Текст книги "Ленинград действует (Том 1)"
Автор книги: Павел Лукницкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Но наши бомбардировщики д о л ж н ы летать, а трехдюймовые пушки д о л ж н ы стрелять!
Коммунисты и коммунистки, комсомольцы и комсомолки на своих собраниях, почтив память умерших за сутки, торжественно клянутся дать фронту продукцию. За нужными деталями с подвергающихся бомбежке аэродромов вылетают специальные скоростные самолеты. Заводу передаются станки с вмерзших в льды кораблей. Технология разрабатывается мерзнущими в подвальных убежищах академиками. Чертежи изготовляются инженерами, иным из которых над чертежной доской впрыскивают глюкозу. Все – кроме достаточных количеств хлеба и калорий тепла – получает коллектив завода. Девушки с саночками идут по льду, под обстрелом, к минированным полям Угольной гавани, чтобы выломать из-под снега топливо. И сами разбирают на дрова деревянные дома. И делают это ночью после двенадцатичасового дневного труда.
Авиабомбы и снаряды, изготовленные Н-ским заводом1, переоборудованным в наших страшных зимних условиях, летят на врага. Я сам подвешивал эти бомбы к самолетам на аэродроме, где недавно был, сгружал эти снаряды с грузовика перед блиндажом батальона морской пехоты... И я думал тогда об о р г а н и з у ю щ е й роли партии.
Я думал еще о том, что и сейчас и в будущем, воспитывая людей, партия станет прежде всего искоренять в людях четыре качества, лежащие в основе всех наблюдаемых мною недостатков, бытующих еще в нашем обществе. Эти четыре кита, на которых старый мир еще держится в душах людей, следующие: трусость, корысть, равнодушие и невежество. Все, что есть плохого в человеке, вырастает из этих качеств, взятых порознь или вместе в любых сочетаниях. И тот, кто хочет стать настоящим коммунистом, должен вытравить в себе именно эти четыре качества, в какой бы малой доле они в его существе ни присутствовали. А тот член партии, который в себе с этими качествами мирится или который не сознает необходимости искоренения их в себе, – тот не подлинный коммунист, тому не место в рядах ленинской партии, возглавляющей ныне святое дело освобождения нашей Родины от фашистских захватчиков...
...Сколько дум передумано бессонным мои, воспаленным мозгом! Сна – ни в одном глазу. А впереди – трудный рабочий день!
Есть хочется – нестерпимо!..
15 января. 5 часов утра
Когда шел домой, в девять вечера, – огромный пожар, костром, возле Мошкова переулка. Тушить нечем, воды нет. Мороз – градусов под тридцать. Другой пожар у Ждановской набережной – костер, уже догорающий.
В Союзе писателей умерло от голода уже двенадцать человек. Двадцать четыре умирают. "Астория" (больница) не работает – авария центрального отопления. Приема новых больных пока нет.
Вдова Евгения Панфилова умерла, и ее лицо съели крысы.
В доме писателей на канале Грибоедова – в надстройке и нижних этажах лежат уже тринадцать непохороненных мертвецов. Один – неизвестный.
16 января. 5 часов утра
Вчера был в Смольном. Разговор с секретарем обкома партии Шумиловым, с Паюсовой и другими. Из Смольного добрел до Дома имени Маяковского, созвал здесь комиссия и полдня ревизовал продовольственную кладовую, она почти пуста, безотрадна...
Сил добрести домой не было, я заночевал в Доме имени Маяковского, в "казарме" аварийной бригады, состоящей из писателей.
17 января. 10 часов 30 минут утра
Я – в ТАСС, вторую ночь не ночую дома – нет сил дойти.
Информации в ТАСС нет никакой, новостей с фронта нет. Кировский завод получил некий заказ и сделал попытку выполнить его, закладывая и разжигая горны вручную и всю работу производя вручную, как в далекие, чуть не доисторические времена, когда кузнецы работали без какой бы то ни было техники.
Другой факт – заказ конфетной фабрике на конфеты для фронта. Тесто тоннами – месили вручную и воду таскали ведрами, и заказ все-таки выполнили.
Рядом с ТАСС, через одно здание, вторые сутки горит многоэтажный дом, тот самый, что раньше был разбомблен. Пожары по городу каждый день, их все больше, загоревшиеся дома тушить нечем, и они – большие, шестиэтажные горят по двое-трое суток. Пожарные стараются главным образом только отстоять соседние дома.
18 января. 4 часа утра
Зима 1941/42 года! Ты в Ленинграде раскрыла до глубин души героев и души негодяев. Историки будут изучать тебя! Бесчисленными дневниками ленинградцев, драгоценнейшими уцелевшими документами ты расскажешь им о девушках-комсомолках из бригад МПВО, которые ходят из дома в дом, неся бескорыстную помощь людям, таскают ведрами воду из Невы, Фонтанки, Мойки, спасают муку из горящих пекарен, оставаясь голодными сами; увозят на саночках полумертвых людей в больницы... Расскажешь о шоферах, привозящих в Ленинград по Ладожской трассе хлеб; о слесарях, отпиливающих на улицах города запалы у пятисоткилограммовых невзорвавшихся бомб; о дикторах Радиокомитета, всегда, что бы ни случилось, остающихся у микрофона; о подростках, что в ледяных цехах изготовляют прилипающими к металлу руками пулеметы и автоматы; о сторожах и дворниках, наборщиках и сиделках, пожарниках и телефонистках, милиционерах и композиторах – обо всех, чьи исполинские, нечеловеческие усилия поддерживают чуть теплящуюся жизнь города-великана! Расскажешь и о мерзавцах, какие крадут продовольственные карточки у покойников, идут на любые подлости только для того, чтобы ценою жизни других раскормить свое презренное чрево, а мародерах, предателях, трусах и просто-напросто об эгоистах, ибо бездушный эгоизм в дни блокады Ленинграда – такое же непрощаемое преступление!
Скоро ли, скоро ли прибавят хоть немного продуктов? Мы ждем терпеливо, мы не ропщем, не жалуемся. Мы терпим, но терпеть нет уже ну решительно никаких физических сил. Духом-то мы сильны, но ведь мы умираем от голода!
Так, именно этими словами, говорят женщины в очередях, уборщицы в жактах, ученые в библиотеках, шоферы у застывших среди снежных сугробов машин, жены командиров, сражающихся на фронте, рабочие, вручную вращающие свои станки. И когда через день-два узнаешь, что этот человек умер, окружавшие его люди тебе рассказывают: эти день-два он работал, он трудился, как мог!
Да будет благословен тот день, который приведет в Ленинград первый поезд с продовольствием по восстановленным рельсам отбитой у фашистов железной дороги! Этот поезд должен быть украшен цветами. Поездную бригаду его должно чествовать все население города!
Этот день придет. Он не может не прийти. Мы много, мы долго, мы честно, мы героически ждем его! И мы – те, кто останутся в живых, – мы, ленинградцы, дождемся его.
Скорей бы, скорей!
18 января. 2 часа 30 минут дня
Вчера из ТАСС натощак пошел на Боровую улицу, впервые после того как бомба попала в тот дом, где я прожил год до войны. Пошел, чтоб взять мои рукописи и ценные бумаги литературного архива и привезти их на Петроградскую.
В ледяной квартире несгибающимися от мороза пальцами я перебирал рукописи, наполнил ими мой экспедиционный вьючный ящик – ягтан и этот груз пуда в три весом – сволок на саночках до Дома имени Маяковского, больше сил не хватило, пришлось оставить там.
А в пути...
На Боровой. Розвальни с грудой трупов – распяленных, в своих замерзших одеждах, невероятно худых, синих, страшных. Скелеты, обтянутые кожей со следами голодных пятен – красных и лиловых предсмертных пятен.
На Звенигородской. Против дверей дома – восемь трупов, завернутых в тряпки или одеяла, привязанных веревками к домашним саночкам, скрепленным по две штуки в длину. Это из дома выволокли покойников, чтобы ("авральной бригадой", что ли?) вывезти их на кладбище.
На улице Марата труп истощенного до последнего предела интеллигента, и шапка его маховая, отвалившаяся от головы. И неостанавливающиеся прохожие. И в двухстах шагах дальше две спешащие, только что выбежавшие из дома женщины, на ходу застегивающие шубы; одна – с безумным лицом: "Леня мой, Леня!" И еще дальше – третья женщина: "Леонид Абрамович-то мертвый лежит на панели!" спокойным тоном, обращаясь к кому-то в парадном.
На проспекте Нахимсона я несколько раз зацепляюсь своими саночками за встречные, груженные мертвецами, саночки. И последние из них, на которых, завернутые в тряпки, рядом, как короткая и длинная жерди, – труп женщины с волочащимися по снегу волосами и труп ребенка, судя по размерам – лет десяти. И я, подгоняемый сзади другими людьми, тянущими санки с мертвецами, иду впритык за мертвой головой женщины.
На Володарском. В сторону Литейного моста – огромный пятитонный грузовик с горой схваченных морозом, похожих на сухой хворост трупов, в той одежде, в которой они были подобраны. Трупы не прикрыты ничем.
А кроме того, за этот один только путь мой по городу – не меньше сотни встречных одиночных трупов на саночках, которые волочат обессиленные родственники умерших, – редко в гробах, чаще – просто завернутых, запеленатых в жидкие одеяла или в тряпки.
А вот радость в глазах двух старух. Им повезло сегодня: прицепили саночки с покойником к каким-то армейским розвальням, в которые впряжена тощая лошадь. Сопровождающие груз красноармейцы, идущие рядом пешком, пожалели старух, разрешили им это. А груз на розвальнях – мешок с фуражом и два-три ящика с продовольствием для какой-то воинской части.
Или вот – тень мужчины. Он несет за пазухой крошечную ребристую собачонку (редкость увидеть в городе собачонку!). У мужчины и у собачонки выражение глаз совершенно одинаковое: голодный блеск и страх. У собачонки страх, вероятно, потому, что она чувствует свою судьбу. У мужчины потому, вероятно, что он опасается, как бы у него эту собачонку не отняли, сил отстоять свою добычу у него не хватило бы.
Сотни людей тащат по улицам ведра с водой, в которых позвякивает лед. Носят воду иные издалека.
Скарб на саночках – по всем улицам. Люди перебираются кто куда, но обязательно поближе к месту своей работы или к той лавке, к которой прикреплены их карточки, – ходить по городу ни у кого не хватает сил. Множество жителей меняет свои пристанища, потеряв кров, покидая разбитые бомбами и снарядами, сожженные пожарами свои дома.
И вдруг навстречу, после сотен людей, изможденных до предела, в молчании идущих походкой столетних старцев, попадается толсторылый, с лоснящимся от самодовольства и упитанности лицом, с плутовскими, наглыми глазами гражданин. Это какой-либо вор – завмаг, спекулянт-управхоз, накравший у покойников вверенного ему дома хлебные карточки, получающий по ним килограммы хлеба, обменивающий этот хлеб с помощью своей жирной, накрашенной крали на толкучке на золотые часы, на шелка, на любые ценности. И, если он идет со своей кралей, из разговор не о пропитании, их голоса громки и уверенны, им на все наплевать... Надо б таких расстреливать!
Ночь на 20 января. 1 час 30 минут
По карточкам выдают сахар – по 100 граммов на рабочую, по 150 на детскую. Тоже впервые.
Заговорило радио. Правда, не громко, а таким чуть слышным шепотом, что разобрать слова можно было только в полной тишине, прижав ухо к громкоговорителю. О Ленинградском фронте ничего не сообщалось.
С 13 января в лавках хлеб выдается очень хороший, без всяких примесей. Шумилов, однако, сказал:
– Это потому, что в городе нет никаких заменителей.
20 января. День в Смольном
Разговоры с работниками Смольного – лично и по телефону, обо всех делах.
В результате всех хлопот добился решения об эвакуации первой партии писателей и их семей, числом двенадцать человек, с группой населения, отправляемой из Ленинграда 22 января – в первый день начала эвакуации колонной автобусов. По телефону немедленно связался с Кетлинской, чтобы она дала поименный список тех, кого по состоянию здоровья надо отправить в первую очередь. Сказал ей, что обещано через несколько дней после первой партии отправить вторую.
Неожиданный успех моих хлопот – все за один день! – объясняется и тем, что я попал в удачный момент: за два дня до начала плановой эвакуации ленинградцев.
По моему настоянию Людмила Федоровна включена в список уезжающих 22-го.
21 января. 7 часов вечера. Смольный
Комната четыреста двенадцать набита ожидающими получения эвакоудостоверений и посадочных талонов. Очередь и в коридоре, некоторые ждут с двух часов дня. Сюда к шести вечера должна прийти для выдачи Радайкина1, но ее нет до сих пор. Она ждет посадочных талонов, которые еще не поступили из типографии. Завтра люди поедут: пятьдесят автобусов, через Ваганово, Жихарево до Волховстроя, с ночевкой в Жихареве. Только сегодня в эти точки уехали назначенные вчера начальники эвакуационных пунктов. Начиная с завтрашнего дня эвакуация будет проходить систематически, в массовом масштабе.
Вчера возвращался из Смольного пешком на Петроградскую сторону по тридцатиградусному морозу. В первом часу ночи пришел, сократив путь по льду Невы, но зато сбившись с тропинки и прошагав по рыхлому снегу мимо замороженных эсминцев, а потом проплутав в сугробах на остром, морозном ветру, в черных, безжизненных просторах озаренных только дальними кострами трех больших пожаров – где-то на Невском, где-то на Петроградской стороне и где-то на Выборгской. О степени утомления и чувстве голода можно не говорить, а главное, вспотел и понял, что совершенно застудил легкие и горло.
Когда пришел, не было сил даже снять с себя полушубок, просто повалился...
7 часов 30 минут вечера
Явилась девушка с сообщением, что вместо пятидесяти автобусов завтра в одиннадцать дня будет только двадцать пять, а потому эвакоудостоверения половине людей выданы будут только завтра.
10 часов вечера
После тридцати – сорока телефонных звонков – Шумилову, Попкову и другим – добился: сейчас буду получать документы на всю группу. Уезжают завтра. А у меня больше нет никаких физических сил, и думаю о десяти – двенадцати километрах пути пешком домой и о том, что завтра утром опять сюда столько же, да тащить тридцать килограммов груза на саночках: столько багажа, как и всем эвакуирующимся, разрешено взять Людмиле Федоровне.
Ночь
Дома. Шел по тридцатипятиградусному морозу. Сейчас – половина четвертого.
22 января. Вечер
Встал в семь, поспав только два с половиной часа. В 4 часа дня Людмила Федоровна уехала в автобусе с площади против Смольного, после трех мучительных, полных беспорядка и беспокойства часов ожидания посадки.
Эвакуировалась со всей группой Союза писателей, в числе одиннадцати человек, которых в этот день мне удалось отправить.
Десятеро из уехавших были в таком состоянии, что жизнь в них едва теплилась.
Человек полтораста – двести остались со своими эвакоудостоверениями и с отчаянием в глазах на площади, так как автобусов не хватило...
26 января. Полдень
Я насквозь продышался копотью. Вчера с удивлением заметил, что плюю черным, и не сразу понял, в чем дело. Дыша этой копотью, легкие, конечно, загубишь очень скоро, но... этой копотью дышат все ленинградцы.
Вот выпил стакан еще не остывшей воды и курю табак. И при каждом вдохе и выходе ощущаю в груди боль.
А главное – слабость...
...На днях я брел домой через Васильевский остров и Петроградскую сторону. На площади, против проспекта Добролюбова и стадиона "Динамо", стояли в хлынувшей из лопнувших магистралей и разлившейся воде грузовики они провалились сквозь верхнюю корку льда. Некоторые шоферы еще не потеряли надежды выбраться, упрашивали прохожих помочь им, тянули свои машины на веревках сами, стоя в валенках по колено в ледяной воде. Но машины уже вмерзли, – им здесь стоять до весны. А вода все лилась, распространяясь под коркой льда. И до самой Пионерской улицы, по Большому проспекту, мне вместе с такими же, как я, прохожими пришлось прыгать со льдины на льдину, карабкаться по заборам, выискивать среди воды ледяные кочки, чтобы миновать огромное пространство воды, заполнившей весь Большой проспект и кварталы примыкающих улиц. От воды шел пар. Она замерзала. Не находя из нее выхода, стремясь к застрявшим автомобилям, как к спасительным островкам, взывали о помощи прохожие...
Миновав этот водно-ледяной, покрывший улицы панцирь, коротко и трудно дыша острым морозным воздухом, виляя подгибающимися от слабости ногами, я добрел до дома и лег, сразу погрузившись в кошмары и бред.
Два дня назад температура у меня была тридцать восемь. Сегодня тридцать пять и шесть.
Самочувствие чуть получше. Мешает часто наплывающее головокружение. Моментами одолевают спазмы, по телу ходит озноб. Но мне помогают мысли о Ленине. Если б он знал, как мы способны держаться, он был бы доволен. И еще помогают мысли об Амундсене и обо всех тех людях воли и долга, что были сильными духом и гуманными до конца, до последнего предела своих физических сил...
С 24 января в городе увеличены нормы хлеба: иждивенцам – 250 граммов, служащим – 300, рабочим – 400 (ладожская трасса действует!). Но люди уже так истощены, что смертность не уменьшается, – она в огромной степени увеличивается!
Впрочем, кто может сказать, что меню у голодающих ленинградцев однообразно? У меня, например, оно отличается необыкновенным разнообразием. В спальне моих родителей – пустой, вымороженной комнате – стоит зеркальный шкаф-гардероб. После смерти матери отец не касался ее ящиков в этом гардеробе. Она долгие годы лечилась у гомеопатов, и большое количество этих сладких лекарственных шариков осталось. В поисках хоть чего-либо годного для еды и освещения я, сочтя эти шарики новыми пищевыми ресурсами, стал их есть дозами аллопатическими, в любой смеси. Было бы больше – ел бы зараз хоть по полкило в день! Какие у них необыкновенные и заманчивые названия!
Все прочнее в мое меню входит и новое блюдо: "обойная каша".
В том же гардеробе я обнаружил несколько мелков. Постепенно их съел. Один оставил: разметил им обои в комнате, установил себе норму – по квадратному метру в день. Из квадратного метра обоев варю кашу. Обои питательные, они – на клею.
Из столярного клея все ленинградцы варят бульоны и делают студни, это блюдо считается одним из изысканных и наиболее сытных. Студня я не умею делать, а бульон получается, но столярный клей надо экономить. А вот обойной каши (изобретение мое собственное) при установленной мною норме может хватить надолго. Продукт не хуже других! А если в кашу эту положить две-три миндалины из выданных мне в Союзе писателей двухсот граммов, то прямо-таки деликатес!
После тщательного обследования всего, что есть в квартире, у меня получился целый чемоданчик продуктов питания. Это: сыромятные ремни, воск для натирки пола, глицерин из аптечки (жаль, не нашлось касторки!), вишневый клей, спиртовые подметки и пара набоек: карболен, многолетней давности ячменная ритуальная лепешка с могилы "святого", привезенная мною одиннадцать лет назад с Памира, пузырек с рафинированным минеральным маслом для смазки точных механизмов и много другой снеди. В перспективе – корешки многочисленных книг, ведь они тоже на добротном клею! Дела не так уж плохи! Ни один довоенный повар не обладал столь редкостными продуктами чтоб разнообразить меню!
27 января. 5 часов утра
Записываю только что сложившееся в бессоннице, во тьме, стихотворение:
Во мраке этом потянись к лекарствам,
Прими любое – всякое поможет
В какой-либо из множества болезней,
Вцепившихся оравою в тебя.
Потом лежи, прислушиваясь к звукам
Из мира внешнего. Немного их осталось.
Вот тикают часы. И все, пожалуй. Даже крысы
Все перемерли с голода. А репродуктор
Молчит, как будто шар земной захолодел настолько,
Что и эфир весь вымерз вкруг него.
Но если, кроме холода и мрака,
Уже ничто тебя не окружает,
Представь в уме родной России карту,
Стань полководцем, наноси удары
По ненавистному нам всем врагу,
И полная твоя над ним победа,
Как солнце, воссияет над тобой.
И сразу сердце станет согреваться,
От цепкого небытия освобождаясь,
Рукой иссохшей ты груди коснешься
С улыбкой: "В осажденном Ленинграде
Горячей верой в близкую победу
Еще на сутки протянул я жизнь!"
4 часа дня
Озноб, головокружение, температура тридцать пять и шесть. Но... я – в политотделе 6-го района аэродромного обслуживания. Вне дома, в обстановке военной части, сразу – бодрость и ощущение, что еще буду жить, работать, действовать, служа моей Родине...
Как хочется мне быть поближе к фронтовым событиям! Проклятая болезнь, проклятая слабость, сковывающие меня! Надо если не здоровьем, так волей преодолеть их, побороть, заставить себя быть здоровым. Я добьюсь этого во что бы то ни стало! Самое трудное, самое тяжелое – позади. Теперь еще немного выдержки – и все пойдет хорошо. Получу аттестат, налажу мое питание – и за работу, за прекрасную фронтовую работу!
31 января. 9 часов 40 минут вечера
В ночь на 27-е число я в полубреду, в бессоннице написал стихотворение.
И именно так все и было. Все слова его математически точны. Я лежал и думал: что же? И мне погибать, как не десятки, как сотни тысяч людей уже умерли в Ленинграде от истощения в своих превратившихся в склепы квартирах, на улицах, ставших арктическими пустынями?..1 Умирают многие, стоит только одинокому обитателю опустевшей квартиры заболеть, особенно если живет он далеко от своих сослуживцев или знакомых и потому не может рассчитывать, что у кого-либо из них интерес к его судьбе окажется настолько гигантским, что тот наскребет в себе сил дойти до него через весь город пешком и узнать, почему такой-то, допустим Иван Иванович, уже пятые сутки не приходит на службу, не интересуется столовой, в которой всегда по пять-шесть часов простаивал в очереди, чтобы получить свою порцию супа... "Что-то Иван Иванович не приходит! – говорят на службе о таком человеке. – Наверное, тоже умер!"... И если Иван Иванович действительно умер, то все понимают: пролежит он непохороненным, может, и до самой весны. В Ленинграде сейчас есть тысячи квартир, в которых, никому не ведомые, лежат на собственных постелях замерзшие, мертвые люди. И двери квартир заперты изнутри. И некому зайти в них, постучать. Никто и не знает, что делается в таких квартирах.
Да, я знаю: ходят по городу бригады девушек-комсомолок таких же ослабевших, как и все другие, но взявшихся с великим самопожертвованием спасать всех, кто умирает без всякой помощи. Но разве десятки чудесных этих бригад могут оказать помощь многим сотням тысяч людей? И на такую ли добрую случайность рассчитывать?
И, все это продумав, я очень рассердился на себя самого и сказал: н е т, я боролся еще не до конца, я должен собрать хоть по крохам в с е свои последние силы и спасать себя сам – добраться до прежней моей квартиры на канале Грибоедова, чтобы быть ближе к людям и чтобы избавиться от этого проклятого, непосильного ни для меня, ни для других расстояния. И поправиться, добиться утверждения своего воинского состояния, уехать на фронт, работать или воевать. А прежде всего нужно перебраться в центр города, на канал Грибоедова, оттуда я могу совершать нужные мне пешие хождения. Может быть, сил и хватит.
И на следующий день с семи утра до часу разбирался в вещах – откуда столько энергии! – ковыляя из угла в угол в полушубке по морозной квартире, тыча во все углы и во все чемоданы непрестанно гаснущую коптилку. И в час дня нагрузил на длинные финские санки: рюкзак с одеялами, спальный мешок, чемодан с необходимыми вещами и так называемыми продуктами, пишущую машинку, ящик с кухонной посудой, пилу, топор, инструменты, ведро, бидон, и таз, и аптечку, и всю мою амуницию, и дрова, и книги... И увязал все это на дворе. И двинулся в трудный пеший поход, волоча санки, упорствуя в борьбе со слабостью, отдыхая на возу и снова берясь за гуж.
Несколько часов перебирался я с улицы Щорса в дом на канале Грибоедова. И самое фантастическое по трудности было – поднять все привезенное на пятый этаж и водворить в квартиру.
Часа полтора-два подряд, на коленях, со ступеньки на ступеньку (оледенелым, скользким), с площадки на площадку темной лестницы, перепихивал руками, перетаскивал по десяткам "этапов", "перевалочных баз" привезенный на собственном горбу караван.
Это н а д о было сделать!
Не отдыхая, чтобы не свалиться, я занялся после переезда дровами, плитой, обиванием двери, приготовлением пищи, оборудованием кухни под жилье – и делал все это при свете двух маленьких коптилок, которые нужно было подносить к самой вещи (притом – не дыша), чтобы разгадать, с чем в данный момент имеешь дело...
Надо сказать, что отсутствие света в нашем быту, пожалуй, самое тяжкое испытание. Я, как и все, давно научился быть слепым, выработал в себе все навыки слепцов: умение находить дорогу и любые предметы на ощупь, обострив слух, определять окружающее по легчайшим звукам, – вообще научился жить в темноте. А это требует массы лишнего времени, особой замедленности движений, чтобы не уронить, не наткнуться, чтобы найти то, что лежит где-то прямо перед тобой, но чего ты не видишь.
А когда к ночи все было сделано, я с гордостью подумал о торжестве духа над слабым телом!
Мне представилось, что этот день, этот час поворачивает всю мою жизнь опять по-новому, что отныне счастье и удача будут сопутствовать мне, как прежде. И стало мне хорошо. И вот – хорошо с тех пор!
На следующее утро я пошел в Союз писателей, где организовали получение хлеба.
Из Союза пошел в ТАСС. Там удивились: я жив и пришел как нельзя более кстати:
– Вам ехать надо. Сегодня же!
– Куда?
– В пятьдесят четвертую армию. Шумилов назначил вас персонально... Там начинается наступление...
"Сегодня же" не вышло, потому что не оказалось машины, и мне сказали, что, когда будет машина, ее пришлют за мной и чтобы в ближайшие дни было дома...
Веселый, окрыленный, как-то даже физически сразу окрепший, я возвращался домой.
Весь город полон слухами о наших успехах на фронте. Мгу, судя по этим слухам, мы брали уже раз двадцать. Разговоры о Великих Луках, Новгороде, даже Пскове. Между тем люди, знающие больше, все это отрицают, в официальных сообщениях тоже нет ничего. Впрочем, официальных сообщений я уже не слышал по радио давно, а в последней газете, которую мне удалось прочесть, было сообщение о взятии нами Холма. Но хорошо, что тема слухов – наши успехи: всем о ч е н ь хочется добрых вестей. На днях взята Лозовая... Скорей бы, скорей!.. Какую-то хорошую речь говорил Крипс, мне передавали ее содержание, но где прочесть текст?
...Когда-нибудь в Ленинграде будет поставлен памятник неведомым героям, мужественно встретившим голодную смерть. Она страшнее и печальнее, чем смерть в бою. Но страх и подавленность отступают перед благоговейной и суровой гордостью от сознания, что ты – участник и свидетель небывалых и незабываемых событий, что ты и есть один из тех ленинградцев зимы 1941/42 года, о которых будет на протяжении тысячи лет говорить история. И своя собственная жизнь даже для себя самого перестает быть мерилом ценности. Во всем и всегда быть с народом, действовать и жить для него и умереть за него, если нужно. Какая прекрасная цель, как счастлив человек, перед которым горит такой яркий, освещающий его путь лучезарный свет!
И вот почему я счастлив!
Глава 14. НА ЛЕДОВОЙ ТРАССЕ
Ладога, Влоя. 1 – 4 февраля 1942 г.
4 февраля. 7 часов утра. Деревня Влоя
Деревня Влоя Мгинского района находится километрах в пятидесяти от Мги. В ней и вокруг нее расположены тылы 54-й армии генерала И. И. Федюнинского...
Самая нищая, самая ободранная, обобранная немцами, прожившими здесь месяц, крестьянская изба – блаженство по сравнению с любой ленинградской, хотя бы и роскошно меблированной квартирой, потому что в этой избе жарко натоплена печь и странно ненужными оказались вдруг все эти меховые куртки, ватники и свитеры, поверх которых я надевал полушубок в Ленинграде; потому что на столе стоит десятилинейная керосиновая лампа, при которой все обитатели избы – зрячи; потому что воды – чистой, колодезной – в избе огромная кадка и дров кругом в лесу сколько угодно; потому что жители деревни сыты, получая паек мукой (по 250 граммов) и варя огромные куски конины, которой тоже сколько угодно вокруг деревни, в лесу: здесь были бои, убитых, замерзших лошадей полна округа; потому, наконец, что у людей здесь полнокровные, здоровые лица... Единственный исхудавший до предела, с трудом передвигающий ноги и еле поднимающийся с ящика (заменяющего табурет) человек – это я, ленинградец, приехавший сюда сквозь кольцо блокады, заночевавший здесь на пути к штабу армии и дальше – к передовым позициям уже прославившихся армейских частей Федюнинского...
И вот после четырнадцати часов сплошного, крепкого, небывалого за последние месяцы сна, я встал хоть и с головной болью, хоть и с болью в груди, с затрудненным дыханием застуженных легких, но встал с ощущением спокойствия, благополучия, как больной, впервые встающий на ноги после тяжелой болезни.
Встал, подсел к жарко натопленной бабкою печке, в валенках на босу ногу, с распахнутым воротом, наслаждаясь теплом, совсем не стремясь скорей одеваться, без желания торопиться куда бы то ни было. Умылся холодной водой, и холод ее лицу и рукам был приятен. И, накинув полушубок, вышел на разломанное немцами крыльцо.
И мороз предутренней ночи, которая была вся ярко залита луной, а в этот час уже предрассветно посерела и потемнела, тоже был приятен. А лес, дремучий, заснеженный, как при рождении мира, красив, и поля – снежная их пелена – величественны. И грузовые машины, выбеленные фургоны казались живыми, только задремавшими чудищами, совсем непохожими на остовы мертвых, вмерзших в улицы ленинградских машин...
Извлек из рюкзака кофе, вскипятил на углях котелок воды и, пока все еще спали, напился кофе с черными ржаными, необыкновенно вкусными армейскими сухарями, полученными мною вчера, впитывающими горячий кофе, как губка.
И пожалел только, что мечте моей ленинградской – о картошке и молоке не суждено сбыться, потому что район был территорией боев, отступлений и наступлений, ни одной коровы здесь не сохранилось, последняя картофелина выкопана давно.
Доехал я сюда на машине, присланной за мною позавчера из ТАСС.
Было девять утра, когда я вышел из дому. На набережной канала Грибоедова стояла трехтонная АМО – крытый брезентом фургон, пятнистый от белой, маскирующей краски. Кузов был полон вещей и сгрудившихся, навалившихся один на другого людей. Это были эвакуируемые – их оказалось четырнадцать человек. Тяжело катясь по засугробленным улицам Ленинграда, огибая и обгоняя саночки с покойниками, прижимая гудком к сугробам и стенам хлебные очереди, мешая женщинам, согнутым под тяжестью ведер, бачков, кастрюль, тазов с ледяной водой, мы приближаемся к Охтинскому мосту. В десять утра пересекаем Неву и, оставляя позади себя вмерзшие в лед пароходы, баржи, не обращая внимания на разрушенные и сгоревшие дома, мчимся дальше, в направлении к Всеволожской.