Текст книги "Скрипач не нужен"
Автор книги: Павел Басинский
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
7 января 2002 года, в день Рождества Христова, минуло сорок дней после кончины одного из самых значительных писателей ХХ века Виктора Петровича Астафьева. В древних русских синодиках (поминальных книгах) дается такое на первый взгляд бесхитростное объяснение главнейших поминальных сроков: в третий день лицо умершего изменяет свой вид, в девятый день разрушается состав его тела, кроме сердца, а на сороковой день разлагается и сердце. Таким образом, если верить православной традиции, 7 января мы поминали сердце русского писателя. «Для всех лагерей, как правдивый художник, он служит иллюстратором их теорий; он всем нужен, все зовут его в свидетели, как человека, видевшего предмет спора – народ, и все ступени его упадка», – писал на рубеже ХIХ – начала ХХ века о творчестве молодого М.Горького виднейший консервативный публицист М.О.Меньшиков.
В вехах человеческой, да и творческой судьбы Астафьева очень много горьковского. Самоучка. Ранняя тяга к сочинительству. Астафьев вспоминал: «Моя бабушка Катерина, у которой я жил, когда осиротел, меня называла “врушей”… На фронте даже от дежурств освобождали ради этого». Бабушке и дедушке – особый поклон от обоих писателей. Как и Алексей Пешков, Витя Астафьев рос полусиротой (мать утонула в Енисее, когда мальчику было шесть лет), воспитывался в семье деда и бабки. Как и его предшественник, подростком ушел в люди, государственных университетов не кончал, обучаясь в своих. Словом, оба принадлежали к характерному русскому типу, который в Америке называется self– made man(человек, сделавший сам себя). И один, и другой начинали свой писательский путь как провинциальные журналисты, первые свои рассказы напечатав в малоизвестных газетах (Горький – в тифлисском «Кавказе», Астафьев – в «Чусовом рабочем»).
Впрочем, в дальнейших их судьбах есть одно крайне важное различие, несомненно, повлиявшее на всё творчество Астафьева. Горький в первой русско-германской войне не участвовал, занял красивую пацифистскую позицию, почти свободно (это при царском-то режиме и в условиях военного времени!) отражая ее в собственном журнале. Никому еще в стране не ведомый (кроме собственной, разбросанной по Сибири родне), Виктор Астафьев пошел на вторую русско-германскую добровольцем. Шоферил, служил связистом, артразведчиком, воевал на Курской дуге, в Польше, был тяжело ранен. Уже потом он найдет гениальное определение Музе русских писателей-фронтовиков, за исключением тех, разумеется, кто сделал на военной теме слишком уж блистательную писательскую карьеру. Контуженая муза. И тут уже его рука через голову Горького тянется к Некрасову, тоже, правда, не воевавшему, но резче других поэтов Золотого века провидевшему, что случится с русской Музой в не очень-то далеком будущем. «Прибрела на костылях…» – сказал он в «Последних песнях» о небожительнице, воспетой лириками всех эпох. Ну-тка, поэты, объясняйтесь калеке в вечной любви!
Кстати, Астафьев (в этом тоже его косвенная близость к Горькому и прямая – к глубинной традиции русской классики) никогда не пел войну как ратный подвиг, тем паче как символическую страду, где пожинаются человечьи тела. Откуда вообще могли взяться в нашей литературе с ее – все-таки! – коренным антивоенным пафосом державно-милитаристские мотивы – уму непостижимо! Уж не от «Слова ли о полку…» с его плачем и стоном над павшими, с его черным солнцем, закрывшим белый свет? Не от «Бородина» ли Лермонтова, где «ядрам пролетать мешала гора кровавых тел», не от его ли тем более «Валерика», где война с черным сарказмом сравнивается с трагическим балетом, где во время боя, впрочем, прямо и не один раз названного резней, солдаты «тащат за ноги людей и громко кличут лекарей», где «ручей телами запрудили» и «мутная волна была тепла, была красна»?
Виктор Астафьев, едва ли не единственный русский солдат (даже не боевой лейтенант), поднявшийся на самую вершину литературного Олимпа, о войне писал или очень скупо, или с яростным отвращением, увы, разрушающим самую ткань его, астафьевской, между прочим, чрезвычайно тонкой и деликатной художественности. Сначала о войне долго молчал. Потом написалась «Пастух и пастушка» – повесть не о войне, но о любви на войне, вдобавок с настолько загадочной метафизической начинкой, что и сам писатель (его устное высказывание) не до конца ее понимал.
Последнее его крупное произведение – «Прокляты и убиты» – замышлялось как книга именно о войне. В ней есть нечеловечески грязные и страшные страницы. Но, может быть, именно это стало причиной того, что контуженая муза не выдержала, не добрела до финала, и незаконченная книга в результате рассыпалась на несколько повестей из послевоенного времени. И вот среди них-то по крайней мере повесть «Веселый солдат», почти по единодушному признанию читателей и критики, отлилась в шедевр, равный лучшим образцам астафьевской прозы. Отчего это так? Оттого, что природу не обманешь. А природа астафьевской Музы – в сердечном отношении к миру, в сопричастности к чужим страданиям, а не в – справедливом даже – обличении внешних обстоятельств, вызывающих эти страдания, и плохих людей, создающих эти обстоятельства.
В, несомненно, самом совершенном из крупных произведений Астафьева, в повествовании в рассказах «Царь-рыба» есть только один выпукло-отрицательный персонаж – липовый «сверхчеловек» Гога Герцев. Эпизодически мелькают еще хамоватые рожи «хозяев тайги», насилующих природу ради шальных денег, и какие-то невнятные «туристы», которых писатель как-то собирательно ненавидел, не понимая, видимо, что турист туристу рознь, и городской человек тоже имеет некоторое право на глоток чистого воздуха и незагаженный водоем, и что город коптит небо и отравляет воду не только для собственной услады, но и для развития деревни тоже. Однако и Герцев в итоге вышел какой-то несчастненький, бестолковенький. Пожалеть его, из-за своего каприза едва не угробившего Элю с Акимом, может быть, и нельзя, но и ненавидеть нельзя. Не дает нам Астафьев этой возможности, потому что нет этого в его писательской природе. А злость что ж? Она приходит и уходит. Важно то, что остается.
А остается невиданная по художественной щедрости галерея человеческих лиц, которые, по Константину Леонтьеву, и являются истинным богатством всякой нации. Сколько этих лиц в одной «Царь-рыбе» – невозможно сосчитать! Но все они прочно западают в память и на каком-то уже подсознательном уровне меняют твое отношение к миру, людям, России. Читатель, сердечно проникший в Астафьева (сколько их – наверное, миллионы!), никогда уже высокомерно не посмотрит на простого человека, на самого неказистенького, самого, на поверхностный взгляд, недалекого и глуповатого. Он, скорее, задумается над собственной «сложностью» – так ли она на самом деле «сложна»?
Потрясающие такт и деликатность. Но и вместе с тем какое-то удивительно свойское, «коммунальное» отношение к своим персонажам. Да и какие они персонажи, все эти братаны Коляны с коричневыми обветренными лицами и вставными (в лучшем случае) зубами! У них и слова, и жесты такие же, как у автора. Только он, в отличие от них, обладает двойным зрением и видит свое со стороны. Он не адвокат этим людям, как Короленко, но и не беспристрастный художник, как Чехов. Ближе всех ему, конечно, едва было не погибшая традиция Ивана Шмелева, впрочем, освобожденная от некоторой доли ностальгической благостности.
Подозреваю, что для Астафьева-художника не существовало так называемой проблемы России – ни в личном, ни во вселенском масштабе. Какая еще, прости Господи, проблема! Вот заботы чалдонских ребятишек, выбравшихся из душной избы после нескончаемой зимы на свет Божий и собирающих на припеке дикий лук, щавель, а если повезет, то и яйца крякв и куликов, – это проблема живая, трепетная, сердечная!
Поздние рассуждения Астафьева (главным образом в слишком многочисленных интервью, но они, увы, перетекали и в прозу) о русском характере, о его отрицательных качествах, то, на чем сломали копья претендующие на писателя критики и публицисты враждебных лагерей, да простят меня поклонники Виктора Петровича, отличались удручающим однообразием. Дело не в том, что это была неправда. Это была, допустим, правда. И пьют на Руси по-свински, и воруют свое же, и работать без прямой нужды или без палки не хотят. Сложная страна и трудный народ, и немцы с ним не справились бы, даже если бы и завоевали. Дело в том, что правду эту на хлеб не намажешь и людям, в который раз обманутым, обобранным и оттого сильно обозлившимся, делать с той правдой решительно нечего. Трудиться? Разве они не трудились? Разве сам Астафьев не показал, каких трудов стоило русскому человеку выжить и вырастить детей, некоторые из которых потом становились нобелевскими лауреатами?
Но там, где Астафьев показывает, как солят капусту, копают картошку, ловят рыбу и варят уху на Боганиде, то есть занимаются самым простым и самым Божеским делом (и оттого пусть и нечасто, но озаряет этих людей, по словам писателя, «сердечное высветление»), – вот за это свидетельство, за этот бесценный опыт писатель удостоился и удостоится не одного благодарного читательского поклона. Потому что это свидетельство за человека перед Богом. Не адвокатура. Свидетельство.
Сороковины Виктора Петровича пришлись на Рождество. В России принято искать какие-то намеки в подобных символических знаках. Рождество – праздник не только самый радостный, но и самый как бы человечный. Это вертикаль сверху вниз – от Бога к человеку. Подарок миру Спасителя. Чем ответил человек на этот Подарок? Астафьев-публицист не раз высказывал крайне пессимистические мысли на этот счет. Но творчество его пело о другом.
Да, человек в беде. Да, история человеческая всё больше становится печальным детективом, где уже нельзя различить жертв и преступников. И выхода из этой ситуации, если смотреть правде в глаза, нет. Испортили песню, дураки!
Однако история не шахматы, где либо выигрывают, либо проигрывают, либо смиряются на ничью. Она – бесконечно сложная сумма личных опытов, которые так великолепно умел изображать Астафьев, сам до конца не зная, как к этим людям относиться, но сердечно чувствуя неслучайность их бытия.
Человек не может быть просто проклят и убит. Всё творчество Виктора Петровича мудро возражало против этого.
…и современники
Борис Акунин: штиль в стакане воды
Как-то весьма начитанная и живо интересующаяся литературными новинками моя знакомая со стыдоми даже со страхомпризналась мне, что ей нравится проза Акунина. Больше того, она с нетерпениемждет выхода каждой его новой книги.
– Что же вас смущает? – спросил я.
– Ну как же! – воскликнула она. – Ведь это несерьезныйписатель!
История до смешного, а для некоторых серьезныхписателей – и до обидного – проста. Известный филолог, переводчик, прекрасный редактор Григорий Чхартишвили однажды понял, что может писать не только не хуже, но и гораздо лучше подавляющего большинства авторов так называемых «массовых» романов. Весь фокус Акунина-Чхартишвили заключался в том, что он соединил две вещи, которые «массовикам» казались несоединяемыми. Он предложил серьезныйлитературный труд, ориентированный на массовыйуспех. Там, где стаи полуграмотных литературных волков беззастенчиво резали блеющее читательское стадо, появился цивильно одетый господин с ножницами и стал деликатно этих овец стричь. Впрочем, этот образ в отношении Акунина не совсем справедлив. Акунин, несомненно, любит своего читателя и, что самое главное, знает его.
Вот почему вокруг него тотчас собралась благодарная читательская аудитория, которая непрерывно пополняется. Я сам ради эксперимента подкидывал акунинские книжки некоторым знакомым из нелитературной, но всё же интересующейся литературой среды, никак не рекомендуя их, но только советуя на пробу почитать. И я ручаюсь, что большинство из них становились акунинскими intéressé, живыми соучастниками этого писательско-читательского проекта – отнюдь не по принуждению и вовсе не зомбированные какой-то там рекламой. Феномен интереса к Акунину сродни случайному вагонному знакомству: бывают интересные собеседники, с которыми и говорить легко, и дорога не в тягость, а бывают надутые индюки и бесцеремонные нахалы.
Я.П.Полонский сравнивал русского писателя с «волной» («а океан – Россия») и утверждал, что если «океан» волнуется, то и писатель «не может быть не возмущен». Акунина эта формула как будто нисколько не касается. Какой океан, какая волна?! – недоуменно спрашивает он. Полный штиль! И даже не на море, а в стакане воды, услужливо протянутом жаждущему развлекательной, но всё же достаточно интеллигентной прозы читателю. Просто, как мычание.
Но во всякой простоте есть своя сложность. Когда из уст профессиональных критиков я слышу полупочтительные, полупрезрительные отзывы об Акунине, которые сводятся к казуистической формуле «как массовый писатель это хороший писатель, как серьезный писатель это совсем не писатель», мне становится неловко за коллег. Борис Акунин никоим образом не вписывается в очень старую (в России с ХVII–XVIII века) традицию литературного ширпотреба. Дело в том, что так называемое чтиво(куртуазный, детективный, приключенческий романы и пр.) по определению должно избегать индивидуальной авторской морали, а тем более – идеологии, и в то же время покоиться на незыблемой общепризнанной морали и идеологии. Если выбросить из «Преступления и наказания» индивидуальные особенности писателя Достоевского, получится весьма приличный бульварный роман о том, как студент из корысти убил старуху с ее племянницей, потом испугался, раскаялся, сдался полиции, женился на проститутке и пошел честно отбывать каторгу.
Это равно относится и к Федору Эмину, и к Булгарину, и к Чарской, и к авторам милицейского романа пятидесятых – шестидесятых годов ХХ века. Везде если не откровенная государственная идеология, то, во всяком случае, общепринятая моральная подкладка. А как без этого? За литературой цензор следил. Но главное – развлекательное чтение не должно задевать сознание какими-либо индивидуальными претензиями автора на мораль и идеологию, внимание должно быть сосредоточено на сюжете и внешней интриге. Вот почему насквозь идеологический советский детектив сейчас читается и смотрится на экране так же прилекательно, как читался и смотрелся почти полвека назад. Какое нам дело до того, что следователь Знаменский из сериала «Следствие ведут знатоки» – коммунист? Ну да, он насквозь положительный государственный человек, от проницательного взора которого уходит в пятки черная преступная душа. Это понятно с самого начала. И, понимая это, можно об этом не думать, а следить за детективной интригой.
Другое дело, что современный «массолит» по большей части антиморален. Но это не вина его авторов, которые напрочь лишены какой бы то ни было индивидуальной морали. Это проблема состояния общества.
Из многочисленных интервьюеров Акунина (он словоохотлив и раздает интервью едва ли не чаще, чем автографы), кажется, только Ольга Богданова (газета “ Stinger”) сообразила, что не надо верить Григорию Чхартишвили на слово, когда он утверждает, что «из-за досуговой литературы кипятиться и нервничать не стоит», со смирением относя себя именно к «досуговой» литературе. Во всех интервью он с подозрительной настойчивостью твердит, что «просто погулять вышел», решительно отказываясь от претензий на серьезное прочтение. И тем самым вольно или невольно подыгрывает критикам и писателям из своего круга, точнее сказать, круга бывшего Чхартишвили, япониста, переводчика и автора совсем не игровой книги «Писатель и самоубийство». Изданной, между прочим, в издательстве «НЛО», которое выпускает и современную элитарную прозу… Но, конечно, не Акунина, который весь из себя «массовый». Во всем этом только наивный не заподозрит подвоха, и это-то и заставило меня прочитать Акунина совсем не так, как он сам советует это делать.
Что же обнаружилось?
В мою задачу не входит распутывать узел достаточно важных этических, психологических, культурных, политических и национальных проблем, которые Акунин затрагивает как будто бы походя, как будто бы играючи, как бы только для того, чтобы придать внешней интриге блеск «вящей серьезности», подразнить образованного читателя не только развитием сюжета, но и тонким интеллектуальным ароматом. Обращу внимание лишь на то, что явно бросается в глаза.
Только знаток и переводчик японского писателя Юкио Мисимы мог создать Эраста Фандорина, который на протяжении серии романов, от «Азазеля» и до «Коронации», озабочен, в сущности, одним: блестяще сыграть отведенную ему роль в бездарно устроенном мире. «Все говорят, что жизнь – сцена. Но для большинства людей это не становится навязчивой идеей, а если и становится, то не в таком раннем возрасте, как у меня. Когда кончилось мое детство, я уже был твердо убежден в непреложности этой истины и намеревался сыграть отведенную мне роль, ни за что не обнаруживая своей настоящей сути». Это ключевое, по утверждению самого Григория Чхартишвили, заявление Юкио Мисимы, писателя и самурая, закончившего свою игру настоящим харакири, охотно повторил бы и Эраст Фандорин, если бы его создатель в этом случае не наложил бы печать на его уста. С момента гибели невесты Фандорина в конце «Азазеля» наивное детство молодого сыщика заканчивается. Он понимает, что мир устроен по принципу театральной игры, причем с бездарными актерами, играющими не менее бездарные роли. И Фандорин начинает играть свою роль, обыгрывая разнообразных злодеев мужского и женского пола, а также сильных мира сего, включая и царскую семью в «Коронации».
По замыслу автора, он делает это с блеском, но без особенной радости. От книги к книге образ Фандорина (в первом романе привлекательного своей наивностью, молодым честолюбием) становится всё суше, суше и неприятнее. В «Коронации» это окончательно пустой человек, своего рода маньяк собственной роли. На карту поставлена честь императорской фамилии и, значит, судьба России (другое дело, что вся эта ситуация шита белыми романными нитками), но Фандорина это нисколько не интересует. В царской семье, куда ни плюнь, везде тру́сы, пройдохи и педерасты. Конец не только Романовых, но и всей России очевиден для Эраста-прекрасного, и если он взялся за дело о похищении сиятельного отпрыска, то совсем не потому, что хочет спасти чужую игру, а потому, что доигрывает свою. В минуты отдохновения он (внимание!) уединяется с японцем-слугой и занимается боевыми упражнениями – тут шило откровенно торчит из мешка и вряд ли без ведома самого автора.
Скажу прямо: мне лично Фандорин неприятен. Я не верю в его блеск. Это маниакальный, самовлюбленный тип, презирающий землю своего случайного и временного(да-да, возникает именно такое чувство!) пребывания. Все события, в этой земле происходящие, хотя и придуманы автором, однако же являются кривым отражением ее реальной истории. И все эти события служат отвратительным, но и выгодным фоном для блестящей игры Фандорина. И конечно, разнообразные бездари из полицейского ведомства, принимающие участие в этой дурной игре с бомбистами, террористами, шантажистами и прочей, к слову сказать, весьма талантливой сволочью, обязаны быть благодарны нашему русскому самураю. Выручил, отец родной! Спас из безвыходного положения! Что бы мы без тебя делали?
Но разве не таков же Шерлок Холмс в оппозиции к глуповатому Лестрейду? К Лестрейду – да. Но не к Британии. Холмс – часть Британии и, простите за банальность, «мозг нации». А Фандорин – выморочный тип, ниоткуда взявшийся, из какой-то неведомой книжной Японии.
Ну, хорошо – а Пуаро, который бельгиец, а не француз, с чем связана некоторая пикантность в его поведении? Но Фандорин не бельгиец, не англичанин, не японец и не русский, даже и не русский европеец, что будто бы следует из его фамилии, восходящей к фон Дорну. Это именно некий абстрактный тип умного, честного, порядочного человека вообще, волей судьбы родившегося в неумной, нечестной и непорядочной стране. Это человек, озабоченный своей проблемой, которая является проблемой его самоидентификации. Я понимаю, что именно такой герой, неважно, в серьезной или несерьезной литературе, приятен значительной части постсоветской интеллигенции. И это, может быть, главная находка Акунина-Чхартишвили.
Но справедливости ради надо сказать, что одного этого было бы недостаточно. Вопреки мнению критических профи и озабоченных проблемой своей духовности и эстетического самовыражения серьезных писателей, я ответственно заявляю, что Акунин необыкновенно литературно даровит и что такие «безделки», как его романы, являются результатом внушительного творческого труда. На выучку к Акунину надлежит отправить 90 % наших серьезных романистов, чтобы они научились главному, что делает писателя писателем, а не продавцом абстрактной духовности: умению строить сюжет и рождать персонажей, которые живут, дышат и говорят на страницах без аппаратов искусственного дыхания. Которые видны и слышны не потому, что автор подробно рассказал нам, как они выглядят и как говорят, а потому, что они составлены из собственных слов и жестов. Вот что несомненно удается Акунину, вот в чем он сегодня едва ли не первый.
Его романы о монашенке-сыщике Пелагии в этом отношении ничуть не хуже фандоринского цикла. Романы о Пелагии выгодно отличаются еще и тем, что в них главный персонаж (эдакий отец Браун в юбке) никак не является alter egoавтора и, стало быть, литературная игра приобретает наиболее чистый характер. И я бы с радостью рекомендовал этот цикл для «досугового» прочтения, если бы не…
Все-таки прав был М.М.Бахтин, утверждавший, что чисто занимательного романа быть не может, что всякий роман поневоле идеологичен. Идеологичен и «пелагиевский» цикл Акунина. В первом романе («Пелагия и белый бульдог») это не так заметно. Во втором («Пелагия и черный монах») – идеологические уши торчат настолько нахально, что хочется их отрезать.
В одном из интервью автор признался, что идея «Черного монаха» навеяна туристической поездкой на Соловки. Я бывал на Соловках и могу оценить, во что́ превратились Соловки под пером Акунина. Правда, он, как всегда, схитрил и старательно размешал в стакане своей творческой фантазии Белое море и озеро Светлояр, так что топонимика стала вроде бы блуждающей – некая русская религиозная святыня вообще. Но даже не соловецкий топос (всё равно слишком узнаваемый), а соловецкий миф выдает Акунина с головой. Ну кто же не слышал баек о том, как до проклятых большевиков соловецкие монахи выращивали ананасы там, где положено расти только бруснике и морошке? Как они купались в лучах электрического освещения и проч.? Надо самому побывать на архипелаге, чтобы понять, где кончается миф и начинается строгая правда, слишком строгая для материковых жителей. Чтобы увидеть всё величие и весь ужас Соловков, где добровольно могут жить только люди особой породы. Впрочем, не в том беда, что Акунин перевел объемную реальность в плоскость своей фантазии, соорудив утопию, которая оборачивается антиутопией. (В романе на архипелаге процветает монастырский капитализм на почве тоталитарного режима.) В конце концов, это его дело – сочинителя и фантазера, который не раз публично слагал с себя ответственность за случайное совпадение правды и вымысла.
Беда в другом. Изящный детективный роман, сам того не желая, превратился в пасквиль на то, что для многих свято. У безответственной фантазии должны быть ограничители там, где реальность вопиет об ответственности. Акунин считает обязательным обозначить водораздел с серьезной литературой (я вашего не трогаю, вы не трогайте моего). Но при этом не удосужился снизойти до понимания еще не остывших религиозных проблем, трогать которые его, в общем-то, никто не просил. Допустить, что он делает это по наивности, я не могу – не тот это писатель. Остается одно: проблемы эти очень сильно его занимают, так сильно, что ради них он готов поступиться чистотой своего вымысла.
Возможно, кому-то покажутся забавными глупости и пошлости, которыми Акунин наводнил свою соловецкую антиутопию… Ресторан «Валтасаров пир», парикмахерская «Далила», сувенирная лавка «Дары волхвов», банковская контора «Лепта вдовицы», котлетная «Упитанный телец», гостиница «Непорочное зачатие»… И как это он не додумался до закусочной под вывеской «Евхаристия»? Отец Митрофаний (епископ!) рассуждает о религии как какой-нибудь поп-расстрига, но это ничуточки не смущает его духовных чад. Настоятель монастыря ведет себя, как Брынцалов, которого скрестили с Зюгановым. От всего этого разит самой дешевой карикатурой и провокацией.
Что-то не выходит у Бориса Акунина с игрой в чистый вымысел и приятного во всех отношениях автора для приятного во всех отношениях читателя. Не получается абсолютный штиль даже в стакане воды. Волнуется водичка! Гримаса современности и неостывшего прошлого обезображивает невозмутимое лицо господина сочинителя. И наоборот – ослабляются лицевые мускулы безукоризненного Эраста Фандорина, отваливаются его наклеенные бачки, и под ними обнаруживается скуластый шпион-японец из «Штабс-капитана Рыбникова» А.И.Куприна…