Текст книги "Сказание о Старом Урале"
Автор книги: Павел Северный
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– Поживее, мужики, добро делите, заморим червячка – да и в обратный путь.
Досифеева волчица подбежала к озеру, опустила к воде лобастую голову и принялась жадно лакать. Рядом, у самой воды торчала, уткнувшись в мягкий грунт, каленая вогульская стрела. Маленькая птичка, овсяночка или камышевка, вспорхнула на оперенный конец и, не обращая внимания на волчицу у водопоя, стала охорашиваться, чистить перышки и пробовать голосок.
Возвращение ватаги Досифея с налета на татар всколыхнуло всю Чердынь.
Торговые, посадские, большие и малые люди с женами и детьми без устали бегали в крепость поглядеть на полоненную мурзову дочь Игву: по приказу воеводы ее по нескольку раз в день показывали народу с крыльца воеводской избы.
Пленницу держали под неусыпным надзором.
Владыка Симон в соборе отслужил литургию об избавлении града от огня и меча и о ниспослании мирного жития обитателям Чердыни; дьяконский бас возгласил многия лета православным воителям Досифею и Григорию с дружиной, одолевшим на брани злокозненных язычников-ворогов.
Жены купцов узнали, что татарка в бою окончательно порушила Досифееву рясу, сшили ему новую из дорогого тонкого сукна.
Воевода Орешников три вечера подряд слушал рассказы Досифея и Жука о сражении на Глухарином уступе и, упиваясь досыта, не слышал укоризны от боярыни.
Дня через три отплывали из Чердыни плоты: это Досифей посылал Строганову добытых в набеге коней и лучшие ковры.
Но в тот же самый день город нежданно-негаданно омрачила страшная весть: татарские шайки Игвы напали на село Искор, побили русских и вогулов, зарезали многих женщин и детей, запалили пожары.
Сам воевода дважды учинял Игве допросы, но не мог заставить пленницу развязать язык, указать места, куда она разослала свои шайки. Как предупредить тех, кому опасность грозит завтра?
Дочь мурзы молчала и даже изловчилась заплевать воеводе парчовую одежду. Пришлось Орешникову посылать за Досифеем. Боярыня заставила обоих – и мужа, и строгановского подручного – поклясться на образах, что татарку не станут пытать горячими углями.
После полудня Досифей явился в воеводскую избу и удалил караульных на галерею.
Игва сидела на ковре среди раскиданных шелковых подушек. Досифей обратился к ней по-татарски:
– Твои люди спалили Искор. За что баб наших и ребятишек малых побить велела? С тебя теперь спросим.
Пленница усмехнулась:
– Скоро всех урусов зарежут мои люди. Тогда спросишь, если сам жив будешь.
– Где станы твоих воинов вокруг Чердыни?
– Везде!
– Добро, что везде. Ловить сподручней. А как переловим и воровство твое им растолкуем, добрыми людьми сделаются. Если же кто кровопийству верен останется – тому башку долой... Какие поселения палить велела?
– Все спалим, шайтан урус!
– Нет у меня времени с тобой тут разговорами прохлаждаться. Гостинца принес, отведать не хочешь ли? Или по-доброму отвечать будешь?
Досифей снял с груди крест, отложив в сторону и не сводя с пленницы взгляда, достал из глубокого кармана татарскую ременную плетку с рукоятью из козьей ноги...
Уже спустя полчаса Досифей знал все о подготовленных набегах, и караульщики на галерее получили повеление доставить в избу ведро холодной воды. Но Досифеевы посланцы не успели еще выполнить этот наказ, как с галереи послышался сильный стук в запертую дверь воеводской избы. Тотчас же изнутри послышался голос Досифея:
– Кого еще там леший несет? Воду на пороге оставьте, сказано вам – сюда не лезть!
– А вот и влезу!
От звука этого голоса Досифей будто сразу уменьшился ростом, мгновенно кинулся к двери и отомкнул ее. Стучавший вошел в избу.
– Хозяин! Семен Иоаникиевич! Не ждал, не гадал!
– Вижу, с пленницей беседуешь?
Строганов мельком оглядел обстановку, заметил снятый Досифеев крест, брошенную нагайку и забившуюся в угол пленницу.
– Замечаю, ладком потолковал? Дознался, что ли? Утешь боярина-то!.. За месяц, как погляжу, совсем сдурел в Чердыни? Кто тебе велел набегами заниматься?
– Так Игва Чердынь палить собралась!
– Вот как? Чердынь пожалел? Москве не впервой крепости свои заново отстраивать, а у нас дела есть и поважнее. Земли новые я приглядел, тебе поручить хочу, а ты под саблю полез? Кому служишь, царскому воеводе или Строгановым?
– Святой Руси, хозяин, служу, сыт же и пьян возле твоего богатства.
– Ишь ты, выкрутился! Неплохо ответствуешь. Даст вот батя тебе за самовольство. А ежели бы тебя кончили там, на Уступе, как мне перед батей отвечать? Впрочем, за то, что птичку эту татарскую полонил, спасибо мое тебе. Только удалью своей ты ожиревшему воеводе чести прибавил. Он не отпишет в Москву, что татарку ты полонил: своей дружине награждение выпросит.
Запыхавшись от быстрой ходьбы, в горницу вошел сам боярин Орешников.
– Так и есть! Не поверил, когда сказали, что дорогой гостенек пожаловал. Низкий поклон тебе, Семен Иоаникиевич.
– Здравствуй, Захар Михайлович. Как тебе можется? Что-то ты с лица и с тела вроде бы спал? С чего бы это?
– И не спрашивай! Слыхал, что сдеялось? Напасть вот эта девка сбиралась на Чердынь мою; бесчисленные воины татарские кругом в лесах хоронятся. Спасибо твоему Досифею, про мурзихин стан проведал, гнездо осиное вовремя разорил с нашей помощью и божественным промыслом.
– Опять за старое? Сколько раз тебе говаривали, чтобы ты татар не боялся, пока Аника Строганов с сыновьями в камском краю повод людской жизни в руках держат. Мы людей бережем, край держим крепко; так что никаким татарам, соберись они хоть со всего Сибирского ханства, его не вырвать.
Не на Чердынь вела своих воинов Игва! На меня вела, потому зимусь ее отца со свету убрал. Сдуру девка шайку свою к Чердыни подвела, думала, наверно, что и это – строгановский город, а нагнала страха на тебя, царского слугу. Авось проснешься теперь! Великий государь Иван Васильевич послал тебя Русь в крае оберегать, а ты людишек в крепости не бережешь, службу царскую нерадиво несешь, только в городки с епископом играешь. В Соликамск вон уже нового воеводу прислали. Небось и этот обожрется да околеет, дел добрых не совершивши.
– Да бог с ним совсем, Семен Иоаникиевич! Боярыня моя просила тебя перед ее очи предстать. Пойдем в хоромы, гость дорогой, а то осерчает.
– Пойдем. Девку татарскую хорошо карауль, не упусти!
– Что ты! Упаси бог! Досифеюшко, и ты с нами ступай, мы с боярыней и тебя к столу просим.
– Спасибо за великую честь, боярин Захар, тотчас же следом приду. Покамест надо с Игвой ладом беседу заключить, водичкой ее попоить, а то сердце у нее от гордыни и обиды перегорит. Чать, все выложила – пора слезы унять.
Строганов похлопал по плечу своего доверенного.
– Смотри, смотри, как бы ее слеза тебе дырку в сердце не прожгла. А перед боярыней твоей, Захар Михайлович, я голову низко клоню, ибо, вот уж правду сказать, не свадебная она княгинюшка, а настоящая боярыня русская. С нею знаться – поистине ума набраться!
Спускаясь с высокого крыльца воеводской избы вместе с хозяином, Семен Строганов говорил будто в раздумье:
– И отчего это другой раз баба на Руси и смелее, и дальновиднее иного мужика, как ты о сем думаешь, Михайлыч? В обиду сам не прими – ты, воевода чердынский, без лести сказать, и мудростью не обделен, и храбрости тебе не занимать, только вот, прости господи, чуть крепость свою не прозевал. Но вот ответь, Захар Михайлович, кто нам, Руси святой, еще богатырей-молодцов подарить может? Кто, окромя таких, как боярыня твоя? Их-то сынами слава и непобедимость Руси держатся... Прямо, без кривды, скажу: как ночь, темна сейчас жизнь на Руси. Кровью залита и пропитана земля Русская – и нашей, именитого купечества, и вашей, честной боярской, а паче всего – кровушкой смердов и холопей наших. И надежда моя, коли знать хочешь, на бога да жену русскую – и боярскую, и крестьянскую, и купеческую. Чтобы разумом, нежностью, страданием и молитвами вразумили нас, мужиков грешных, как Русь из любых бед бескровно вызволять!
Белокрылым лебедем слетела на Чердынь северная ночь.
В ее сумеречном свете – свое особое очарование. Кажется, просто нахмурился ясный день, но в небе приметны высокие звезды, а от этого явь оборачивается небылью. Все вокруг в дымке, нет теней, и обманчиво сокращаются расстояния...
Белыми ночами, когда нет привычной темноты, в людском разуме заводится беспричинная тревога. Власть мечты осиливает человека. Людей тянет идти куда-то, без всякой цели, их покидает покой. Приходят в голову суматошные мысли и отгоняют потребный для жизни сон...
Чердынь спит. Белую тишину нарушает только перекличка дозорных на стенах, да изредка слышен собачий лай. Сады и леса в серебристо-оловянном мареве. А на небе, где взмахи лебединых крыльев, нет-нет да и полыхнет то студеный голубой, то жаркий красный отблеск полярного сияния. Чердынь спит. Снятся горожанам сны. Кто видит сказки, а кто во сне повторяет прожитое днем...
В опочивальне Анны Павловны Орешниковой потолок навис низко. Одно окно раскрыто, но все равно – духота. Ночь без ветерка, листок на дереве не шелохнется.
Красный угол опочивальни увешан образами-складнями; на них шевелятся желтые пятна от огоньков четырех лампад. Вдоль стен под накинутыми ковриками – сундуки с добром. Мглисто в опочивальне...
На смятой перине, разметав по подушкам черные волосы, боярыня Анна отходила от жарких ласк Семена Строганова. Сам он, с расстегнутым воротом рубахи, прислонился лбом к открытой оконной створке. Его голова почти касалась потолка. Смотрел на белую ночь. Видел березы с намокшей от росы листвой, крепостную стену, а на ней дозорного с алебардой.
– Родимый, как хорошо мне с тобой! – шептала Анна. – Все во мне ласка твоя разбудила. Поди послушай, как сердечко мое колотится.
Строганов подошел, протянул руку к Анне.
– Да разве так слушают? Ухо к груди приложи. Вот теперь хорошо слышишь? Будто пташка из клетки на волю просится.
Он молчал и слушал, как трепетно билось женское сердце, а у самого опять сохло во рту и перехватывало дыхание. Опять стали совсем близкими прищуренные глаза Анны, опять приоткрылись влажные губы... Обняла, запустила пальцы в кудрявые волосы, прильнула к губам. И когда он ответил мужским объятием, женщина смогла только прошептать:
– Сеня, родимый, не удуши...
Анна приоткрыла глаза, когда дышать стало опять легко. Лежала не шелохнувшись, прислушиваясь к стуку мужского сердца рядом и звону серебряных колокольцев в собственных ушах.
Давно прошла белая, бестеменная полночь. К утру цвет неба изменился, с восхода пошли тучи, и в опочивальне стало потемней. Строганов уж приготовился уходить. Полуодетый, он снова подошел к раскрытой створке окна.
– Боюсь тебя, Сеня, когда замолкаешь.
– Пора мне.
– Аль надоела уж?
– Скоро челядь поднимется. Как скрыто уйти тогда?
– Не уходи вовсе. Вместе солнышко встретим.
– А если сам пожалует поутру?
Анна засмеялась:
– Какой пужливый стал! Видел, поди, сколько он меду выпил? До полудня никуда из воеводской избы не выйдет: во хмелю сюда прийти не смеет. Окромя того, Глашка крыльцо караулит. Чуть что – весть подаст.
– Догадывается? Сам-то?
– Догадывается. Грозовой тучей бродит, когда ты в крепости.
– Тебе говорил о своей догадке?
– Да разве посмеет? Молчит, сопит да от ревности бессонницей мается.
– Аннушка!
– Говори, родимый.
– Скушно мне без тебя. До того скушно, что иной раз совладание над собой теряю.
– А вот и возьми меня с собой. Молви только слово.
– Попросту об этом судишь.
– Как умею. Чать, всего-навсего баба. С отцом говорил?
Строганов промолчал.
– Отец, наверно, по старине рассуждает: дескать, нельзя чужую жену, да еще у престарелого мужа, отнимать. Сам-то небось ни одну бабу чужой не почитал, а на старости о грехе да о заповедях заговорил.
– Отец знает, что у твоего муженька заручка у царя крепкая. Уведу тебя, а старик царю нажалится. Царь заставит обратно отдать. А разве взятое отдам?
– Батюшки! Какие Строгановы боязливые стали! Даже подумать боятся, что царь на них осерчает.
– Нам с ним ссориться нельзя.
– Конечно. Осерчает да и не станет захватными землями одаривать.
– Пойми, Аннушка!
– Где мне понять? А думать мне неохота, голова заболит. Врешь мне про отцовский запрет, задумав о чем-то, от меня тайном. Дура, мол, Аннушка: очумела со старым мужем. Заволокла ей любовь ко мне разум, а потому всему поверит... И то верно, что дура! Надо было мне наперед, как к себе допустить, уговор вырядить: возьмешь к себе – твоя. Не возьмешь – чужая жена. Скажи на милость, чего боишься? Коршуном по всей Каме на людские жизни кидаешься, ежели нужно тебе. А меня у старика взять не можешь!
– Кидаюсь, говоришь? Но, коли кинусь на тебя, жизнь твоя кончится, а ты мне живая нужна.
– Тебе, видать, ворованная ласка слаще кажется? Ты лучше правду гольную скажи. Неохота тебе свою вольность мне одной отдать, когда вокруг да около по краю боярыни шмыгают. Любая Семену Строганову лаской повинится, потому понимает, что ты здесь хозяин земли. Все здесь ваше.
– Аннушка!
– Может, татарка полоненная приглянулась? Слыхивала, что татарские бабы мятой да дымом пахнут. Была бы мужиком, мимо не прошла бы.
Строганов порывисто повернулся и пристально посмотрел на Анну.
– Чего глядишь? С татаркой сравниваешь? Ликом ей до меня далеко, зато годами моложе, а главное – девка.
– Дура ты.
– Была ране. А с этой ночи умная буду.
– К чему клонишь?
– Скажу. Вот к чему клоню. Надоело временами свою душу подле тебя греть. Скажу сейчас о давно надуманном.
Анна села в постели, охватив руками колени.
– Послушай, Семен. Поглянется тебе или нет, все равно запомяни сказанное. Ежели на этот раз из Чердыни поплывешь на Каму и меня с собой не возьмешь, то дорогу ко мне навек позабудь.
– Грозишь?
– Понимай, как тебе на сердце ляжет. Возьмешь – вся твоя. Не возьмешь – вспоминай на досуге, что звали боярыню-полюбовницу Аннушкой. В Москву подамся. Там, сказывают, царь Иван жен, как в бане веники, меняет. Может, на глаза ему попадусь и хоть на месяц в ряд с ним царицей на Руси встану. Вот тогда Строгановым грамот дарственных на земли получать не доведется.
– Молчи.
– Неужели? Что сделаешь, если ослушаюсь и не стану молчать? Поди, по-строгановски за горлышко приголубишь и ласкать станешь, пока язык не посинеет?
– Дуреешь ты, Анна. В силу свою веришь над моим разумом.
– А ты покажи, что нет над твоим разумом моей бабьей силы!
Строганов шагнул к Анне, но она не пошевелилась.
– Коли хлестнешь, укушу. Хлещи. Чего ждешь?
– Не про то молвишь... Не надо меня Москвой пугать.
– Ласково заговорил? Решай сейчас: уйдешь один – дверь сюда навек запру.
Строганов прошелся по коврам опочивальни.
– Погоди до осени. На Косьве острог поставлю. Далеко на новых землях. Там жить станем.
– Не обманешь?
– Когда обманывал?
– На иконы перекрестись.
– Без этого не веришь?
Анна помотала головой. Семен вздохнул и размашисто перекрестился. Анна вскочила с постели, кинулась на колени, прижалась головой к его ногам.
– Мой, стало быть? У всех отняла Строганова Семена.
На дворе в клети заголосил ранний петух, а через минуту-другую началась перекличка петухов по всей Чердыни...
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯНад ночной рекой погуливал с озорными порывами ветер.
Струг хозяина Камы, Семена Строганова, заплыл на ее стрежень из Вишеры.
Раскидывая в темень оранжевое пламя, похожее на отсвет лесного пожара, готовилась взойти полная луна. Ее шар, огромный и багровый, как шаманский бубен, облитый жертвенной кровью, наконец поднялся над рекой и лесами.
В синем небе низко повисли спелые звезды.
Вода ночью в Каме, как смола. Мечутся по ней, будто вскипая со дна, белопенные буруны. Берега скрыты темнотой, но лесные шумы, завывания, стоны и треск слышны на струге – это гуляет по лесам ветер. Для струга он попутный. Судно бежит, обгоняя сильное течение.
Лесные просторы верхнего камского плеса самые дикие. Даже кочевники сторонятся их. Пока эти леса боятся только двух хозяев – ветра да огня. Первый корчует и валит лесных великанов, второй превращает в пепел заповедные для человека чащи.
Кама! С X – XI веков стала она дорогой к диковинам Перми Великой для землепроходцев с Руси. Их древнейшие погребения остались на камских берегах вечной памятью о тех, кто живот свой положил за право величать Каму русской рекой.
Везли новгородские купцы тамошним кочевым финским племенам – чуди, черемисам, вогулам, остякам, перми – товары с Руси и доброе слово о благости оседлого житья. В тринадцатом лихолетском столетии шастали здесь шайки ханской Орды, поднимались на Каму с Волги, потом вконец разорили в низовьях княжество древних болгар, дали Каме-реке свое прозвище – Ак-Идель, что означало Белая река.
Однако и золотоордынцы не смогли отбить у новгородских людей охоты селиться на Каме. Становились по берегам остроги, городки и починки. Очищались от кокоров первые просеки – под хлеб. От набегов кочевников оставались на пожарищах погосты с крестами, но дотошный народ, отмерявший лесные версты на глазок, заводил и рыболовство, и бортничество, торговлишку мягкой рухлядью, устраивал здесь жизнь по старинному навыку, считал зверя в лесах и рыбу в водах с беззазорным привиром.
При Иване III Русь начала под чистую метлу подметать землю отчизны от навоза долгого татарского постоя, скидывать, шевеля натруженными плечами, последние остатки ига.
Камские поселенцы-новгородцы, настойчиво приучая кочевых соседей к оседлому укладу, заключали ряды с князьками и шаманами, заявляли равные с ними права на богатства камского края. После споров и драк обе стороны расходились, не осилив друг друга ни мечами и бердышами, ни ножами и огнем.
По приказу Ивана III князь Федор Пестрый и воеводы Гаврила Нелидов и Василий Ковер поднялись по Каме в Великую Пермь для распознания причин споров между камскими жителями. Царь наказал воеводам быть твердыми и в случае, ежели не удастся замирение добром, воевать для покоя Руси камские земли у пермских князьков, а заодно и у новгородцев, ибо они, по Шелонскому договору, приписали Великую Пермь к своим владениям, брали с нее дань.
Добром дело не обернулось, и московским миротворцам пришлось применить силу. После разгрома пермской рати и пленения ее полководца Качалмы камский край признал власть Москвы. И тогда-то посадские люди Новгорода, братья Калинниковы, впервые завели солеварни на угодьях речки Усолки, неподалеку от будущего города Соликамска.
Из-за спора великого князя Московского и всея Руси Василия III с Новгородом усилился исход вольнолюбивых людей новгородских на Каму. За ними пошел в плутания ватагами, или, по-пермяцки, утугами, разный прочий люд, недовольный новыми порядками на Руси.
Нужда и страх вели в лесной край – на Каму, Вишеру, Чусовую и Колву – людей, непокорных властям, но терпеливых и неутомимых в труде. Не чаяли они обрести на новых землях жизнь легкую, но шли сюда, чтобы жить и трудиться вольнее, уйдя от строгостей и кровавых споров церковных, распрей боярских, бремени поборов, от войн, правежа, суда неправого и царских немилостей. Шли сюда и люди работные по выклику купцов, затевавших в новых местах промыслы и торговые дела.
И когда наступили времена царя Ивана Грозного, времена царской опричнины и земщины, там, в камском крае, уже сложился свой уклад жизни, и был он примерно одинаков во всех городках и присельях, что на Колве, что на Вишере, хотя сошелся в эти поселения самый пестрый народ со всех концов Руси. Были ведь и такие головушки, коим и в новых местах вольности не хватало, и если царский закон и здешняя власть прижимали круче, то такой удалец вынимал из-за пазухи нож и приставал к разбойному люду на лесных тропках-дорожках... Но и на таких находилась здесь упряжь! И находили эту упряжь не царские воеводы, не блюстители закона, а совсем другие люди – кремни. Было их мало, но этой людской породой и становилась Русь владелицей суровых и дальних краев, с богатствами явными и тайными...
Как раз при грозном царе Иване разнесло голосистое эхо Камы зычный голос купца-солевара с русской реки Вычегды, голос Иоаникия Строганова.
Объявился он на Каменном поясе с тугой мошной и с немалым опытом солеварения, накопленным еще в родных краях, на речке Солонихе. Той солью присыпали вычегодскую и двинскую красную рыбу – на том и разбогател Строганов. А придя на Каму и тут утвердившись, мыслили купцы Строгановы присыпать отныне камской солью весь хлеб, что, благословясь, сажает в печь хозяйка каждой избы на Руси!..
Небо стало голубым, высоким и прозрачным, как ключевая вода. На виду – речные берега, то высокие и крутые, то низкие, заливные. От прибрежных лесов густые тени между лунными бликами. Стелется по воде рогожка лунного отражения.
Гонит ветер по лунной Каме струг под белым парусом. Вышит на нем цветным шелком сохатый с синим крестом между рогов. Струг большой, широкий. Для плыва выбирает места поглубже, чтобы днищем не скоблить речное дно. От тяжести струг дал глубокую осадку, а как ему не отяжелеть, когда пищали несет! На корме срублен домик под плоской крышей, из его слюдяных оконец гляди в любую сторону. Нос красиво выгнут, и прилажена там, спереди, икона Николая-угодника, покровителя странствующих и путешествующих на водах.
Пробегает струг мимо речных заводей. Доносится с них перекличка лебедей-кликунов, да такая печальная, что берет за сердце. Одинокие царственные птицы летают над рекой, путая день с ночью, верно, из-за лунного волшебства. Подлетают они и к самому стругу и призывно курлычат, будто жалуются на невзгоды крылатой своей судьбы. Лебеди! Кочевники и русские сложили на Каме много мудрых преданий про эту птицу, и блюдут здесь люди неписаный закон о ее неприкосновенности.
На носу собрались удальцы-ватажники Семена Строганова. Все они лихие парни, вышедшие на Каму из Вологды и Углича по выклику. Сидит с ними и беглый костромич Иванко Строев. Его разговор с хозяином в Чердыни был коротким. Приказано было плыть на хозяйском струге. Слушают ватажники седого гусляра родом с Волхова.
Шевелят старческие пальцы струны гуслей, и льются слова старины про князя Александра Невского и про подвиг Руси в Ледовом побоище на узмени Чудского озера у Вороньего камени... Голос у гусляра еще густой, всякое слово выпевает внятно. Поет с закрытыми глазами, а ветер раздувает, закидывает за плечи белые космы его бороды.
Рядом с гусляром Досифей временами вторит пению надтреснутой октавой. На плоской кровле избы стоит в рост кормчий, чернобородый ушкуйник с Ладоги, скрипучим рулевым веслом направляет путь струга.
Под парусом у мачты отворен люк. Там в темноте внимает непонятному пению плененная Игва.
Семен Строганов любит слушать на воде старые песни и былины, любит помечтать о будущем камского края, когда утихомирится разбой, прекратятся набеги сибирских татар. Мерещатся Семену строгановские города, более могучие, чем Кергедан и Конкор. Города с неприступными стенами, чтобы от одного погляда на них всякий почувствовал величие Руси. Недаром сам царь Иван Васильевич дал Строгановым власть крепить усторожье Руси на дикой, лесной Каме.
Семен Строганов, склонив голову, вышагивает по стругу, и, кажется, нынче не веселит его песня гусляра. Ватага знает норов хозяина, и хмурость Семена Аникьевича молодцам его не в диковину. Но сегодня людям понятно: что-то тревожно, неладно у него на душе.
Бежит и бежит струг по лунной Каме, больше на свету, а то вдруг нырнет в береговую тень. Слушая ночные шорохи и стоны по берегам, кормчий нет-нет да и перекрестится.
Но вот речное эхо донесло издали чье-то заунывное пение. Постепенно оно усилилось, как отзвук дальнего грома. На струге примолкли. Стихли струны гуслей. Парни всматривались в даль, неясную в лунной мглистости. Пение все приближалось, и, когда струг вышел из-за поворота, открылся всем знакомый крутой мыс, где над высоченным каменистым обрывом вогулы издавна собираются на свое мольбище. Сейчас здесь пылает пламя больших костров, разносится вой шаманов под звон бубна и барабанов. Возле костров – толпы людей. Ветер сдувает с мыса густой дым, прижимает к воде, стелет по реке белым саваном.
Строганов крикнул кормчему:
– Стремнина здесь. Не оплошай, Кронид!
– Не тревожься, хозяин! Под мыс не поднесет, пока в руках сила не ослабла.
Досифей проводил взглядом обрыв.
– Опять шаманы на нас, грешных, народ науськивают. Ладно, сей раз пронесло. Садись, дедушка, допевай.
Всем на струге понятен смысл Досифеевых слов: держать близко к этому береговому мысу опасно: того гляди, дождешься певучей смертоносной стрелы!
Мыс с дымными жертвенными кострами – далеко позади. Гусляр опять запевает старину. И каждому на струге кажется теперь, будто песнь – про сегодняшнее, близкое...
Да, царь отдал Каму Строгановым; поставлены на ней Строгановыми вехи. По царской грамоте земли камские – строгановская вотчина, но не все кочевники знают, что написано в грамоте, и для них она не закон. Но зато любой кочевник знает белый парус приметного струга, знает, что хозяин его не больно жалостлив, когда кто-либо не податлив его хозяйской руке...
Аникий Строганов отдал в руки сына Семена надзор за камскими берегами от чердынских угодий и по Вишере до самых ее верховий. Наводя здесь свои порядки, Семен опирался перво-наперво на законы свои и лишь потом – на государственные, когда приводил за собой царских слуг и церковных проповедников. Он на свой лад понимал утверждение Руси на Каме...