444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Северный » Сказание о Старом Урале » Текст книги (страница 18)
Сказание о Старом Урале
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:38

Текст книги "Сказание о Старом Урале"


Автор книги: Павел Северный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

ГЛАВА ВТОРАЯ1

К весне 1578 года сильно изменился облик чусовских городков. От их стен далеко отодвинулись леса. На порубках целину распахали под пашни, застроили посадами, слободками, передовыми укреплениями. Городки теперь не подвергались набегам, жизнь в них шла мирно. Под боком у Нижнего городка, неподалеку от впадения Чусовой в Каму, крепила на новых землях свое новоселье женская обитель. Старуха игуменья, выпросившая у Семена землю для монастыря, сама отъехать из Москвы не смогла, не получив на то разрешения митрополита. Уже второй год жила в городке Катерина в новой избе, срубленной для нее в черемуховой роще. Она жила замкнуто и водила дружбу только с Серафимой. Та с сыном занимала часть воеводской избы, где умерла Анна Муравина. Тяжело болел воевода Голованов. Он уже не поднимался с постели, ухаживала за ним Серафима. Несмотря на болезнь Голованова, Строганов не снимал с него воеводского звания, но приставил ему помощником корабельного мастера Иванка Строева.

Сам Семен жил в новом прирубе к избе, а с прошлого года приглядывать за порядком поселилась в нем Анюта. Два года назад она овдовела: в дни весеннего лесосплава бешеная река Чусовая взяла себе ее мужа.

Воевода Голованов любил черемуховые сады, велел засадить этими деревьями все пустыри городка. Этой весной деревья взялись дружным цветом, так что издали казалось, будто среди весенней зелени в городке еще не растаяли пышные снежные сугробы.

2

В безветрии весенних сумерек благоухание цветущих черемух ощущалось и на берегу Чусовой, у самой воды.

К городскому причалу подошла лодка. Покинувшая ее монахиня, миновав входную воротную башню, сразу направилась к церкви.

А когда на кривых улочках стемнело, услужливая просвирня из церковного причта проводила монахиню к избе Катерины, почти скрытой среди цветущих черемух.

Монахине пришлось долго ждать у калитки, пока угомонятся две злые дворовые собаки. Они с громким лаем прыгали за забором, готовые кинуться на непрошеную гостью. Наконец в саду появился дворовый человек. Он прикрикнул на собак, подошел к калитке и заметил незнакомую монахиню. Таких гостей хозяйка не жаловала.

– Строганову Катерину Алексеевну надобно мне повидать.

– Вот как! Приезжая, что ли?

– Да, из Москвы. Сама-то дома?

– Дома. Пойду скажу. А ты покамест постой за калиткой, а то псы покусают. Они у нас больно назленные.

Слуга воротился не один. Сама Катерина подошла к калитке и впустила монахиню. Пошли рядом по дорожке среди цветущих черемух.

– Звать себя как велишь?

– Сестрой Ксенией.

Когда подошли к освещенному фонарем крыльцу, Катерина окинула гостью внимательным и долгим взглядом.

– Знакомой меня признаешь?

– Видала будто.

– Могла видеть, ежели в крепости Чердыни бывала.

– Так ты?..

– Анной Орешниковой в миру была. Третий год, как постриг приняла.

– Слыхала про тебя,

– Про то позабудь. Не стало на свете Анны Орешниковой, а есть черница Ксения. Заказано Семеном Анне Орешниковой в его землях объявляться, так пришла сюда в ином облике.

– Увидеть его явилась?

– Да ведь ты и сама близехонько к нему перебралась?

– Я – Строганова.

– Может, и тебе из-за него в монастырь дорога?

– Не твоя это печаль.

– Боишься? Одни у нас с тобой помыслы. Меня разлука с ним в монастырь привела... В которой избе живет? Укажи, а лучше сама проводи.

– Дома его все равно нет. Как всегда, вечерами к Анне Муравиной ходит. На ее холм.

– Тогда и я туда схожу.

– Не смей! Не любит, чтобы ему там мешали.

– Стережешь его покой?

– Свой стерегу. Возле его жизни.

– Домой когда воротится?

– Запоздно.

Монахиня устало присела на ступеньку крыльца.

– Он и возле могилы меня помнит. Не может забыть!

– Отреклась от земного, а о таком думаешь?

– Ни от чего не отрекалась. Рясой прикрылась, чтобы запрет обойти, возле его жизни быть. Разум у меня не покоряется отречению. Знала, что ты, Катерина, стояла на моем пути. Тогда я тебя из его памяти лаской своей выжгла. Как ты радовалась, когда я из камского края отъехала! Думала одна им завладеть, да покойница за меня заступилась. Не отдала его тебе. Та Анна померла. А я жива. В рясе, но живая, и тебе его не отдам.

– Зачем же ко мне пришла?

– А чтобы знала: жива я со своей любовью к нему, и ты стой в сторонке.

– Смирись, грешная! Не нужны мы ему. Смотри на меня: седая стала. Не наш он! На холме его разум, у могилы. Тебе же один путь – назад в Москву. Не простит он тебя!

Катерина медленно поднялась на крыльцо, ушла в избу. Подул ветерок, и посыпался на сидящую монахиню снежок лепестков с цветущих черемух.

* * *

На горизонте, где леса медвежьей шкурой укрыли склоны гор, уже появился отсвет встающей луны. За ее восходом в одиночестве следил Семен Строганов с вершины могильного холма.

Шелестела листва на березах, перешептываясь с ветром. Огромный лунный диск в мареве вечерних испарений казался раскаленным докрасна. Полоса света от него, мелькнув по земле, пролегла широкой дорогой поперек Чусовой, озарила городок за кольцом стен и посады вокруг. Луна будто нарочно показывала Семену дело его рук, привычное и дорогое. Он видел, как менялись оттенки лунного света, пока диск поднимался все выше и, наконец, не залил всю округу устойчивой, торжественной холодной голубизной. Уже легла на землю черная тень березовой листвы, а у сидящего человека лунный свет посеребрил голову. Но в этом свете просто лучше видна эта седина в волосах, да и морщины не спрячешь. Годы всей своей тяжестью легли на плечи, пригнули их. Годы! Семен знал теперь, что это они научили его чаще возвращаться к мыслям о прожитом, уходить от людей на свидание с самим собой. Годы! Оставленные ими морщины на лбу – это рубцы и раны, обретенные в единоборстве с мыслью, тревогами, заботами. Разум не хочет мириться с надвигающейся старостью. Как надоедливая кликуша, она шамкает беззубым ртом о вечном покое, заставляет думать о спасении души, приказывает забыть земные радости и услады. Но в ответ на этот шепот стучит в его мятежное, непокорное сердце, гонит горячую еще кровь. Недавно он узнал, что Катерина уже ревнует его к молоденькой Анюте, на чье присутствие в прирубе Семен сперва обращал так же мало внимания, как в свое время не замечал ее присутствия отец. И, когда Катерина Алексеевна стала отзываться об Анюте с ревнивой злобой, Семен вдруг заметил красоту и обаяние своей молодой домоправительницы. Теперь светлый образ ушедшей невесты невольно стал заслоняться другим, новым женским образом. Сначала мысль об этой молодой, едва разбуженной женственности показалась ему кощунственной и греховной. Усилием воли он победил эту мысль, но она возвращалась все настойчивее. С горечью он думал о грузе лет на плечах, стыдился мыслей о радостях любви и гнал их от себя, потому что уже не верил в себя, не чаял в себе силы дать счастье; а брать его без отдачи – значило не любить, а покупать... Быть купцом он мог в торговых делах. Но не в любви! И потому он до сих пор не позволял разгораться новому огоньку в сердце.

Вокруг городка в посадах лаяли собаки, когда яркой лунной ночью Семен вернулся домой. Прошел мимо Анюты, спавшей на лежанке. Она проснулась от скрипа двери, поднялась и спросила испуганно:

– Хозяин, что ли?

Он успокоил ее и хотел пройти в свою горницу, но задержался у рукомоя.

– Пошто встала?

– Может, воды надобно?

– Ложись.

– Не засну. Раздумаюсь про разное. Доля у меня теперь не больно завидная.

Она налила воды в рукомой и повесила ковш на край кадушки. Семен тронул ее руку.

– Вели мне уйти, Анюта.

– Разве посмею?

– Гони меня, Анюта, от себя!

– Не вольна.

Семен обнял ее, почувствовал, как она прижалась к нему. Пахло от нее свежей травой.

– Анюта!

И в эту минуту раздался стук в дверь. Семен, боявшийся дурных вестей о Голованове, торопливо отворил дверь, вышел на крыльцо и увидел перед собой на лунном свету какую-то монахиню.

– Пришла навестить тебя.

– Анна?

– По голосу узнал? Только не Анна, а черница Ксения перед тобой. Чать не забыл, что сам подал мысль о монашестве?

– Пошто пришла?

– Повидаться. Заставлю поверить, что без тебя жизнь не под силу. Теперь рядом с тобой буду. Стану за тебя, многогрешного, молиться.

– О себе молись. Уходи!

Семен захлопнул дверь, и монахиня слышала, как лязгнула железная щеколда.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ1

Одно из самых красивых мест на Каме называется Тихие горы. Два мыса, поросших пихтовыми и сосновыми лесами, врезаются здесь в реку, словно сохи. Между мысами – спокойная заводь.

Третьи сутки стояли здесь в прибрежных кустах под обрывами струги вольницы Ермака. Зашли они в заводь после боя с царской дружиной. Битва произошла на Каме близ устья Вятки и кончилась вничью, хотя дрались лихо.

Царские дружины сошли к низовьям Камы, а Ермак увел вольницу к Тихим горам. В Ермаковой ватаге после битвы недосчитались сорока восьми человек, и много людей было ранено. У Тихих гор сошло на берег со стругов человек пятьсот. Расположились по-хозяйски: наставили шалашей, спрятали суда, поставили караулы.

Прошлой ночью к Ермаку караульные привели чужого охотника, одетого по-дорожному. Но назвался он строгановским человеком и вручил атаману грамоту от своего хозяина Семена Строганова с согласием взять вольных людей к себе на ратную службу. Атаман уже собирал сотников и читал строгановское послание. Сам Ермак решил принять предложение хозяина Камы, тем более посланец устно намекал, сколь большие ратные дела ждут вольницу на пользу всего государства. После совета с сотниками Ермак собрал и войсковой круг. Слово свое к ватажникам он закончил так:

– Посему, кто охочь, братцы, со мной в службу Строганову податься, всех милости прошу! Ежели кому служба не по нутру, тем – вольная воля идти на все четыре стороны. Им я боле не атаман и не товарищ. Кто со мной обручь пойдет, тем крепко стоять на слове и помнить: служба будет нелегкая, Руси на пользу, а кто вознамерится на службе этой воровство чинить и пакостить, того не царские воеводы и не строгановские дружинники, а сам я научу, каково клятву рушить!

Ватажники приняли новость о решении атамана радостно. Однако Ермак не хотел спешить и велел после схода всем хорошенько подумать еще денек. Сотникам же приказал поговорить с каждым по отдельности, обсудить предложение Строганова со всех сторон и лишь после этого дать окончательный ответ.

2

Купается жаркое солнце в Каме, и от этого вода в блестках, как чешуя на карасе. На берегу, у подножья Тихих гор, в лагере Ермаковых станичников подходил час обеда. Казаки, с утра разбредшиеся по округе – кто на охоту, рыбную ловлю или по грибы, кто к смолокуренным ямам, наспех слаженным на опушке, кто в дозоры и на разведку, – теперь кучками собирались на берегу, где артельные кашевары уже развесили над кострами закопченные котлы. Славной рыбы-царицы, камской стерляди, наловили донными сетями столько, что во всех котлах вскипала знатная уха.

Походный кашевар атаманского струга, старый казак, весь в рубцах и ранах, прозванный товарищами Бобылем Седым, затеял сварить, как сам он выражался, уху боярскую, красную, но потребовал себе доброхотных молодых помощников, чтобы сперва вычистить и выпотрошить изрядную партию другой, чешуйчатой, рыбы.

Охотники нашлись, и вскоре все живое содержимое трехведерной деревянной бадьи – судаки, ерши, язи и лещи – перекочевали в объемистый чугунный котел, давно служивший всему экипажу струга.

Кашевар подбросил в рыбный навар луку, чесноку, шафрану и перцу – уху с такой приправой и называли красной. Когда же рыбье мясо стало само отваливаться от костей и цвет варева сделался янтарным, повар велел слить через редкую холстину навар в бадью, а все разваренное рыбье мясо, оставшееся вместе с костями на холстине, попросту бросил в сторонку. Казаки, дивясь такому расточительству, с любопытством ждали, что же последует дальше.

Бобыль Седой священнодействовал, как вогульский шаман!

Он разгреб горячие угли костра и извлек из жара другой чугунок, небольших размеров, где варилось «сарацинское пшено» (которое впоследствии стали называть рисом). Запасец этой редкой крупы, взятой под Астраханью во время разбойничьего налета на персидских купцов, уже подходил к концу; атаман велел нынче выдать из него всем понемногу для заправки ухи.

Разваренную крупу повар переложил в котел, залил янтарным рыбным отваром из бадьи, велел кликать весь свой экипаж «к столу».

Атаманский струг брал в походе человек с полсотни. Все помаленьку собрались вокруг котла и костра, сидели на песке, на бревнах, а кто даже не поленился подложить под спину шемаханский ковер, тоже из взятых в бою на Волге. Ждали трапезу, окружив костер широким кольцом: гребцы и кормчие, пищальники и пушкари, стрелки-«затинники», охотники-разведчики, трубачи и сурначи, барабанщики и знаменосцы; был среди этого пестро одетого люда даже приставший к ватаге дьячок из волжских поповичей, умевший внятно читать вслух две молитвы – заупокойную и благодарственную, чем и выручал ватажников перед трапезой и после сражений. Впрочем, благочестивый дьячок знал еще и кузнечное ремесло, что для дружины было почти столь же важно, как и его молитвословное искусство.

– Сходи-ка, станица, на струг, атамана покличь к трапезе! – обратился кашевар к дьячку.

А сам приготовился к заключительному акту священнодействия со стерлядями, но решил отложить его до той последней минуты, когда сам атаман пожалует к походной трапезной. Бобыль Седой провел в походах всю жизнь; дома, в станице Качалинской, у него не было ни кола, ни двора, ни жены, ни детей. Шел ему восьмой десяток, но в походах он не отставал от молодых, сбивал из лука уток и гусей, знал врачевание ран, рассказывал сказки и были, заговаривал кровь и был самым хозяйственным кашеваром – загодя, впрок запасал сухих грибов и ягод на время холодов и бескормицы, сушил лекарственные травы, а коли случалось бездействовать и сидеть голодом, был неистощим в изобретении подножного корма...

– Готовьте столы-те, атаманы-удальцы! Хлеб несите!

«Столы», впрочем, были давно готовы: кто настлал поверх двух бревен донный щит со струга, смастерив стол на десяток ватажников; кто принес со струга весло и уготовил себе стол на его широкой лопасти, кто припас строганую доску и уже с нетерпением постукивал по ней ложкой.

Острослов, кудрявый красавец и озорник, сотник Митька Орел последним подошел к своим ватажникам; заметил, что не хватает только самого атамана. Сотник слегка хлопнул кашевара по сухой, широкой, уже сутуловатой спине.

– Уху, кажись, варишь?

– Что ты, сотник? Нешто не видишь – сарацинское пшено в воде мочу?

– Поди, поспела ушица-то давным-давно?

– Попробуй. Язык в котел макни. А то больно смешлив!

– И то смешно, что в животах темно. Истерпелись!

– Обтерпишься, и в аду ничего!

– Ты, Бобыль Седой, у котла одним духом жратвенным сыт. А нам каково? Эвон, сотники с голодухи заспорили!

– О чем спор-то завели?

– Да все о том же. То ли к Строганову ягнятами плыть, то ли по Каме волками рыскать.

– Олухи! Того гляди, царские рати на хвост опять сядут. Небось недолго рыскать-то придется. Сорок восемь душ надысь под водой осталось, да целый струг, поди, одних увечных с нами. Лечу, лечу их, а поправка худая. В бой не скоро встанут. Волками рыскать! Атаман Ермак небось все ладом обдумал.

– Сам-то как порешил?

– Я к Строганову. С Ермаком. Куда иголка – туда и нитка.

Тем временем артельные пекаря принесли горячий подовой хлеб. Его напекли на всю дружину во временных очагах, сложенных из берегового камня-известняка, глины и самодельного кирпича-сырца, наскоро просушенного на жарком солнце. Хлеб, как всегда, пекли про запас, на несколько дней – случай повторить долгий привал мог представиться не скоро. Вообще печеный хлеб бывал в походе редкостью: обходились либо размоченными сухарями, либо наспех сляпанными из сырой муки печенными на костре лепешками, а нередко ограничивались ложкой каши.

– Атаман идет! Ну, Бобыль Седой, кончай варево, да пора и за миски.

Атаман Ермак Тимофеевич, среднего роста, плечистый и коренастый, шел к ватаге в сопровождении дьячка Фомы, который был на голову выше атамана, но, странным образом, казался по сравнению с Ермаком маленьким и тщедушным. У Ермака – проницательный и пытливый взгляд больших карих глаз; чуть раздвоенная бородка с легкой проседью, прямой нос, высокий лоб в морщинах. Бобровая шапочка сдвинута назад, темно-русые волосы коротко стрижены: дело военное! Одежда дорогая, яркая, но удобная в походе: шелковая рубаха, шитый золотом камзол, немецкого тонкого сукна штаны, заправленные в сафьяновые сапожки, невесомо легкие, будто для танца. На поясе – кинжал в алмазах, на боку персидская сабля краше ханской. Весь облик исполнен силы и спокойного достоинства.

Ему уже приготовили место рядом с командой струга: накрыли камчатой скатеркой складной столик, уставили легкую скамью с шитым парчою полавочничком. Атаман не спешил садиться, пока дьячок Фома залпом не отбарабанил молитву. Во время этого торопливого чтения Ермак углядел в сторонке, на мокрой холстине, большую кучу отброшенной вареной рыбы.

А повар именно для этой минуты приготовил свою главную невидаль: отправился с бадьей к самой воде, где в решетчатом садке бились крупные стерляди, заранее выпотрошенные и вычищенные, но еще трепещущие. Кашевар стал пускать их в горячую наваристую уху живыми, отчего навар сразу делался еще крепче, и сваренная стерлядь обретала целый букет сложных ароматов.

Ватажники, затаив дыхание, следили за всеми действиями повара, а сам он, ожидая похвал, последний раз осторожно перемешал варево, чтобы не повредить целость рыбин, и провозгласил:

– Готова боярская! Дозволь разливать, атаман!

Все зашевелились, готовые подставить миски, плошки, котелки и дощечки. Ждали, пока помощники кашевара, раздатчики, наполнят ухой серебряную атаманову миску и выложат ему на малое блюдо целую рыбину – стерлядь. Ермак, вопреки ожиданиям, блюдо не принял.

– Кому ты нынче столь знатной ухи наварил, Бобыль-атаман? – спросил Ермак негромко. – Нам, кто после боя невредимым остался, эдакую боярскую и вкушать не пристало: чай, не праздник! А вот болящие наши казаки от нее на поправку пойти могут! Муторно, поди, болящим-то, а, Бобыль?

– Да, кое-кому тяжеловато приходится.

– Кому да кому?

– У Антипа-звонаря грудь страсть как порублена. Того гляди, кровушкой изойдет.

– Вот ему и снеси, чего тут наварил. Авось полегчает! И остальным раненым да увечным на пользу будет.

– А мы чем пообедаем?

– Ишь ты! А вона какая гора рыбы доброй у тебя наварена. Клади мне оттуда, прямо с той холстины!

И атаман с видимым удовольствием принялся за рыбу, что была Бобылем приговорена «в сторону».

– Ухи на сто душ наварил, – бормотал смущенный Бобыль. – Дозволь раздам!

– После больных – и здоровым не грех боярской ухой побаловаться. А как всех накормишь – и мне на струг занеси.

Ермак поднялся и зашагал к воде.

– Слыхали? «Как всех накормишь», – а ему, стало быть, остатки. – Кашевар обвел всех горделивым взглядом. – Завсегда о нас, дьяволах, так заботится, а мы только лясы точим да спорами друг друга баламутим. Атаман нас на праведную дорогу воротит, а мы другой раз мурла в сторону! Хватит! Поболтались на Волге и должны понять, что с царской десницей нам не сладить. С Волги нас помелом вымели, глядишь, и с Камы выметать начнут. Ежели Строганов добром берет, то и надо, благословясь, туда держать. Хуже станет, ежели Строганов этот заодно с царскими дружинами нас в водяную могилу загонять начнет. В Каме для всей вольницы Ермаковой места хватит. Неужто, Митя, в сторону свернешь?

– Позабудь про такое. Сам под Ермаково начало пришел, а посему никогда не сверну с его следа.

– Правильно. Уж ежели атаман нашего воровства не гнушался, то к праведной жизни еще веселей повести сумеет. Не зря он на Волге – всем головам головой был.

* * *

Над Камой недвижно висел круглый фонарь луны. Дымчато-голубой стала ночь от его света. Вода в Каме вся в переливе лазоревых тонов. Как зеркало, чиста ее гладь, и отражаются в ней берега, струги и сам лунный фонарь.

На мысе редкие сосны и молодая пихтовая поросль подступают к самой кромке каменистого, многосаженного обрыва. Над обрывом среди деревьев в одиночестве сидел на камне Ермак. Видел мглистые дали, расписанные полосками синих теней, видел костры под обрывом. Их было множество, и в каждом по-разному ворошилось пламя. Над некоторыми огонь рыжими лентами взлетал высоко, прорываясь сквозь сизый дым, и рассыпал снопы искр. Над другими только густо клубился смолистый дым: он служил людям защитой от гнуса и комаров.

Со стругов доносилась стройная дружная песня:

 
Вниз по Волге-реке
С Нижня Новгорода
Снаряжен стружок,
Как стрела, летит.
 
 
А на том стружке
На снаряженном
Удалых гребцов
Сорок два сидит.
 
 
Удалы те гребцы —
Казаки стародавние.
Атаман у них
Ермак Тимофеевич.
 

Стан вольницы не спал, и Ермак знал, что сон от людей отгоняло его решение. Ему самому было тяжело мириться с отказом от вольной, никому не подвластной жизни. Девять лет крепко приучили людей к ее тревогам и опасностям. Но он понимал: продолжение этой жизни сулит лишь бесславную смерть в петле или на плахе.

Не было для Ермака тайной и другое: преданная, покорная его воле отпетая вольница, слепо верившая до сего времени в его счастливую звезду, ныне, угодив на ухабистую дорогу неудач, заколебалась. Среди этой вольницы всегда были недовольные, наказанные или обойденные при дележе добычи. Были люди, завидовавшие славе атамана, готовые при удобном случае замутить воду в дружине. Уже пущен был тихий шепоток, будто решение уйти к Строганову – это не забота о дружине, не поиск новой славы и честного пути, а просто трусость Ермака, захотевшего отдать в рабство царскому любимцу Строганову всех своих соратников, чтобы самому уйти от царского возмездия.

За годы атаманства Ермак научился хорошо разбираться в помыслах своих людей. Он всегда без ошибки чувствовал, когда против него начинала виться паутина смуты. И сейчас кое-кто таил мятежные замыслы, хотя большинство людей было готово идти с ним к Строганову. Только поэтому он вчера и не объявил своего решения как непреложный атаманский приказ, а позвал людей за собой добром. Он чувствовал, что приказ атамана мог встретить сопротивление, расколоть дружину, а это разом погубило бы незыблемость его власти, привело бы вольницу к безвластью, то есть погубило бы ее.

Смотрел Ермак на речные лунные дали, где открывалась ему отныне новая дорога, и не мог определить, какой она будет для всех – светлой или темной. Он слушал песню и ждал прихода сотников с окончательным ответом от людей. Доносились до него снизу взрывы заливчатого смеха: значит, какой-нибудь острослов веселил людей прибаутками или забавной бывальщиной. Ермак любил смех своей вольницы, и тягостна была ему мысль, что, может быть, уже завтра не все эти люди уйдут с ним навстречу новой судьбе.

* * *

Выше поднялся лунный фонарь, и укоротились зеленоватые тени на земле. Пришли к Ермаку сотники. Их семеро. Ермак старается по лицам прочесть, с чем явился каждый.

Черноволосый, безбородый молодец с хмурым взглядом, есаул Иван Кольцо. Рыжий, коренастый Петр Донской, по прозвищу Костер. Дементий, лысый старик, хромой богатырь. В последней битве потерял левое ухо, а раньше в жаркой схватке на Каспии татары вырвали ему правую половину бороды. Вольница дала ему прозвище Хромой Лебедь, потому что Дементий летом не носил иной одежды, кроме как из беленого холста. Голова Дементия еще перевязана тряпицей.

У сотника Дитятко, высокого, тощего, как жердь, – лицо мученика с древней иконы. Сотник Знахарь широкоплеч и нескладен, большерук, коротконог, будто вытесан из суковатой чурки. Его лицо заросло бородой до самых глаз. Его товарищ, сотник Сучок – низенький, толстый, лысый и безбородый мужичок с сонно прищуренными глазами. Митька Орел – самый молодой и бесшабашный из ватажных командиров; родом он из древней московской земли.

– Чего молчите? – заговорил Ермак. – Неужели в молчанку играть пришли?

Сучок начал откашливаться.

– Тебе, Сучок, видать, неохота первому рот открывать, раз такой кашель напал. Сказывайте, чего люди надумали.

– Я своих не спрашивал. Пойдут, куда все, – глухим голосом ответил Дементий.

– Чего примолк, Дементий?

– Пущай другие языками шевелят, чать, не нанимали меня за всех речь держать.

– Всякого по отдельности опрошу. Сам чего надумал, Дементий?

– Мои по твоей тропе, Тимофеич, до смерти шагать будут. Одначе думаю, надо бы ко Строганову еще разок гонцов спосылать. Молва про него не больно баская ходит. У царя в большом почете. Не помог бы Грозному петельки на наших шеях затянуть.

– От тебя что услышу, Дитятко?

– С тобой иду, и люди тоже. А ежели кто вздумает поперек сказать, тому самолично душу из тела вытрясу.

– Сам за всех решил?

– Сам. Мои ребята думать не обучены. Мне верят.

– Зато ратному делу они у тебя не худо обучены. Что ж, иного не ждал от Дитятки-атамана... Ты, Сучок, прокашлялся наконец?

– С тобой пойдем, ко Строганову в службу. Только обусловь, чтобы камский хозяин для нас на зиму избы в одной слободе срубил, людей наших не разобщал. Трудно надо жить на случай хитрости воеводской или другого какого подвоха. И глядеть зорко, чтобы служба наша тюремной решеточкой не обрядилась.

– Ладно сказал... Твоя очередь, Митя.

– С тобой, Ермак Тимофеевич.

– Теперича я, – нетерпеливо выкрикнул Знахарь.

– Не терпится? Говори.

– Не поглянется тебе, атаман, слово наше. Люди мои веру в тебя утеряли. В кабалу ко Строганову по своей воле шагать не охочи. Ищи пуганых овец по другим сотням.

– Знахарь! – с угрозой прикрикнул Иван Кольцо.

– Погоди, Ваня! Чего горячишься? Пусть доскажет. – Ермак говорил спокойно и лениво.

– Мои люди меня атаманом выбрали. Поведу их по бывалой тропе. Тебя, Ермак Тимофеевич, с нее царские воеводы спугнули, а мы не пужливы. С этой поры в сторону от тебя уйдем.

– Скатертью дорожка! – Ермак нахмуренно оглядел сотников. Встал, прошелся, наклоня голову, обратился к Петру Донскому:

– Твоя очередь, есаул.

– Да ну тебя к лешему, Тимофеич. Небось сам знаешь.

– Всем молви.

– С собой захватишь – стану зимой на печке тебе сказки сказывать.

После этих слов улыбка на миг осветила лицо Ермака.

– А ты, Ваня, как порешил?

– Чай, иной раз правой рукой зовешь! Неужто отрубить ее хочешь? – проговорил Иван Кольцо с обидой в голосе.

Ермак еще раз смерил шагами площадку на утесе. Заговорил тихо:

– Все высказали? Спасибо за верность. Ты, Дементий, про гонца к Строганову дельно замыслил. Пошлем Ивана. Он перед Строгановым глаз долу не опустит, про все наше житье-бытье выговорит. Спасибо и тебе, Знахарь, что под конец правду сказал, камень из-за пазухи вынул. Скольких за собой уведешь?

– Шестьдесят три души.

– Ладно. Слушай теперь мой последний наказ. Хочешь два, а хочешь и целых три струга возьмешь и на рассвете отчалишь отсюда навеки. Харчами тебя и людей твоих на недельку снабдим, а там – сам заботься.

– Гонишь?

– Не хочу, чтобы верные люди с изменщиной водились. Ступай да начинай сборы. Времени в обрез. Не отчалишь – на рассвете силой сгоню. Давно чуял, что подлость в разуме носишь, не раз хотел согнать, да дураков твоих жалел. Мы тебя вспоминать не станем. Дитятко, проводи его да присмотри, как собираться будут. Вздумает людей мутить – поучи порядку.

– Не сомневайся, Ермак Тимофеевич. Слова лишнего не уронит. Пойдем, Знахарь.

Зло косясь на Ермака, Знахарь поклонился каждому сотнику и сразу же затерялся среди пихтача. Следом, не скупясь на бранные слова, пошел Дитятко. Ермак проводил взглядом ушедшего изменника.

– Слышали, атаманы-удальцы? Поняли, кого при себе держали? Ступайте и вы на отдых, а поутру дадим Ивану наказ, чего со Строгановых спросить.

По привычке военачальника Ермак и за беседой не упускал из виду местности вокруг. Он первым приметил в лунном мареве Камы какие-то суда. Они открыто двигались сверху и держались гуськом, в кильватере друг у друга. Ермак указал на них товарищам:

– Глядите, братцы, никак, струги плывут?

Петр Донской вгляделся вдаль.

– Чьи бы это могли быть? Уж не воеводские ли?

И, будто подкрепляя его тревогу, с берега заорал дозорный ватажник:

– Сказывайте, чьи будете и како добро плавите?!

С воды ответили:

– Соль строгановскую с Кергедана на Русь подаем. А вы – не Ермаковы ли будете?

– Ермаковы и есть!

От берега отчалили две лодки. На стругах настороженно замолчали. Видимо, корабельщики не на шутку струхнули. Но с лодок им кричали:

– Не пужайтесь! С добром к вам плывем. На соль оскудели – отсыпьте самую малость.

С судов отвечали радостные голоса:

– Милости просим. У Строганова соли на всю Русь хватит! А на струге – я, кормчий Денис Кривой, за все в ответе.

На стругах и лодках уже стоял разноголосый галдеж...

– Слыхали? – спросил сотников Ермак. – Уже корабельщики о нас ведают. У Строганова неплохое житье нам будет. Мы сила, а он силу чтит, потому что сам не слабенек.

– Ты видал его, Тимофеич? – спросил Дементий.

– Да случилось раз. Сокол мужик...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю