355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Лемберский » Операция 'Бассейн с подогревом' » Текст книги (страница 4)
Операция 'Бассейн с подогревом'
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:53

Текст книги "Операция 'Бассейн с подогревом'"


Автор книги: Павел Лемберский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

Давайте лучше о том что было. Скажем о том, как я зарабатывал на жизнь первые пару лет на Западе, разве это так уж второстепенно? В самом начале, какое-то время я работал в страховой компании, где вкладывал страховые полисы и анкеты в конверты, адресованные клиентам, но делал это недостаточно быстро и на работе долго не продержался. Еще я разносил почту по офисам Манхеттена, и успел неплохо узнать деловую часть города, но конкурировать с велосипедистами-разносчиками мне было все же нелегко, а денег на велосипед, даже подержанный, скопить никак не удавалось. А еще к концу первого семестра, подтянув язык, я стал подрабатывать, сдавая экзамены английского вместо врачей-эмигрантов, и брать с них по пятьдесят долларов за экзамен, о чем впоследствии сожалел – принимая во внимание их будущие заработки, я мог сдирать с них значительно больше. А еще, два раза в году, во время выпускных экзаменов в колледже, я за деньги предоставлял свою ротовую полость студентам зубоврачебного отделения и, таким образом, убивал сразу двух зайцев: получал бесплатные пломбы – раз, и зашибал неслабую деньгу семьдесят пять долларов за экзамен – два. Конечно, в этом деле я шел на известный риск – не исключена была опасность нарваться на двоечника, и потом всю оставшуюся жизнь собственными зубами расплачиваться за легкомысленное желание заработать, – и сомнения эти, особенно в ночь перед экзаменом, лишали меня покоя и сна. И тем не менее всякий раз я утешал себя мыслью о том, что экзамен как-никак выпускной, и если будущий дантист дотянул до последнего года обучения, то чему-то за годы занятий он все-таки научился. Разумеется, сидеть в зубоврачебном кресле по семь часов с открытым ртом удовольствие маленькое, но семьдесят пять долларов того стоили – папа в своем лифте зарабатывал столько за два с половиной дня работы. На экзаменах на меня одевали резиновую маску – личность пациента должна была быть скрыта от экзаменаторов, впрочем, как и личность выпускника, фигурирующего не под своей фамилией, а под определенным номером – и все это делалось для того, чтобы избежать подсуживания со стороны экзаменаторов. Представляете: белые халаты, нестройный хор бормашин, черные маски, серебряные инструменты, розовые пасти, институционализованный садизм, паранойя, кайф, чуваки!

Письмо шестое

Привет, Витенька!

Мне снилось, что была она ласкова, упитана, и трогал я ее рукой. Она недоумевала: ну? Я же бормотал: сейчас, сейчас.

Кто это сказал (Фрейд, что ли?), что сны нам засылают наши детки зачастую несуществующие? Если это верно хотя бы наполовину, то я бы приказал им снять лже-штанишки и подставить квазипопки, потому что совесть надо иметь – так издеваться над псевдопапкой. Наказать мнимопроказников!

Бежим мы под дождем. Она кричит: "Быстрее, скоро кончится!" Я задыхаюсь, теряю мелочь, но бегу, не хочу ударить лицом в грязь. Ты спрашиваешь: какая связь? Несуществующая, нелегальная или же летняя, отпускная? А вот смотри: она – молодой инженер с болячкой, я официантом в доме отдыха. Она мне глазки, я ей холодный борщ. Она мне: "Если б не кино, я б тут от скуки удавилась", я ей – компот из сухофруктов.

А ночью – жаркие поцелуи, держимся за руки, слушаем плеск. Она замужем, несчастлива, я студент – прыщав. Но это еще не все.

В том сне так вышло, что болячку летом подхватили все, кого я знал, или, по крайней мере, все, с чьим мнением я считался: Эдик-шизик, Урюк-хуев и Таточка с четвертого курса. Все от приезжей или приезжего, кроме меня: моя инженерша была местной. Ее глаза, Витя, блестели в темноте и, клянусь счастьем, тело ее покрывал загар цвета какао со сгущенным молоком. Звали же ее несколько прозаично: Соня.

"Давайте никогда не разлучаться, Соня", – шептал я ей в темноте, а она прыскала в подушку – смешлива была моя сантехник.

А когда от того лета, кроме визитов к доктору Зунделевичу, ничего, по сути, не осталось, я снова оказался в стенах нашего мрачного Строительного.

Долдонил что-то сморщенный человечек с кафедры, я читал какую-то муру в "Иностранке", делая вид, что конспектирую, в окно заглядывал старый платан.

Успехов, С.

16. I, ME, MINE

И вот, как-то после одной из таких семичасовых зубных пыток, стоял я, пощипывая ватную щеку, перед небольшой афишкой, криво висящей на стене здания, где размещались студии, где в том семестре я брал уроки живописи, где я познакомился с Рэтчел, которая работала медсестрой в больнице на Киссена-бульваре и иногда приходила на занятия в белом халате и шапочке, и мы с ней пили кофе в кафетерии – у нее даже чулки были белые, – и она мне рассказывала о своем брате-мусорщике, который зарабатывал намного больше ее – и это без всякого диплома, представляешь? как, разве ты уже получила диплом? конечно! живопись – это так, это для себя, этим ведь не прокормишься, а может и мне, пока не поздно, податься в мусорщики, что ни говори – верный кусок хлеба.

– Постой, но ты ведь решил быть художником, – строго сказала Рэтчел.

– Это в этом семестре. В прошлом я был структурным лингвистом.

На афишке было: The Beatles: Let It Be, документальный фильм демонстрируется тогда-то, и адрес указан. Рэтчел я тогда еще не так хорошо знал, а то бы я и ее пригласил. Но неизвестно, пошла бы она со мной или нет: во-первых, она вечерами работала, а во-вторых, ее любой группой были Bee Gees, а не Beatles.

Кроме нескольких районов Манхеттена и Флашинга, где мы жили, Большого Нью-Йорка я совсем еще знал, а фильм показывали у кого-то дома, в Бронксе, у черта на рогах. И вот выхожу я из сабвея, но по ошибке на две остановки раньше, и иду вдоль проезжей части, и уже темнеет, потом через парк, и уже темно, потом снова вдоль дороги, и уже очень темно, и, наконец, нахожу ту улицу, что была указана на афишке, а на улице старый деревянный двухэтажный домик, и на стене домика такая же афишка, только цветная: Леннон в круглых очках, Маккартни с разбойничьей бородой – "Лет ит Би", короче, и сделалось мне так весело, и я даже похвалил себя за то, что не струсил и не вернулся назад с полдороги, хотя там, в парке, мысль такая у меня, честно говоря, вертелась: бросить эту затею и повернуть назад, пока не поздно, все-таки очень темно, и район незнакомый, и вообще, может здесь Let It Be по телевизору каждый месяц крутят, откуда мне знать, я ведь в Штатах не так давно, да и телевизор почти не смотрю, времени нет.

И вот, захожу я в этот дом, а там шум, гам, студенты, никто, вроде, меня не знает, ну и я никого, на первом этаже разные игры, автоматы, и вокруг них студенты с пивом, и пиво тут же продают, за тридцать центов можно купить Buds. "Ну наконец-то – думаю, – вот я среди своих, эти ребята пришли сюда, чтобы послушать "Битлз", для них это тоже святое, а если б не было у меня "Битлз" был бы я им совсем чужой".

Тут со второго этажа некто патлатый свесился через перила и рявкнул: "Эй, вы, началось уже!", и я поспешил наверх.

В темной комнате на большом экране телевизора раздраженные битлы в перерывах между песнями всё покрикивали друг на друга, всё переругивались; потом Леннон вальсировал с Йоко под "I, Me, Mine", а Харрисона в какой-то момент стукнул ток от микрофона. Потом фильм кончился, свет включили, а телевизор выключили. Фильм по видеомагнитофону показывали, на большой видеокассете – это в конце семидесятых все было. И тут подсаживается ко мне хмырь один в окулярах, как у Леннона, маленький такой, щупленький, вертлявенький, курчавенький такой, с дефектом речи, и говорит задумчиво так:

"Удивительное дело. Кто бы мог предположить, в конце пятидесятых в Гамбурге, чем Bu-Beatles станут для всего мира ба-буквально через какие-то, какие-то пару лет?"

"Да, действительно, – соглашаюсь. – Никто бы не мог".

"А ты откуда?" – спросил хмырь, услышав акцент.

"Из России".

"Нет, серьезно? У меня ба-бабушка из России", – сказал хмырь.

"Похоже, здесь у всех бабушка из России", – отвечаю.

"А как ты попал сюда, ты что – студент?" – спросил хмырь.

Оказалось, что сам щупленький занимается музыкой, а подрабатывает в магазине, где торгуют недорогими картинами, рамами и т.д. Узнав, что я занимаюсь живописью, хмырь оживился.

"Эй, – крикнул он своему приятелю, развлекавшему двух девиц на диване у телевизора. – А что если нам продать этому парню па-пару картин? Он на ху-художника учится".

Тут его приятель расхохотался, а потом сказал: "Надо будет предложить это Стэну в понедельник".

"Стэн – это мой ба-босс", – пояснил хмырь.

Я вежливо улыбнулся.

"А скажи-ка мне такую вещь, – спросил вдруг хмырь. – Ты, наверное, полагал, что в Америке мостовые сделаны из чистого золота, я угадал?"

"Да нет, ничего такого я не полагал", – ответил я.

"Нет, я в переносном смысле", – пояснил хмырь.

"Я и в переносном не полагал", – сказал я.

Хмырь встал с кресла.

"Ну вот что, – сказал он. – Вв-ввиду того, что у нас с тобой довольно разное происхождение, а также потому что мы принадлежим к двум различным ку-культурам, я просто не представляю, о чем еще мы можем с тобой га-говорить, и поэтому – успехов тебе и всего наилучшего".

"До свидания", – сказал я, а хмырь подсел к своему приятелю и двум девицам.

Вдруг кто-то объявил: через десять минут еще один просмотр фильма.

"Ну нет уж, – решил я. – Второй раз как лаются битлы я смотреть не собираюсь".

"М-да, – думал я по дороге домой, – нашел, называется, близких по духу людей. И бабушка у него из Ба-бердичева, и от Ба-Битлз он без ума, и еврей он, и музыкант, – а говорить ему со мной, видите ли, не о чем. И когда, интересно, я почувствую себя здесь своим?"

Действительно, когда? Не складывалось у меня пока с американцами, хоть тресни. Как ним подъехать, с чем подойти – хоть убейте, не знал я. "Чем ты там их брать будешь, Витя? – вдруг вспомнил я вопрос Севкиной мамы, но теперь он не казался мне таким уж праздным. Литература, скажем, как способ знакомства и общения явно не годилась. Не подойдешь же в колледже к кому-нибудь, не бросишь: "Помнится, у Хемингуэя было такое место...". Хемингуэя они здесь в школе проходят. Это у нас он был кумиром технической интеллигенции. Стоило прошвырнуться по городу с "Островами в океане" подмышкой – и все уже знали кто ты и что ты. А что тут? Что они тут читают? Рэтчел зачитывалась Гарольдом Роббинсом и даже называла его гением. Что читала Нэнси, я даже представить себе не мог. Эмигрантская молодежь читала Сиднея Шелдона и штудировала руководство по трудоустройству "Какого цвета ваш парашют?"

Кстати, об эмигрантской молодежи. К ней у меня было двойственное отношение. С одной стороны (цитируя Вуди Аллена, цитируя Граучо Маркса, цитируя Фрейда, цитируя... этот я сейчас их цитировать горазд), я внутренне противился членству в том единственном клубе, куда бы меня приняли безоговорочно, а с другой – ну надо же человеку хоть где-нибудь чувствовать себя членом. И вот, посещал я время от времени бруклинские вечеринки, где волоокие барышни на выданье хлестали стаканами водку, и под звуки Глории Гейнор и Донны Саммерз топали мясистыми ножками по вывезенным с большими трудностями из Одессы бухарским коврам, а кавалеры их всё посверкивали своими двадцатипятидолларовыми перстнями, да поигрывали ключами от недавно приобретенных подержанных "крайслеров" и "понтиаков", да позыркивали вожделенно на своих упитанных терпсихор. После каждой такой вечеринки я давал себе слово никогда туда больше не возвращаться, но всякий раз недели через три я снова оказывался в среде бывших соотечественников и соотечественниц. К одной из таких соотечественниц я даже умудрился с пьяных глаз залезть в трусы, чему она была приятна удивлена и тут же поинтересовалась у меня грудным голосом, как же это я целый месяц мог скрывать от нее свои чувства. Я хотел было ответить, что ничего я не скрывал от нее такого, но решил, что это прозвучит грубо, принял на грудь полстакана водки, и не закусывая, пригласил мою терпсихору на концерт "Лед Зеппелин", имеющий быть в конце марта в Мэдисон Сквер Гарден.

Тут, делая небольшое отступление, признаюсь, что группу эту я очень и очень уважал. Мы с Севкой когда-то так запилили второй цеппелинчик – он его в восьмом классе у Олиного предка купил за тридцатку, – что места живого на диске не оставалось. По всем песням игла скакала, как ненормальная. То есть, кроме последней песни, практически незаезженного блюза "Bring It On Home", где Роберт Плант подражает старому беззубому негру, – поскольку блюз этот, без сомнения, на большого любителя. Вроде меня. Т. е. я его слушать, безусловно, мог. Я все что угодно "Лед Зеппелин" слушать мог, а вот Севка тот его всегда пропускал, потому что блюз этот действовал на Севкину нервную систему. Ну, а все остальное на диске, даже те куски в "Whole Lotta Lovе", которые мы называли "пылесосными эффектами – Севка и я слушали до опупения. Короче, кончилось тем, что пришедший в полную негодность и местами уже просвечивающийся второй "Зеппелин" Севка взял и прибил гвоздем к стенке так он у него и провисел над кроватью весь восьмой и девятые классы. В общем, понятно, что увидеть наших с Севкой кумиров "живьем" было для меня событием номер один. И поэтому, услышав по радио об их предстоящих гастролях в Штатах, я тут же как полоумный забегал по комнатам и, по мере музыкального дарования – по мнению наблюдавшей эту сцену Доры Мироновны, весьма и весьма скромного – стал подражать гитаре Пейджа, голосу Планта и ударным Бонхама одновременно, а под конец исполнил танец св. Вита на кухонном столе, после чего взял себя в руки, спрыгнул со стола, выписал чек за билеты и послал его по адресу, объявленному по радио.

Терпсихора о "Лед Зеппелин", увы, ничего не слышала, но приглашение мое с удовольствием приняла. До концерта мы с ней решили перекусить в китайской забегаловке, там же, на 7-ой авеню, и к восьми присоединились к толпам, штурмующим Мэдисон Сквер Гарден. "Жизнь – трагедия, для тех, кто чувствует и комедия для тех, кто думает" – прочитал я терпсихоре попавшуюся мне на десерт китайскую мудрость. "А у тебя что?" – спросил я. "Я свою выбросила. Я их вообще не читаю. Какой смысл? Откуда они знают, что это относится ко мне?" – сказала девушка.

В очереди перед входом в здание мне почему-то (настроение было хорошее, баловаться хотелось – поэтому) вздумалось угостить остатками моей "форчун куки" стоявшую у барьера полицейскую лошадь, но усатый блюститель порядка в седле так грозно зыркнул на меня из-под голубой каски, что я быстро передумал. "Ты что, не знаешь, что лошади сладкое не едят?" – качая головой, проговорила моя терпсихора, когда мы добрались до эскалатора. Она в тот вечер часто качала головой.

В вестибюлях Мэдисон Сквера, на каждом его этаже, да и в самом зале тоже, шла бойкая торговля программками, майками, плакатами, – всем, за что еще пару лет назад я, не моргнув глазом, отдал бы последнюю копейку. Но не сейчас. Сейчас мне это всё было до лампочки. Сейчас, через считанные минуты, меня ожидало нечто несравнимо большее, чем майки с плакатами – меня ждала встреча с ними, с их музыкой, Oooh yeaaah!!

В переполненном зале стоял тяжелый запах марихуаны. Зрители пили пиво и курили. Обстановка напоминал скорее футбольный матч, нежели концерт. Наши места оказались где-то под потолком, за сценой, причем, между нами и сценой висела темная сетка. Кто-то рядом гадал вслух, поднимут ее, когда начнется концерт или нет. Какой-то шутник позади нас орал: "Уберите сетку! Мой братишка и так слепой от рождения! А я его собака-поводырь!" Вокруг все засвистели. "Ну и места", – покачала головой моя спутница. Я стал объяснять ей, что заказывал билеты по почте, так что выбирать не приходилось, и вообще, за пятнадцать долларов можно сказать спасибо, что хоть что-то видно. "Это называется "что-то видно"?", – опять покачала головой моя терпсихора. Я решил не портить себе праздник, и не отвечать на каждое ее замечание, а вместо этого предложил ей пересесть на свободные места поближе к сцене. Что мы и сделали.

К половине девятого свет, наконец, погас, и зал, доведенный до точки кипения, завыл и затопал. "Леди и джентльмены, – раздался голос под потолком, – первый концерт североамериканского турне..." На сцене что-то взорвалось, зрители застонали. И тут, в непрерывных вспышках фоторепортеров, занимавших первые ряды, на сцену неторопливо, даже чуть лениво, вышли ОНИ. С дымящейся сигареткой в зубах, в военной фуражке и длинном белом шарфе Джимми Пейдж, белокурая бестия Плант в бордовой блузке и потертых джинсах, толстяк Джон Бонхам в шутовском котелке и майке с нарисованной бабочкой. В чем был Джон Пол Джонс я уже не помню. Пейдж ударил по струнам, все, как один, вдруг вскочили на ноги и затрясли в воздухе кулаками. О том, что первой вещью была "The Song Remains The Same", я догадался только к концу ее, поскольку слышимость из-за шума в зале была очень посредственной. Но это никого не волновало. Зрители все песни знали наизусть. Зал стоял на ушах. Ну как, то есть не весь зал. Было исключение. Не знаю, то ли музыка, то ли китайская свинина с ананасами оказалась слишком тяжелой для моей терпсихоры, но где-то между "Battle Of Evermore" и "Rain Song" я вдруг заметил, что девушка сладко спит. Это под гитару Пейджа-то! Ну, не издевательство, спрашивается? Натуральное издевательство. И вот тогда решил я от своей терпсихоры потихоньку отсесть. И отсел. Далеко отсел. На другую трибуну и поближе к сцене. И правильно сделал. Потому что Джон Пол Джонс уже к "No Quarter" вступление играл. Обожаю эту вещь.

А терпсихоре после концерта я не звонил. И на ее звонки не отвечал. Ну, действительно, что могло быть у меня общего с человеком, заснувшим на концерте "Лед Зеппелин"? Наверно, то же самое, что у битломана из Ба-Бронкса было со мной. Т.е. ровным счетом ничего. Скажете, юношеский максимализм? Допустим. Скажете, на безрыбье и рак рыба? Кому-то, может, и рыба, а мне не рыба. И ничего тут не поделаешь. Значит на роду меня написано быть единственным членом своего персонального клуба, в который другим не так-то легко попасть. Терпсихоре моей точно не легко было. Такой я ее и запомнил: плотоядный взгляд, клитор размером в пятак, грудной голос и фраза: "Лошади сладкое не едят".

К концу лета я стал всерьез подумывать о переезде в Калифорнию, а вскоре купил билет до Сан-Франциско. В один конец. Почему в Калифорнию? Песня такая у "Лед Зеппелин" есть, "Going To California" называется. А если серьезно, то не знаю. Куда-то же нужно человеку ехать, если человеку хреново. Не в Россию же, в самом дел, ему возвращаться, правильно?

Провожали меня все мои и Рэтчел. Папа бережно прижимал к груди подержанный счетчик, за который он выложил наличными 250 долларов. Я, кажется, забыл сказать, что в какой-то момент он решил плюнуть на свой Уолл-стрит и перейти из лифта в такси. Все-таки маршрут разнообразнее, да и деньги получше, особенно, если с радио работать.

– Это мы для того сюда ехали, чтобы ты жил на другом конце света? сказал он.

– Я буду приезжать в гости, папа, – ответил я.

– Смотри, питайся там по-человечески, – сказала мама.

– Не волнуйся, мама, – сказал я.

– А ведь мы с тобой можем уже не увидеться по причине состояния здоровья, – сказал дедушка Эмма.

– Увидимся, увидимся, – сказал я. – Ты смотри, не болей только.

– Тебе не мешало бы подыскать себе жену, – сказала Дора Мироновна. – А потом уже ехать.

– Я там себе подыщу, – сказал я.

– Иди сразу учиться, – сказала мама. – Не трать времени впустую.

– Выбери приличную специальность.

– Юристы прекрасно зарабатывают.

– А врачи, можно подумать, плохо?

– А что это за девочка?

– С деньгами – поможем.

– Американка. Улыбается. Они здесь все улыбаются.

– А глаза грустные.

– Что ж ты к нам ни разу не привел познакомить?

– Хелло! Хаварью!

– Я лично, кроме Пенсильвании и Мериленда вообще нигде не была. Нет, я еще во Флориде была, но мне тогда было шесть лет и я почти ничего не запомнила. Единственное, что я запомнила – это бесконечные трупики армадилл вдоль дороги в Форт Джеферсон, там моя бабушка жила, но она там уже не живет. Мы ее сюда перевезли с братом, в дом для престарелых. Она всегда была очень общительной женщиной, и сейчас у нее тоже друзей – миллион. Правда, ей кажется, что их нее еще больше: у нее Алцхаймер, и каждое утро она со всеми знакомится по новой, – сказала Рэтчел.

Письмо седьмое

Друг Витя!

Ты сошел на остановке А, а она, наоборот, села на остановке А'. Так вы, собственно, и разминулись. Вторая и главная ваша встреча не состоялась: разные остановки, разные города. Она подсела к носильщикам в купе, стала рассказывать о себе. Сначала они только поддакивали, потом погасили свет и стали душить. Ты (другой ты, тот ты в одной безрукавке в мелкую клетку был и штанах из лавсана, а этот ты уже в свитере, типа геолога или студента физмата) спас ее от носильщиков. Ты карате знал и бокс. Одному носильщику поддых врезал, другому тоже поддых, но ногой. Как ты во тьме разобрал, где кто – не могу сказать. Если б ты ей поддых врезал – не видать бы ей двойни (у нее двойня родилась к середине девяностых). А тот ты, что сошел на остановке А, купил булочку в буфете, бутылку сельтерской, присел на скамейку в зале ожидания – до следующего поезда было около часа, и стал вспоминать, как студентом бегал за одной, и тогда тоже поезд был, и куда-то все ехали (на практику? за город?) и ты остался с ней наедине, и она сказала тебе: ты мне очень нравишься, ты веселый и красивый, а ты знал, что ты веселый, но сомневался, что красивый, и тебе эти слова понравились, и ты поцеловал ее, а она сказала "ого". Просто "ого", без восклицательного знака и, кажется, с маленькой буквы. Потом вы сошли на остановке А', на той самой, и долго шли по пыльной дороге, и был запах сухой травы, и в траве что-то верещало, и вдруг навстречу вам тот, что спасал ту, которую в вагоне душили, только он тогда еще школьником был, и папа ему велосипед на день рождения подарил, "Орленок", и вот едет он в сумерках на велосипеде вам навстречу, и вы его спрашиваете: мальчик, где здесь улица такая-то, вас там ждут уже, а он не знает, где эта улица, но делает вид, что знает, ему неловко признаться, что он не знает – он ведь местный, – и долго объясняет: сначала туда, потом направо, потом памятник на площади, магазин на углу бакалейный, совсем вас запутал, короче, но вы все равно нашли эту улицу, городок-то маленький, даже не городок, а скорее поселок городского типа. И вот вы заходите в дом, а вас там уже ждут, и среди гостей была та самая женщина, которую душили в поезде, а ты и не знал этого.

И тут подошел твой поезд.

17. ВМЕСТО ДО СВИДАНИЯ

С родными мне довелось встретиться только через два года. К тому времени я уже почти окончательно определился с выбором профессии (скорее юриспруденция, чем медицина), вовсю экспериментировал с цветом волос, питался исключительно здоровой пищей, занимался трансцендентальной медитацией и встречался с девушкой-скульптором по имени Марси.

Визит, однако, получился грустный. В Нью-Йорке умирал дедушка. Подключенный к дюжине проводков и шлангов, посеревший и осунувшийся, он лежал в затрушенном бронкском госпитале, в палате на шесть коек, и его брил папа, тоже посеревший и тоже осунувшийся. Для человека с захлопнувшейся почкой и легкими, работающими вполсилы, дед Эмма был неожиданно многословен. Не замечая моего присутствия, он делился с соседом-китайцем воспоминаниями старого курильщика. Китайца, уставившегося в телевизор, дед почему-то именовал лапочкой.

– Я, лапочка, – еле слышно говорил дед, – всё, что имеется в магазинах, за эти годы перекурил. Всё, без исключения. "Житан", "Герцоговину Флор", "Бенсон-н-Хеджес", "Волну", "Шипку" с "Казбеком" "Парламент" "Вирджинию Свимз", лапочка, все эти новые "Нау", "Тру" с ментолом, без, кингсайзы, "Тайм", "Ньюпорт", юнеймит – айсмокит. И вот, лежу я себе на смертном одре, перебираю все это в голове и заявляю вполне официально и во всеуслышанье: лучше нашего "Сальве" ничего еще не изобрели. Лучше, чище, ароматней. Я понятно говорю? С, А, Л, мягкий знак, Ве. В китайском есть мягкий знак? Молчишь? Что-то я сомневаюсь, чтоб он там был, лапочка.

– Осторожней! – кричит дед на папу. Кричит – это громко сказано. Скорее шепчет, но с восклицательным знаком на лице шепчет.

– Я осторожно, папа, – оправдывается папа и смотрит на меня, рассчитывая на поддержку.

– А ты еще осторожней, – говорит дед. – А то порежешь, а зажить, как следует может и не успеть уже.

Тут дед замечает меня.

– А, внучек! Приехал, значит, с дедом попрощаться. Хорошо, что застал, – улыбается он мне. Улыбается – это громко сказано, глазами одними улыбается.

– Ну и как тебе новая профессия твоего отца? Приобретена, заметь, не без моего содействия.

– Не шевелись, папа, – просит его папа.

– Всему свое время, – говорит дед. – Но я тебя предупреждаю: в гроб с бэнд-эйдами я не ложусь.

– Дедушка, прекрати, – тут уже я его прошу. – У тебя очень мрачные шутки.

– Да уж какие есть, – отвечает дед. – А где же твоя Аэлита?

– Какая Аэлита, дедушка?

– Ну, Марси твоя, – поясняет дед.

– В Калифорнии, – отвечаю я. – Дела у нее там.

– Какие еще дела? – ворчит дед. – На похороны мои она хоть прилететь соизволит? Я понимаю, до вашей свадьбы мне не дотянуть, но на похороны можешь ей передать мое официальное приглашение.

– О свадьбе пока никто не думает, дедушка.

– Я думаю, – говорит дед Эмма. – У тебя будет всем свадьбам свадьба. И фотографом на твоей свадьбе будет не кто-нибудь, а твой папа.

А папа тем временем заканчивает бритье и вытирает полотенцем остатки крема из-за дедушкиных ушей. Дед придирчиво разглядывает свои щеки и подбородок в небольшом зеркальце.

– Под губой пропустил, – говорит он. – Сейчас ведь легче брить, чем потом. Потом я значительно неповоротливей буду. Но и попокладистей тоже. Так что во всем можно найти свои плюсы и во всем можно найти свои минусы...

В каждой шутке есть доля правды, – мог бы добавить дедушка; по крайней мере, в его шутках правды было хоть отбавляй. Это его бритье оказалось последним. Через пару дней, под вечер, за дедушкой заехал какой-то усатый тип с вываливающимся из засаленных штанов брюхом. Тяжело дыша, усач сгреб дедушку в охапку, засунул его в черный мешок, застегнул молнию – молния взвизгнула, сверкнула, – взвалил ношу на плечо и, покачиваясь, унес. Мы с папой молча наблюдали эту сцену.

– Вот, кто без работы точно сидеть никогда не будет, – сказал папа, когда тип скрылся в лифте, хотя, наверное, мог бы и не говорить ничего.

На похоронах желтозубый пожилой раввин с круглыми детскими глазами отвел меня в сторону и попросил рассказать в двух словах о покойном, чтобы знать, о чем говорить во время молитвы. "Как в двух словах рассказать о близком человеке?" – спросил я раввина. "Ну самое главное, самое существенное", – сказал он.

– Самое главное, – и тут я задумался... – Кровообращение, наверное. Деду всегда было почему-то холодно, даже летом, я уже не говорю о зиме зимой он вообще ходил в двух парах нижнего белья, у нас в городе зимы были не подарок, ветер дул как сумасшедший. Дед даже песенку сочинил про наши климатические условия. Что-то вроде: "Из-за влияния муссонов, евреи ходят здесь в кальсонах". Он с юмором у нас был, спросите кого хотите. Из Штатов, – он здесь у сестры гостил, видите ту даму с голубыми волосами? дед привез целый чемодан статуй Свободы и кучу рассказов о самой справедливой в мире стране, где у каждого есть шанс плюнуть в президента и иметь персональный бассейн с подогревом, я этих бассейнов, правда, пока здесь что-то не видел, т.е. бассейны я видел, но чтоб с подогревом – этого я не видел, да и к президенту на расстояние плевка ну кто меня подпустит?... Еще у деда был друг и партнер по преферансу и шахматам, бывший узник царизма, а потом нацизма по фамилии Кондуктор, так вот, этот самый Кондуктор мог чихать 15 раз подряд, представляете? он нам лодочки, кстати, из репродукций делал, мне из Фомы Неверующего как-то сделал, вы помните эту знаменитую историю, все поверили Иисусу, а Фома, по прозвищу Близнец, не поверил, только он хотел перст свой в раны от гвоздей вложить, убедиться было это или не было, а усы у Кондуктора были как у Ницше – огромные, страшные; интересно, он жив еще? вряд ли, он старше деда был, тоже помер, наверное... В преферанс они играли по средам, иногда собирались у нас: дед, Кондуктор и еще двое – одного Ямпольский звали, – у него указательного пальца не было, а другого я уже не помню, как звали; так вот, этот самый Ямпольский быстрее всех тасовал, дед и Кондуктор тоже быстро тасовали, но Ямпольский тасовал просто молниеносно – и это, заметьте, без пальца; они у нас каждую вторую среду собирались, в гостиной, и играли за столом, покрытым по этому случаю специальной скатертью с бахромой, мы эту скатерть называли преферансной, а бабушка угощала их чаем и абрикосовым вареньем. Как того четвертого преферансиста звали – выскочило из головы, хоть убей – не могу вспомнить. И боюсь, что спросить уже не у кого. Я понимаю, что это не важно. Но это вам не важно, а для меня это важно, более того, для меня это имеет первостепенное значение. Потому что тот, четвертый, сидел от деда по правую руку. Кондуктор сидел по левую, а тот, четвертый, по правую. Поэтому это важно. Для меня. Я вообще считаю, что категории важно/неважно, существенно/несущественно вне субъекта не существуют. Кому важно? Для кого несущественно? Мне важно. Для меня существенно. Кондуктор и тот, четвертый, определяли игровое пространство, в котором раз в неделю на протяжении двенадцати лет существовал человек, ближе которого у меня никого не было, и этого человека через десять минут положат в землю, где он пролежит очень длительный срок, так важно или не важно, как звали того, четвертого, как вы полагаете?.. Деда в городе, кстати, уважали: он запоем читал, много знал, был к тому же, совсем неплохим бизнесменом, как он не стал узником развитого социализма – одному Богу известно: вскоре после войны он наладил подпольное производство портретов вождей мирового пролетариата на палочках, и вожди, особенно накануне праздников, были просто нарасхват; но вожди – вождями, а на нашем переезде в Америку, настаивал именно дед, и настоял-таки и все обещал объяснить, для чего это нам, и вот мы все здесь, а он уже непонятно где.

Во время этой моей тирады раввин периодически кивал головой, а когда я закончил, он произнес:

– Дед твой теперь стал частью вечности.

– А при жизни он был частью чего? – спросил я раввина.

– Молодой человек, – ответил раввин. – В Екклезиасте сказано: И возвращается ветер на круги своя...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю