него приехал я. Но в любом случае мы были друг другу симпатичны. В казармы я привез для всех пироги и тщательно записал адрес своего великодушного приятеля. Сколько раз потом я писал ему. Но война превращает письма в пыль, и я потерял его из виду. Что с ними сталось, с ним и с его женой? Как мне хотелось бы сейчас, после всех кошмаров, возобновить эту дружбу, сделать все возможное, чтобы вместе вспомнить наши отношения с нежностью.
Нас сорвали из Вены и отправили в Ренанию. Мы оказались в Гютерслохе, что рядом с голландской границей.
Там располагались ряды казарм, обслуживавших огромный военный аэропорт, на котором стояли самолеты, готовые лететь к берегам Великобритании. Тем летом 1942-го, когда мне исполнилось девятнадцать, я снова служил ординарцем у офицера. Но и от обязанностей рядового меня не освободили. Сегодняшние воспоминания о том периоде жизни скорее забавляют меня.
Каждое утро мы отправлялись на склады при этом военном аэропорте. Ехали туда на велосипедах. У них не было тормозов, но, чтобы остановиться, достаточно было крутануть педали назад. Это казалось мне абсолютно непонятным: отношения с собственным телом у меня были разрушены, вывихнуты. Самый младший в роте был обязан таскать общий котел, чтобы днем все могли перекусить. Мы двигались по дороге к складам на заре, гуськом, один за другим, так что колеса одного велосипеда почти соприкасались с колесами другого. Я, нагруженный тяжелой ношей, замыкал процессию.
Однажды, не успев вовремя затормозить педалями и не справившись с неудобной поклажей, я на наклонном выезде завалился набок. При этом еще и зацепил велосипед, ехавший прямо передо мной, так что вся процессия повалилась, как карточный домик. Был составлен рапорт. Мне приказали каждый вечер после работы учиться практике владения велосипедом прямо на авиаполосе: мне приходилось делать круги среди гудящих самолетов, которые приземлялись и взмывали в воздух, повинуясь командам мелкого чинуши, все кричавшего мне: «Шнеллер, шнеллер», быстрее, быстрее.
Я вернулся в Мюлуз 26 сентября 1942 года, по окончании шести месяцев «военных сборов». Но недолгой была моя радость. Родители сразу сказали мне, что вот уже месяц как действует приказ о непрерывном наборе эльзасцев-лотарингцев на военную службу в вермахт. Договор в Ла-Э растоптали нацистские сапожищи. Поэтому я не удивился, получив новый приказ, где значилось, что я должен буду 15 числа следующего месяца явиться к пропускным турникетам вокзала в Мюлузе.
Я получил всего девятнадцать дней передышки, каких-то девятнадцать дней, которые я снова провел запершись в своей комнате. Ход событий ускорялся: во всех крупных городах оккупированной Франции начались массовые аресты евреев. А «свободной зоне» оставалось жить всего несколько недель.
Итак, после шести месяцев лагеря и шести месяцев РАД кошмар продолжался. На сей раз я уже не смог избежать призыва на фронт. Ужасы, виденные и пережитые мной в лагерном мире, теперь грозили повториться в моей жизни уже в масштабе Европы. Мне целых три года предстояло быть призраком на службе у смерти.
Когда-нибудь будет рассказана эта чудовищная история из тех, что называют «случившимися не по нашей вине», – история уроженцев Эльзаса и Лотарингии, которым приказали убивать членов движения Сопротивления, антифашистов и все их семьи, то есть ликвидировать врагов рейха. Тот унизительный приказ от 25 августа 1942-го прозвучал похоронным звоном для гордой патриотической молодежи Эльзаса, которой ничего не оставалось, как спасать свою шкуру, встав под знамена рейха. До сих пор страшно осознавать и вспоминать то, что нас заставили тогда творить.
15 октября 1942-го семья пришла проводить меня на вокзал. Мать плакала: мне не было еще и двадцати, и вот я снова отправлялся прямиком в ад. С сердцем, изнывавшим от нестерпимой боли, я пошел к моим товарищам по несчастью. У самого турникета военная служба безопасности попыталась нас разлучить. В людской толчее объятия получились неловкими, а последние слова заглушил гомон толпы. На перрон, где уже стоял наш поезд, был доступ только у сотрудников вермахта. Атмосфера накалилась, эсэсовцы, следившие за отправлением новобранцев, усилили контроль и кричали вдвое громче обыкновенного. Остальное довершали люди в форме фельджандармерии, военной полиции. Нас быстро повели прямо к составу, конечно, чтобы предотвратить коллективное неповиновение или первые попытки к бегству. Вагоны заперли снаружи, и поезд со скрежетом тронулся с места.
Изгнанные из вокзала, провожавшие своих детей семьи переместились на два моста над железнодорожными путями. Мы приникли к окнам поезда, высунув головы наружу и высматривая склонившиеся с парапета силуэты любимых. Все махали руками или платками, пусть даже не видя кому. Заметят этот знак прощания или нет, все равно он был самым важным сейчас.
Кто из нас запел тогда «Марсельезу»? Не знаю. Но сразу же этот голос подхватил целый хор, сперва нестройный, гулко покатившийся по вагонам, и уже потом – оглушительный, когда поезд проезжал под мостами, на которых стояли наши близкие. Эсэсовцы, наставив на нас автоматы, выкрикивали по-немецки приказания закрыть окна. Но мы не слушали их. Мы пели во всю силу легких, воодушевляя и ужасая наших родных этим патриотическим демаршем, о котором потом передало Лондонское радио.[38]38
«Сколько бы администрация ни прославляла основную задачу вербовки новых рекрутов, сколько бы праздников в честь записавшихся ни устраивала, все-таки мало было тех, кто по собственной воле надевал униформу. Одни пытались избежать этого, ссылаясь на психическую неполноценность или туберкулез, бежали в Швейцарию или во французскую глубинку, другие разбрасывали враждебные листовки или протестовали прямо во время призыва. В некоторых местностях призывники приходили в казармы пьяные и распевали сатирические песни или даже «Марсельезу», размахивая при этом триколором». (Rita Thalmann, p. 63.)
[Закрыть]
В Кольмаре нас ожидали уже солдаты с пулеметами. А потом были еще Страсбург, Кель и переезд через Рейн: рейх, погружение в настоящую войну.
Нашим конечным пунктом назначения была Югославия, с проездом через Австрию. Уже полтора года как в нее вошли немцы, а она все успешнее сопротивлялась с помощью множества партизанских отрядов. Сербия, верная Тито, всячески изводила немецкую армию и ее друзей хорватов. Я позабыл названия местечек, подробности, все, что нас окружало. Но хорошо помню, как мы регулярно выезжали из Загреба для карательных операций, увешанные гранатами, чтобы вылавливать в ближайших горах непримиримых бойцов Сопротивления. Это Сопротивление выводило немцев из себя, и они постоянно увеличивали число таких рейдов. Потому что прямая дорога на Грецию должна была быть «зачищена» уже давно. Противостояние партизан Тито оказалось гораздо сильнее, чем они думали; надо сказать и о том, что всё усиливавшиеся зверства нацистов только укрепляли Сопротивление, сообщая ему поддержку в более или менее широких народных массах.
Воскрешать в памяти все, что тогда было, мне стыдно до сих пор. Партизаны-антифашисты быстро передвигались в горах и действовали на местности гораздо изобретательнее, чем немецкая армия, которую они неотступно преследовали вылазками. Ответ нацистов был жутким. Прочесывая отдаленные деревни, где остались одни только женщины и дети, мы должны были поджигать соломенные крыши хат. Наш слух терзали женские вопли, доносившиеся из самой глубины этого чудовищного пекла. Полные отвращения к злодеяниям, которые нас заставляли совершать, мы в один прекрасный день заявили начальству, что все потеряли зажигательные баллоны. В тот же вечер на раздаче пайков мы остались без хлеба: вместо него нам выдали спички.
А однажды, как я, увы, давно предчувствовал, на крутом повороте извилистой дороги мне пришлось столкнуться лицом к лицу с партизаном. Мы стояли слишком близко друг к другу, чтобы стрелять поверх голов. Рукояткой винтовки он раздробил мне челюсть. Я не лишился сознания, а, наоборот, нанес ответный удар. В этой роковой рукопашной схватке выжить мог только один из нас. Поскольку я жив до сих пор, говорить об ее исходе нет нужды. Нацисты сперва научили нас убивать, а потом приказали убивать: это они сделали из нас убийц.
Серьезно раненный, я все-таки догнал свою роту. Меня репатриировали и поместили в сельский госпиталь Красного Креста. Позже я лишился всех зубов. Но я обязан ранению тем, что меня, в отличие от всех, не отправили на передовую. Негодного к строевой службе, солдата без специальности и квалификации, полезной рейху, меня отослали в Берлин, где я стал конторским писарем в казарме, по-прежнему нося форму вермахта. Обмениваясь со своими сослуживцами только обычными фразами, всецело поглощенный тем, чтобы быть незаметнее, я, склонясь над бумагами, тихо подсчитывал проходящие недели, мечтая только о возвращении домой.
Берлин, невралгический центр охваченной огнем и залитой кровью Европы, в начале 1943 года, в самый разгар войны, тоже был блестящей столицей, полной необыкновенной жизненной активности. И вновь, как в Вене, я мог немного прогуляться по улицам, иногда зайти в ресторан, издали полюбоваться на огни больших вечеринок. Я не преминул отметить, что в этом городе почти совершенно не стало гомосексуалов.[39]39
Рудольф Хош, комендант Заксенхаузена и впоследствии Освенцима, писал в своих мемуарах: «Гомосексуалисты должны были работать днем и ночью; выпускали кого-то крайне редко». Жан Дане, ссылаясь на Мишеля Фуко, пишет, что «этот концлагерь был похож одновременно на больницу и птичий двор.
Садистские эксперименты или замаскированное истребление, восприятие гомосексуализма как медицинского феномена выражались здесь с самой ужасающей иронией. Ибо от теории гомосексуализма Хиршфельда до гитлеровской евгеники через «социальную опасность», какой считала гомосексуализм советская идеология, тянется одна и та же кровавая нить». (Guy Hocquenghem, p. 141.)
Писатель Кристофер Айшервуд в те черные годы был в Берлине: «Всенародно на площади Опера сожгли книги и документы Хиршфельда, какие смогли найти, вместе с его бюстом. Стоявший в толпе Кристофер сказал: «Это позор!», но вполголоса». (Книга «Cristopher et son monde», POL-Hachette, вдохновила создателей фильма «Кабаре».)
После двадцати лет экстремистской деятельности Магнус Хиршфельд, еврей и гомосексуалист, обратился в 1930 году с петицией от имени шести тысяч человек, подписанной Лу Андреас Саломе, возлюбленной Рильке, и тремя уже знаменитыми лауреатами Нобелевской премии: Альбертом Эйнштейном, Германом Гессе и Томасом Манном. Речь шла о том, чтобы упразднить в немецком уголовном кодексе статью 175, унаследованную от прусского законодательства, в течение шестидесяти лет определявшую гомосексуализм как правонарушение, покушающееся на общественный порядок. Во времена нацистов это правонарушение стало считаться тяжелым преступлением. Карой за него было от десяти лет каторжных работ до пожизненного заключения в психушку. Вермахт, при обнаружении гомосексуализма в своих рядах, боролся с ним – особенно после «Ночи длинных ножей», – применяя оружие на поражение.
Магнус Хиршфельд умер от остановки сердца 15 мая 1935 года в Ницце. Там и был похоронен, на кладбище, расположенном над морем, недалеко от Верди. В 1920 году он подвергся первым физическим насилиям. В 1923-м в Вене во время дебатов на него напали. Потом он лишился немецкого гражданства. Планировал открыть в Ницце свой институт.
А статья 175 дожила до 1979 года.
[Закрыть] Мне было тогда невдомек, что все злачные места, прославившиеся ночной жизнью, были полностью выпотрошены еще десять лет назад, все ассоциации запрещены, а тысячи их членов арестованы специальным отделением гестапо.[40]40
Ночные заведения, бары, кабачки и скверы зачищали специальные отряды национальной безопасности. Потом возникали объемистые полицейские и судебные досье. Доносы были выгоднее всего – они и процветали. Достаточно было одного подозрения. Обильный урожай собирали чувство личной мести и создание особых досье, где фигурировали более или менее высокопоставленные персоны. Так, по ложному доносу гомосексуалиста-проститутки, была разгромлена штаб-квартира генерала Фитча, который мужественно отрицал возведенный на него «поклеп». Тем не менее, его разжаловали, а проститутку просто расстреляли.
[Закрыть] Первыми под облавы попали те, кто имел судимость или на кого в полиции уже заводили карточку. Центр Магнуса Хиршфельда, самая значительная во всей Европе ассоциация гомосексуалов, был со всеми его архивами разгромлен СА. Остальное довершили многочисленные доносы.[41]41
«Меня полиции заложил друг, которого пытали так, что он раскрыл имена и адреса всех гомосексуалов, которых знал. Осенним днем 1934 года – консьержка предупредила меня внизу – в моей гостиной ждал полицейский, который и препроводил меня в генеральный штаб гестапо. Это было после убийства Рема, и нацисты предприняли охоту на гомосексуалов, направив десант в злачные местечки, где арестовывали всех подряд. Я был известным актером. Меня много раз возили из тюрьмы в Колумбия-Дамм в гестапо для допросов. Потом поместили в тюрьму Лихтенбург, где, как мне показалось, содержали только гомосексуалов. Меня спасло только вмешательство Хайнца Гильперта, директора Немецкого театра в Берлине, который просил Гиммлера освободить меня, отрицая мою гомосексуальную ориентацию, хотя знал, что это не так». (Frank Rector, The nazi extermination of homosexuals. Stein and Day, Scarborough House, Briarcliff Manor, New York 10510, появилось в ежемесячном журнале для геев в Монреале «La Berdache», sept. 1981.)
[Закрыть]
Пришла весна 1943-го. Отсюда было очень трудно понять, что происходит с рейхом. И народ, и армия казались более чем когда-либо преданными своему вождю. Пропаганда доходила до высот виртуозности. На каждом углу, в каждой витрине висела свастика, портрет фюрера или слоган, напоминавший, хоть в этом и не было никакой необходимости, при каком режиме живет Германия. Казалось, берлинцы вполне привыкли к этому.
Из того прозябания, в каком я тогда пребывал, вдруг всплывает воспоминание, чудесное, призрачное. Я осознал его лишь недавно, когда перелистывал в книжной лавке книгу о нацистской Германии, называющуюся «Именем расы». Там исследовалась проблема «Лебенсборна» и были подтверждающие фактическую сторону фотоснимки.[42]42
См. об этом: Marc Hillel, Аu nom de la race, Fayard, 1975.
[Закрыть] Вдруг я неожиданно наткнулся на один из них: я помнил этот «Лебенсборн», который находился в Бад-Польцине в Померании.
В Германии существовала дюжина «Лебенсборнов». Это название было придумано – один из тех неологизмов, на которые нацисты были такие мастера: Либен – жизнь, а Борн – источник. Источник жизни, кипение молодой силы, превращался там в конвейер по производству белокурых младенцев, получавшихся от спаривания избранных партнеров «чистой арийской расы». После кощунственной церемонии крещения перед алтарем, на котором красовалась огромная свастика, когда перед колыбельками навытяжку стояли офицеры СС, этих младенцев записывали детьми одного отца: Адольфа Гитлера.[43]43
«Возьмите тысячу молодых девушек. Заставьте их совокупиться с сотней молодых немцев. Устроив сотню лагерей с такими порядками, вы одновременно получите целое поколение из ста тысяч детей с чистой кровью». (Доктор Вильбард Хентшель в «Дер Хаммер», дневнике национал-социалистской пропаганды, Берлин, том 640, с. 17.) Лагеря «Лебенсборн», как и концлагеря, и «окончательное решение вопроса», являются изобретением того же Генриха Гиммлера, покончившего с собой в 1945 году во время краха Германии. Он же заявлял: «Живущие гомосексуальной жизнью отнимают у Германии детей, которых они ей должны». (Речь от 26 января 1938 года.) Его преследует одна навязчивая идея – чистота крови и бурное воспроизводство расы: «У меня есть замысел разыскать немецкую кровь по всему миру. Мы возьмем все, что хорошей крови [...]. Мы украдем даже их детей и воспитаем у нас». (Речь от 8 ноября 1938 года и 4 октября 1943 года. Цит. по: Jean Boisson, op. cit.)
[Закрыть]
Тем весенним утром 1943-го власти уведомили меня, что мне надлежит отправиться в Померанию, приблизительно на сто пятьдесят километров к северо-востоку от Берлина, с заданием, суть которого была мне неизвестна. В униформе, со своим «Бефелем», с приказом об обязательной отметке всех перемещений, я оказался перед охраняемым входом, над которым развевалось знамя со свастикой. Пройдя за ограду, я очутился в огромном парке, утопавшем в зелени и цветах, с бассейнами и птицами; среди всего этого виднелись отдаленные маленькие домики, там и здесь, множество любовных гнездышек, к которым шли, обнявшись, легкомысленно одетые парочки.
Оказавшись у центрального здания, я снова предъявил удостоверение. Мне оказали самый любезный прием. Показали мою комнату и выдали расписание празднеств, с указанием времени завтрака, обеда и ужина. Комната имела вид богатый и комфортабельный. Возле постели я обнаружил технологический шедевр той эпохи – миниатюрный радиоприемник, его можно было просто вставить в ухо и прослушать конечно же нацистскую пропаганду. Позже такую же техническую новинку я заметил в некоторых военных госпиталях рейха. Из окна я видел беззаботно фланирующие пары, вид у них был совершенно безмятежный. Мужчины, сплошь хорошо сложенные блондины, охотно гуляли с обнаженным торсом.
В полдень я пришел в столовую. По изяществу пропорций, ковров и люстр, скатертей и салфеток она была достойна дворца. Поражала вышколенность персонала, некоторые были в белых перчатках. Мне показалось, что обслуживали заключенные. Столы стояли далеко друг от друга. Достаточно было просто выбрать себе место, и все сидящие за этим столом вставали, приветствуя новенького громовым «Хайль Гитлер!». Затем подавали еду, как в хорошем ресторане. Совершенно заинтригованный, я спрашивал себя, что это за молодые красивые мужчины, покровительственно обнимающие одну или сразу нескольких женщин? В глубине камерный оркестр чередовал классическую музыку с военными маршами. Куда я попал?