Текст книги "Исландский рыбак"
Автор книги: Пьер Лоти
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Пьер Лоти
Исландский рыбак
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Их было пятеро в некоем подобии жилища, темном, пропахшем соленой рыбой и морем, – пятеро могучих мужчин за уставленным кружками столом. Слишком низкая для них продолговатая каморка, похожая на выпотрошенное брюхо большой чайки, слегка убаюкивающе покачивалась, издавая монотонный скрип.
Там, снаружи, должно быть, царили море и ночь, но никто из сидящих за столом не знал этого наверное: единственный люк в потолке был закрыт деревянной крышкой, и кубрик освещала старая, подвешенная к потолку, мерцающая лампа.
В печке горел огонь; от промокшей одежды шел пар, смешиваясь с дымом глиняных курительных трубок.
Массивный стол занимал собою почти все жилище; вдоль дубовых стен оставалось немного места, как раз для того, чтобы рассесться вокруг на узкие, прикрепленные к стенам сиденья. Над головами людей, почти касаясь их, нависали мощные балки, а за спинами, вырубленные в толще дерева, размещались койки, словно ниши для мертвецов в склепе. Все жилище было грубым, обшарпанным, пропитанным влагой и солью, местами отполированным прикосновениями человеческих рук.
Моряки выпили вина и сидра, и радость жизни озарила их открытые мужественные лица. Разговор за столом пошел о женщинах и женитьбе; говорили по-бретонски.[1]1
Бретонцы – древнее, кельтское по происхождению, население полуострова Бретань; на бретонском языке, разбавленном значительной долей французских слов, до сих пор говорят в западной части Бретани; язык этот распадается на четыре диалекта и множество говоров.
[Закрыть]
В глубине кубрика на почетном месте висело старинное и наивное изображение покровительницы моряков – дощечка с фаянсовой Богоматерью. Такие фигурки живут гораздо дольше людей, и красное с голубым платье Богоматери выглядело еще вполне свежим среди бедной темно-серой обстановки. В часы тревоги Дева Мария, должно быть, выслушала не одну горячую молитву, у ее ног были прибиты два букетика искусственных цветов и четки.
Пятеро мужчин были одеты одинаково: в грубые фуфайки из голубой шерсти, заправленные в штаны, и шляпы из просмоленной ткани, именуемые зюйдвестками – по названию юго-западного ветра, приносящего дожди в наше полушарие.
Возраста они были разного. Капитану на вид было лет сорок, трем другим – от двадцати пяти до тридцати. Последнему – его звали Сильвестр – всего семнадцать. По росту и силе он был уже настоящий мужчина; черная борода, мягкая и курчавая, покрывала его щеки; только серо-голубые глаза оставались детскими – нежными и совсем наивными.
Забившись в темный кубрик, тесно прижавшись друг к другу, они, казалось, испытывали истинное блаженство.
…А там, снаружи, царили море и ночь, и бесконечная тоска, навеваемая мрачной толщей вод. Медные часы на стенке показывали одиннадцать – разумеется, вечера; сквозь деревянный потолок доносился шум дождя.
Мужчины с жаром и весельем толковали о браке, – не говоря, однако, ничего такого, что могло бы сойти за непристойность. Нет, за столом строили планы или просто рассказывали забавные истории, приключившиеся дома во время свадебных празднеств. Порой кто-то, смеясь, слишком откровенно намекал на любовные утехи. Но любовь для этих промокших до нитки людей всегда оставалась понятием святым и почти целомудренным в самой своей грубости.
Между тем Сильвестр скучал, оттого что некто по имени Янн (так бретонцы произносят имя Жан) все не возвращался.
Куда же он, в самом деле, запропастился? Трудится наверху? Почему не спускается в кубрик вкусить своей доли веселья?
– Скоро, однако, полночь, – проговорил капитан.
Он встал из-за стола и головой приподнял крышку люка. Странный свет полился в кубрик.
– Янн! Янн!.. Эй, парень!
В ответ послышалось что-то резкое.
Бледный свет, проникавший из люка, напоминал дневной. «Скоро полночь…» А сумеречный свет, отраженный и посланный на землю таинственными зеркалами, исходил будто от солнца.
Крышка закрылась, вернулась ночь, подвешенная к потолку лампа вновь засветилась желтым светом, и стало слышно, как человек в деревянных башмаках спускается по лестнице.
Вынужденный согнуться пополам, он появился в кубрике, огромный, как медведь, и, вдохнув резкий запах соленой рыбы, состроил гримасу и зажал нос.
Размерами тела, в особенности шириной спины, ровной как доска, он намного превосходил обычных мужчин, а мускулы на его плечах, вырисовывавшиеся из-под голубой фуфайки, походили на два шара, венчавшие длинные руки. Его большие, темные и очень живые глаза имели выражение дикое и прекрасное.
Сильвестр, обхватив Янна руками, ласково привлек к себе, словно ребенок; он был помолвлен с сестрой Янна и относился к нему как к старшему брату. Янн, с видом доброго льва, позволил приласкать себя, в ответ одарив Сильвестра широкой белозубой улыбкой.
Зубы располагались у него во рту вольготнее, чем у других людей, они отстояли на небольшое расстояние друг от друга и казались совсем маленькими. Русые усы, довольно короткие, хоть никогда и не подстригавшиеся, туго закручивались в два небольших симметричных валика над красивыми, изысканной формы губами, а кончики усов пушились у обоих уголков рта. Борода была коротко острижена, а яркие щеки сохраняли свежесть и бархатистость, словно фруктовые плоды, к которым никто не прикасался.
Когда Янн уселся за стол, мужчины вновь наполнили кружки и позвали юнгу снова набить и зажечь трубки.
Юнга, крепкий круглолицый парнишка, доводился дальним родственником каждому из моряков, которые все состояли в том или ином родстве друг с другом. Хотя в его обязанности входила довольно тяжелая работа, на судне он был баловнем. Янн дал юнге отхлебнуть из своей кружки, после чего подростка отправили спать.
Разговор о женитьбе возобновился.
– А когда, Янн, мы погуляем на твоей свадьбе? – спросил Сильвестр.
– Не стыдно тебе, – подхватил капитан, – такой здоровый малый, двадцать семь лет, и до сих пор не женат! Что о тебе девки-то думают?
Янн презрительно пожал широченными плечами:
– Я свои свадьбы праздную по ночам, а иной раз и днем, как случится.
Не так давно он закончил пятилетнюю воинскую службу. На флоте, будучи матросом-канониром, он выучился говорить по-французски и высказываться в скептическом тоне. И теперь принялся рассказывать о своих последних похождениях.
Было это в Нанте. Однажды вечером, возвратившись из плавания, он, слегка подвыпив, оказался возле увеселительного заведения. В дверях женщина продавала огромные букеты по луидору[2]2
Луидор – французская золотая монета, впервые выпущенная в годы правления короля Людовика XIII (по-французски: Луи, откуда и название монеты). После введения в 1795 г. франка как основной денежной единицы луидор номинально стал равен франку.
[Закрыть] за каждый. Он купил один, сам не зная зачем, а когда вошел внутрь, то, недолго думая, швырнул цветы прямо в лицо певице на сцене. Отчасти это был просто безотчетный порыв, отчасти – насмешка над живой куклой, которая показалась ему слишком размалеванной. От неожиданности женщина упала. Потом целых три недели длился их роман.
– А когда я уезжал, она подарила мне вот это, – он бросил на стол золотые часы, словно пустячную игрушку.
Рассказ Янна был сочен и груб, но банальная городская история звучала фальшиво в кругу этих простых людей, окутанных молчанием моря и полуночным светом, который на миг пролился к ним откуда-то с высоты и напомнил об уходящем полярном лете.
Такого рода замашки друга удивляли и огорчали Сильвестра – чистого ребенка, воспитанного в уважении к церковным таинствам старой бабушкой, вдовой рыбака из деревни Плубазланек. Мальчонкой он каждый день ходил с ней на могилу матери, где, стоя на коленях и перебирая четки, читал молитвы. С кладбища на крутой возвышенности виднелись серые воды Ла-Манша, где когда-то, во время кораблекрушения, погиб его отец. Жили они с бабушкой бедно, с малолетства пришлось рыбачить, детство прошло в море. С невинным выражением верующего он до сих пор ежевечерне молился. Он тоже был красив лицом, а сложен, после Янна, лучше всех моряков на судне. Мягкий голос и ребячьи интонации не вязались с его рослой фигурой и черной бородой. Вырос он очень быстро и чувствовал себя скованно, оттого что разом сделался таким высоким и широкоплечим. Юноша рассчитывал вскоре жениться на сестре Янна, но до сих пор ни одной девице не удалось его соблазнить.
На судне имелось всего три койки, а моряков было шестеро, спали по очереди: часть ночи один, часть – другой.
Уже перевалило за полночь, когда рыбаки закончили отмечать праздник Успения покровительствующей им Богоматери.[3]3
Успение Богоматери отмечается католиками 15 августа.
[Закрыть] Трое забрались спать в маленькие, темные, похожие на гробницы ниши, а трое других – Янн, Сильвестр и их земляк, по имени Гийом – поднялись на палубу, чтобы продолжить ловлю.
Снаружи было светло, как всегда светло.
Но свет лился тусклый, ни на что не похожий, словно лучи угасавшего солнца падали на предметы, а вокруг зияла гигантская бесцветная пустота, и все, что не было деревянными конструкциями корабля, – все казалось прозрачным, неосязаемым, призрачным.
Глаз едва различал то, что должно было быть морем: сперва оно казалось неким дрожащим зеркалом, которому нечего отражать, потом превращалось в равнину, от которой шел пар, а еще дальше – в ничто; не было видно ни горизонта, ни очертаний.
Влажная свежесть пробирала сильней, чем настоящий холод, и в воздухе явственно ощущался привкус соли. На мир снизошли спокойствие и тишина, дождь прекратился; чудилось, что этот потаенный необъяснимый свет исходил из бесформенных и бесцветных облаков в вышине. Видимость была хорошей, люди знали, что сейчас ночь, и не могли объяснить, откуда берется это бледное свечение.
Трое мужчин, стоявших теперь на палубе, с детства привыкли жить среди холодных вод и смутных, причудливых видений. Они привыкли наблюдать, как изменчивая бесконечность играет вокруг их тесного дощатого жилища, глаза свыклись с ней, словно глаза больших птиц, парящих над безбрежным пространством моря.
Судно медленно покачивалось на месте, все так же издавая жалобный скрип, однообразный, точно песня бретонца, которую тот напевает во сне. Янн и Сильвестр быстро приготовили удочки и крючки, а третий рыбак открыл соляную бочку, поточил большой нож и уселся позади ждать.
Удача пришла быстро. Едва закинув удочки в холодную спокойную воду, они тут же выдернули их с большими рыбинами, поблескивающими стальной чешуей.
Проворная треска то и дело попадалась на крючок; казалось, ловля могла бы длиться вечно. Третий моряк, молчавший, как и все остальные, потрошил тушки, распластывал их, солил, считал улов; штабеля засоленной рыбы, главного богатства моряков, заметно выросли.
Час шел за часом, и свет, разлитый в огромном пустынном пространстве, постепенно менялся: теперь он представлялся более реальным. То, что было бледными сумерками, чем-то похожими на северный летний вечер, теперь, без ночного перерыва, превращалось в нечто вроде утренней зари, которую все зеркала моря отражали расплывчатыми розовыми полосами…
– И то верно, Янн, тебе надо жениться, – глядя в воду, вдруг сказал Сильвестр, на сей раз очень серьезно. Вид у него был такой, будто он знает кого-то в Бретани, кого покорили темные глаза его старшего брата, но робеет говорить об этом важном деле.
– Мне-то!.. Что ж, однажды я отпраздную свою свадьбу, – отвечал Янн все с той же высокомерной улыбкой, поводя кругом живыми глазами, – но возьму я в жены вовсе не девушку из наших краев, нет, я женюсь на море и приглашаю вас всех на праздник…
Они продолжали забрасывать удочки. Не следовало тратить время на разговоры: судно находилось среди огромного мигрирующего косяка рыбы, не кончающегося уже вторые сутки.
Они не спали и прошлую ночь и за тридцать часов поймали более тысячи штук очень крупной трески. Моряков клонило ко сну, сильные руки подчинялись им уже с трудом. Бывали минуты, когда бодрствовали только тела этих мужчин, проделывая необходимые движения, тогда как разум погружался в забытье. Но вдыхаемый воздух был девствен, словно в первые дни творения, и столь живителен, что, несмотря на усталость, они ощущали, как он полнит грудь и овевает свежестью лицо.
Наконец засиял утренний свет, настоящий утренний свет; как в библейские времена, он отделился от тьмы, сгустившейся на горизонте. Теперь, когда все вокруг сделалось таким ясным, стало очевидно: прежний свет, смутный и странный, словно сон, был ночью.
В густом, затянутом облаками небе то тут, то там возникали прорехи, похожие на дыры в своде храма, в которые устремлялись мощные серебристо-розовые лучи.
Ниже облака образовывали темную плотную ленту, обвивавшую поверхность моря и наполнявшую дали мраком и неопределенностью. Они создавали видимость предела, замкнутости пространства, напоминали занавес, задернутый перед бесконечностью, пелену, простертую, чтобы скрыть слишком большие тайны, могущие растревожить человеческое воображение. Казалось, что в то утро все огромное изменчивое пространство сосредоточилось вокруг нескольких сколоченных досок, несущих Янна и Сильвестра; оно словно превратилось в святилище, и пучки лучей, проходивших через храмовый свод, отсветами ложились на недвижную воду, точно на мраморную паперть. А вскоре далеко-далеко понемногу стала возникать другая химера – высокий розоватый выступ, мыс угрюмой Исландии…
Янн женится на море!.. Продолжая удить и не решаясь более вымолвить ни слова, Сильвестр вновь задумался над словами друга. Грустно слышать, как он глумится над таинством брака. И еще Сильвестр испугался, потому что был суеверен.
Он уже так много думал о свадьбе Янна! Мечтал, что Янн возьмет в жены Го Мевель, блондиночку из Пемполя, а он погуляет на их свадьбе, прежде чем уйдет на службу, в эту пятилетнюю ссылку, из которой неизвестно, вернешься ли… От ее неотвратимого приближения у него уже начинало сжиматься сердце.
Четыре часа утра. Трое спавших в кубрике моряков пришли сменить товарищей. Еще заспанные, вбирая полной грудью холодный воздух, они поднимались на палубу, на ходу поправляя высокие сапоги и жмурясь от тусклого света.
Янн и Сильвестр наскоро позавтракали галетами. Стукнув по ним деревянным молоточком, моряки принялись с хрустом грызть их, смеясь оттого, что они такие черствые. Приятно было думать, что пришло время идти спать, окунуться в тепло постелей. Обхватив друг друга за пояс, друзья вперевалочку направились к люку, напевая какую-то старинную песенку.
Прежде чем спуститься в кубрик, они остановились поиграть с Турком, корабельным псом, молоденьким ньюфаундлендом, с огромными, еще неловкими щенячьими лапами. Раздразненный пес покусывал им руки, точно волчонок, и в конце концов больно тяпнул Янна. Моряк нахмурился, в изменчивых его глазах вспыхнула злость, и он с силой пнул собаку. Та плюхнулась на палубу и завыла.
Сердце у него было доброе, у этого Янна, а натура осталась диковатой, и, когда что-либо затрагивало лишь его физическое существо, он был равно способен и на нежную ласку, и на грубое насилие.
Судно под командованием капитана Гермёра называлось «Мария». Каждый год рыбаки уходили на нем в большое и опасное плавание в холодные края, где летом не бывает ночей.
Корабль был очень старый, совсем как его покровительница – фаянсовая Богоматерь. Его широкие борта на дубовом остове, выщербленные и шершавые, пропитались влагой и солью, дерево же, еще здоровое и прочное, источало бодрящий запах дегтя. На стоянках «Мария» с ее массивными шпангоутами выглядела тяжеловесной, но стоило подуть сильному весту, и она, словно разбуженная ветром чайка, вновь обретала легкость и как-то по-особенному бежала по волнам, проворнее, нежели многие новые суда, более современные и изящные.
Шестеро матросов и юнга были «исландцами».[4]4
«Исландцы»– это, конечно, не настоящие исландцы; в Бретани так назывались рыбаки, занимавшиеся ловом рыбы в океане, у берегов Исландии.
[Закрыть] Эта крепкая порода моряков населяет главным образом Пемполь и Трегье и передает свое рыбацкое ремесло от отца к сыну.
Едва ли кто из семерых знал, что такое лето во Франции.
На исходе каждой зимы они вместе с другими рыбаками перед уходом в море получали в пемпольском порту благословение. Ради этого знаменательного события на набережной сооружали временный алтарь, всегда один и тот же, в виде пещеры, посреди которой в окружении якорей, весел и рыболовных сетей, кроткая и невозмутимая, восседала Богоматерь, покровительница моряков, покинувшая ради них свою церковь и от поколения к поколению взиравшая одними и теми же безжизненными глазами на счастливцев, для которых сезон будет удачным, и на тех, кому не суждено будет вернуться.
Церковная процессия, за которой следовали жены и матери, невесты и сестры, медленно обходила весь порт, где ее приветствовали расцвеченные флагами корабли. Священник, останавливаясь возле каждого из них, произносил слова Христовы и благословлял.
Потом вся эта флотилия уходила в море, и край, лишившийся мужей, любовников, сыновей, становился почти безлюдным. Удаляясь от берега, моряки хором звучными голосами пели гимны в честь Марии Звезды Морей.
Одна и та же прощальная церемония повторялась из года в год.
А после начиналась жизнь в открытом море, уединенное существование сильных грубых мужчин, плывущих на нескольких сколоченных досках по студеным северным водам.
До сей поры они возвращались – Богоматерь Звезда Морей оберегала корабль, носивший ее имя.
Конец августа был временем возвращений. Но «Мария», как водилось у многих исландцев, только ненадолго заходила в Пемполь и вскоре отправлялась на юг в Бискайский залив, где моряки продавали свой улов и шли к песчаным островам с соляными бассейнами закупать соль для следующей путины.
В южных портах, еще обогреваемых солнцем, эти крепкие мужчины, жаждущие удовольствий, опьяненные теплым воздухом уходящего лета, твердью под ногами и женщинами, на несколько дней исчезали.
А потом, с первыми осенними туманами, возвращались к домашним очагам, в Пемполь или в хижины, разбросанные по Гоэло, чтобы заняться на время семьей и любовью, женитьбами и рождениями. Почти всегда они находили дома малюток, зачатых прошлой зимой и ждущих крестных отцов, чтобы получить таинство крещения. Истребляемому стихией рыбацкому племени нужно много детей.
В этом году в Пемполе погожим июньским воскресным вечером две женщины усердно трудились над письмом.
Происходило это у распахнутого настежь большого окна, массивный гранитный подоконник которого был уставлен цветами в горшках.
Склонившиеся над столом казались молодыми; на одной из женщин был огромный чепец, какие носили в прежние времена, на другой – чепец совсем маленький, нового покроя, принятого у пемполек, – обе походили на двух влюбленных подружек, вместе составляющих нежное послание какому-нибудь красавчику рыбаку.
Та, что диктовала, – в огромном чепце и скромной шали – в задумчивости подняла голову. Ба! Да она старуха, древняя старуха, хотя, если посмотреть со спины, осанка у нее просто девичья. Этакая добрая бабуля, лет по меньшей мере семидесяти. Ей-богу, все еще красивая, бодрая, с розовыми щеками, какие иной раз бывают у пожилых людей. Ее надвинутый на лоб чепец был сделан из двух или трех слоев муслина,[5]5
Муслин – тонкая хлопчатобумажная или шелковая ткань; хлопчатобумажный муслин употребляется для нижнего белья, шелковый – для женских блузок, платьев и т. д.
[Закрыть] которые, казалось, выскальзывали один из другого и свисали над затылком. Почтенное лицо утопало в складках белой материи, что придавало старушке монашеский вид; кроткие глаза светились добротой и порядочностью. Когда старушка смеялась, вместо зубов у неё видны были выпуклые десны, чем-то напоминавшие десны молодой девушки. Несмотря на подбородок, который стал похож на носок башмака, годы не слишком испортили ее профиль: в нем все еще угадывались правильность и чистота, точно на ликах святых.
Глядя в окно, диктовавшая обдумывала, о чем бы еще поведать, чем бы еще повеселить внука.
Поистине во всем Пемполе не нашлось бы другой такой славной рассказчицы, которая могла бы столь же забавно поведать о том о сем, а то и вовсе ни о чем. В письме уже содержались три-четыре уморительные истории – без малейших, однако, признаков злорадства, поскольку ничего такого не было в ее душе.
Другая женщина, видя, что никаких идей больше не возникает, принялась старательно выводить адрес: «Месье Моану Сильвестру на борт „Марии", в исландские воды, через Рейкьявик».
Написав, она тоже подняла голову.
– Все, закончили, бабушка Моан?
Девушка была молода, очень молода – лет двадцати. С серыми, цвета льняного полотна, глазами и почти черными ресницами и совсем светленькая, что являлось редкостью в этом уголке Бретани, где люди сплошь черноволосы. Ее брови, такие же светлые, как и волосы, но с более темным, рыжеватым оттенком, придавали лицу сосредоточенное и волевое выражение. Профиль был чуть коротковат, но весьма благороден, линия носа абсолютно правильно продолжала линию лба, как у греческих скульптур. Глубокая ямочка подбородка изумительным образом подчеркивала контур рта, а когда какие-нибудь мысли слишком занимали ум девушки, она покусывала нижнюю губку, и тогда на нежной коже появлялись красноватые следы. Во всей ее стройной фигуре присутствовали достоинство и серьезность, шедшие от предков – отважных исландских моряков. В глазах читались одновременно кротость и настойчивость.
Ее чепец, по форме напоминавший ракушку, был надвинут низко на лоб, плотно обтягивал его, точно лента, а поднятые боковинки открывали взору толстые косы, кольцами уложенные над ушами, – такая прическа, сохранившаяся с давних времен, придает пемпольским женщинам какой-то старинный облик.
Судя по всему, девушка выросла в иной среде, нежели та, в какой жила бедная старушка, познавшая в жизни много несчастий. «Бабушка» в действительности доводилась всего лишь дальней родственницей писавшей, дочери месье Мевеля, старого рыбака, промышлявшего иногда пиратством и обогатившегося на этом.
В красивой девичьей комнате, где сочинялось послание, стояла совсем новая, по городской моде, кровать с муслиновым пологом и кружевной каймой; светлые обои толстых стен частично скрывали неровности гранита, а мощные потолочные балки, побеленные известью, свидетельствовали, что дом выстроен давным-давно. Это было типичное жилище зажиточных горожан, окна которого выходили на старую площадь Пемполя, где устраивались торжища и проходил праздник Прощения.[6]6
Праздник Прощения – бретонский религиозный праздник в честь Богоматери города Орэ.
[Закрыть]
– Так мы закончили, бабушка Ивонна? Больше ничего не хотите сообщить?
– Нет, детка, разве что прибавь от меня, пожалуйста, привет Гаосу-сыну.
Гаос-сын!.. Иначе говоря, Янн… Гордая красавица густо покраснела, когда выводила это имя. Беглым почерком она сделала внизу страницы приписку и тотчас встала, повернув голову к окну, будто желая рассмотреть что-то любопытное на площади.
Стоя она казалась чуть высоковатой. Ее фигуру, как у модницы, облегал ладно пригнанный корсаж без единой складки. То, что перед нами барышня, а не какая-нибудь крестьянка, не мог скрыть ни чепец, ни даже руки, отнюдь не маленькие и не слабые, но зато белые и изящные, явно не знакомые с тяжелой работой.
В детстве наша красавица была просто малышкой Го,[7]7
Го – бретонское сокращение от Марго, просторечного варианта имени Маргарита.
[Закрыть] шлепающей босыми ножками по воде. Очень рано лишившаяся матери, она во время путины, когда отец находился у берегов Исландии, оставалась дома почти одна. Хорошенькая, розовощекая, со взъерошенными волосенками, своенравная, упрямая, девчушка росла крепкой, закаленной суровым дыханием Ла-Манша. В это время ее взяла к себе бедная старушка Моан присматривать за Сильвестром – пемпольцы дни напролет проводили в тяжелых трудах и заботах.
Го, эта маленькая мама, обожала доверенного ей малыша – темноволосого, тогда как она была блондинкой, послушного и ласкового, в отличие от нее самой – непоседливой и капризной. А разница между детьми составляла всего-то полтора года.
Она вспоминала начало своей жизни как человек, которого не опьянили ни богатство, ни пребывание в дальних краях; детство всплывало в памяти как давний сон о дикой свободе, оживало картинами смутного и таинственного времени, когда песчаные пляжи были гораздо обширнее, а скалы гораздо выше…
Ей было пять или шесть лет, когда у отца, занявшегося скупкой и перепродажей корабельных грузов, появились деньги и он увез ее в Сен-Бриё, а затем в Париж. Там малышка Го постепенно превратилась в мадемуазель Маргариту – взрослую серьезную девушку со строгим взглядом. По-прежнему часто предоставленная самой себе, пребывая в ином, нежели на песчаных бретонских пляжах, одиночестве, она сохранила нрав упрямого ребенка. Знание жизни открылось ей невзначай и отнюдь не было плодом здравых размышлений; однако врожденное и слишком сильное чувство собственного достоинства оберегало ее. Порой на нее находила смелость, и она говорила людям напрямик все, что думала, чем немало удивляла их. Взгляд ее красивых светлых глаз никогда не опускался под взглядом особ противоположного пола, но был при этом столь добродетелен и безразличен, что мужчины вряд ли могли впасть в заблуждение: они сразу прекрасно понимали, что имеют дело с девушкой скромной, чистой душой и телом.
Жизнь в больших городах изменила скорее ее облик, нежели ее саму. Она быстро научилась одеваться на новый манер, хотя по-прежнему носила чепец, с которым бретонки нелегко расстаются. Ничем прежде не скованная фигура маленькой рыбачки, развиваясь, вступала в пору расцвета; дивные формы, охватываемые прежде только морским ветром, теперь приобрели полную законченность в длинном девичьем корсете.
Каждый год, но только летом, словно курортница, она приезжала с отцом в Бретань, возвращаясь на несколько дней к детским воспоминаниям и вновь обретая имя Го. Исландцы, о которых так много говорили, возбуждали в ней любопытство: их вечно не было дома и каждый год кто-то исчезал навсегда. Девушка повсюду только и слышала что разговоры об Исландии, представлявшейся ей какой-то страшной бездной, бездной, где находился тот, кого она любила…
А в один прекрасный день ее привезли насовсем – из прихоти отца, пожелавшего здесь закончить свое земное существование, а до той поры пожить в довольстве на площади в центре Пемполя.
Когда письмо было перечитано и уложено в конверт, славная старушка, бедная, но опрятная, поблагодарив Го, отправилась домой – на самую окраину Плубазланека, в деревушку на берегу моря, где когда-то родилась, где позднее в ветхой хижине родились ее сыновья и внуки.
Идя по городу, бабушка Моан, старожилка этих мест, осколок крепкого и уважаемого семейства, часто отвечала на приветствия людей, желавших ей доброго вечера. В округе к ней относились с большим почтением.
Проявляя чудеса заботливости и аккуратности, пожилая женщина умудрялась выглядеть почти хорошо одетой, имея лишь бедные, штопаные-перештопаные платья. Нарядной одеждой служила ей традиционная у пемпольских женщин маленькая темная шаль, на которую вот уже шестьдесят лет ложился муслин ее огромных чепцов. В этой шали, когда-то голубой, она выходила замуж, в ней же, только перекроенной, женила сына Пьера. Далеко не новая, но все еще имеющая вид вещь и по сию пору верно служила своей хозяйке в праздники и воскресенья.
При ходьбе старушка держалась не по возрасту прямо. Люди находили ее красивой: добрые глаза и тонкий профиль делали незаметным торчащий подбородок.
Она прошла мимо дома своего давнего ухажера, старого воздыхателя, столяра по профессии. Восьмидесятилетний старик теперь неизменно сидел у порога, в то время как его молодые сыновья строгали за верстаками. Поговаривали, будто он так и остался безутешен, оттого что избранница не пожелала выйти за него замуж ни в первый, ни во второй раз; однако с возрастом разочарование уступило место комичному и вместе с тем едкому злопамятству.
– Ну что, красавица, – всегда окликал он ее, – когда мерки-то будем снимать?..
Она благодарила и отвечала, что этот костюмчик пока себе делать не собирается. Старик, понятно, намекал на наряд из еловых досок.
– Ну как знаете, красавица, однако, ежели что, не стесняйтесь…
Он уже не в первый раз отпускал по ее адресу эту грубоватую шутку. Но сегодня она лишь едва улыбнулась в ответ, поскольку чувствовала себя как никогда разбитой, уставшей от жизни – жизни, полной непрестанного тяжкого труда… И еще покоя не давали мысли о дорогом внуке – последней оставшейся у нее дорогой душе, – который придет из плавания и отправится на военную службу. Пять лет!.. А вдруг его пошлют в Китай, на войну!.. Тоска теснила ее грудь. Нет, эта бедная старушка вовсе не была такой уж веселой, как могло показаться на первый взгляд; черты ее страшно исказились, казалось, она вот-вот разрыдается.
Возможно ли, правда ли, что скоро у нее заберут последнего внука?.. Умереть в полном одиночестве, не повидавшись с ним… Знакомые в городе предприняли кое-какие шаги, чтобы Сильвестра как единственного кормильца почти неимущей и нетрудоспособной старухи не взяли в армию. Но сделать ничего не удалось – из-за другого внука, дезертира, Жана Моана, старшего брата Сильвестра, своим поступком лишившего брата младшего права на освобождение от воинской службы. (Об этом в семье никогда не говорили, меж тем бежавший жил где-то в Америке.) Кроме того, ходатаям ответили, что старушка получает небольшую пенсию как вдова моряка – иными словами, ее не сочли совсем уж бедной.
Вернувшись домой, она долго молилась сначала за всех своих покойников – сыновей и внуков; потом с особым пылом – за Сильвестра и только затем попыталась уснуть. Из головы не шел наряд из досок, старое сердце сжимала грусть: внук уезжает…
Что до девушки, то она осталась сидеть у окна, глядя на желтые отблески заходящего солнца, освещавшие гранитные стены, на кружащихся в небе черных ласточек. Даже по воскресеньям Пемполь по-прежнему точно вымирал в эти долгие майские вечера; молодые девушки за отсутствием ухажеров прогуливались по двое, по трое, мечтая о возвращении своих поклонников…
«…Привет от меня Гаосу-сыну…» Она очень волновалась, когда писала эти слова и в особенности имя, которое теперь лишало ее покоя.
Она часто проводила целые вечера, сидя у окна, точно благородная барышня. Отцу не очень-то нравилось, когда Го гуляла со сверстницами, некогда бывшими ей ровней. Выйдя из кофейни с трубкой во рту и прогуливаясь со старыми приятелями-моряками, он испытывал удовлетворение оттого, что видел дочь там, наверху, в обрамленном гранитом и уставленном цветами окне богатого дома.
Гаос-сын!.. Го невольно устремляла взор в сторону моря. Моря не было видно, но оно ощущалось здесь, совсем близко, к нему вели несколько улочек, по которым лодочники обычно поднимались в город. Мыслями девушка уносилась в вечно манящие безбрежные просторы, завораживающие и пожирающие человека; устремлялась далеко-далеко, в приполярные воды, где сейчас находилась «Мария», ведомая капитаном Гермёром.
Странный все-таки парень этот Гаос-сын!.. Стал каким-то неуловимым, ускользающим, и это после того как сам сделал первый шаг и выказал столько смелости и нежности одновременно.
Она долго перебирала в памяти свое прошлогоднее возвращение в Бретань.
Ранним декабрьским утром, холодным и мглистым, когда сумерки еще не вполне рассеялись, они с отцом после ночи, проведенной в пути, сошли с парижского поезда в Генгане. Тотчас же ее охватило неведомое чувство: она не узнавала старинный городок, в который раньше приезжала только летом; казалось, произошло погружение «во времена», как говорят в деревне, – иными словами, в далекое прошлое. И эта тишина после Парижа! Размеренная жизнь бредущих в тумане людей из другого мира. Старые дома из темного гранита! Они выглядят черными из-за влаги и оттого, что ночь еще царствует над миром. Бретань, которая со времени, когда девушка полюбила Янна, очаровывала ее, теперь повергла в уныние. Рано встающие хозяйки уже открывали двери своих домов, и, проходя мимо этих старинных жилищ с большими каминами, можно было увидеть, как в тишине и покое сидят только что пробудившиеся ото сна старушки в чепцах. Когда рассвело еще немного, она вошла в церковь помолиться. Огромным и мрачным, непохожим на парижские церкви, показался ей великолепный неф с шероховатыми колоннами, изъеденными временем у оснований, с запахом склепа, ветхости, плесени. В глубине, за колоннами, горела свеча, перед которой на коленях стояла женщина, должно быть, молящая о чем-то Бога; слабый свет пламени терялся где-то в пустоте сводов…