Текст книги "Витим золотой"
Автор книги: Павел Федоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
Устя судорожно перевела дух. Дрожащая рука легла на его колючую, ежиком подстриженную голову и ласково ворошила неподатливые волосы. Виделись ей далекие и долгие этапы по непролазной грязи, скрип телег, тоскливый звон колокольчиков, большеротый урядник с рыжими усами на сытых, толстых губах, низколобый, с круглым, уродливым черепом, грубый и бесстыдный, точь-в-точь кошкодер. Сырые, холодные камеры, чугунные кровати с тощим матрацем или нары с раздавленными высохшими клопами. Неужели все это снова придется пережить? А как же личная жизнь, любовь и все остальное?
– Наша личная жизнь, как ртуть, в горсточку ее никак не захватишь, – улыбаясь, проговорил Василий.
– А вы не пугайте меня разными страстями. Больнее того, что было, не станет. А уж если случится…
В окно черно заглядывала тихая степная ночь. На тусклые стекла налипали первые серебристые снежинки. Они быстро таяли, сползая грустными светлыми капельками.
– Значит, решено? – спросил Василий.
– Я, милый мой, давно уже решила…
– А может быть, передумаете? – Василий наклонился и заглянул ей в глаза. Они были чище родниковой воды, в которых крупинками золота блестели коричневые зрачки и, казалось, все время меняли свое выражение.
– Нет уж! Завтра же к попу!
– Прямо-таки к шиханскому?
– Само собой! В этом есть прелесть: тихо и ласково горят свечи, шепот зевак, священник в золоченой ризе, такой трезвый, постный, благоухающий! – Устя вдруг радостно засмеялась.
– А здешний поп как раз бывший татарин, – со смехом сказал Василий Михайлович.
– Тем лучше! Венчанием мы докажем всему здешнему начальству и полицейским, какие мы смирные и благонамеренные…
– Согласен, дорогая! Будет немножко смешно… Правда, веселиться нам еще чуть рановато, – вдруг серьезно заговорил Василий Михайлович.
– Ты что же… не все сказал? – У нее перехватило дыхание.
– Да, не все.
– Господи! Может быть, ты женат? – Следя за его напряженным лицом, она теребила кисточки шали, торопливо отрывая тонкие белые ниточки.
– У меня была невеста, но ее уже давно нет в живых.
– Ты ее очень любил?
– Да. Но дело не в этом. За мной значится двенадцать лет неотбытой каторги. Я числюсь в бегах, и меня разыскивает полиция. Вот теперь все.
Скрестив на груди руки, Кондрашов поднялся с дивана и снова отошел к столу.
– Меня могут арестовать в любую минуту.
– К такой мысли я уже давно привыкла. Но, может быть, все-таки мы уедем куда-нибудь, может, рискнем?.. – Устя поднялась с дивана и накинула на плечи шаль.
В это время кто-то осторожно, но настойчиво постучал в окно. Устя вздрогнула и замерла. Словно испугавшись, самовар успокоился и затих. Только над лампой нудно гудела поздняя осенняя муха.
– Кто там? – подойдя к окну, спросил Василий.
– Гость. Будьте любезны-с; отворите на минуточку, – раздался хриповатый тенорок пристава Ветошкина.
– Видите, какое ко мне внимание. Даже в любви не дадут объясниться. – Лицо Кондрашова мгновенно преобразилось и приняло жесткое выражение.
– Что ему нужно? – испуганно спросила Устя.
– Идите к сеням! – не отвечая ей, крикнул Василий. – Попытайтесь ему открыть, – торопливо добавил он, – а я немножко приберусь…
Устя поняла его, быстро вскочила, волоча на плече длинную шаль, вышла в другую комнату и плотно прикрыла за собой дверь. Отыскивая в темноте задвижку. Устя чувствовала, как бурно колотится у нее сердце. Она отлично знала, как запирается дверь в сени, но открыла не сразу.
Появившийся Кондрашов, легонько отстраняя Устю, сунул ей в руки сверток бумаг и шепнул одно слово:
– Спрячьте!
Возвращаясь из прихожей, Устя на ходу сунула сверток за пазуху и присела на диван.
– Вы уж меня извините, господин Кондрашов, – пряча под бесцветными, ощипанными ресницами красные от вина глазки, рассыпался Ветошкин. – На огонек забрел…
– Вы в гости или по делу? – сухо и резко спросил Кондрашов.
– И то и другое… Вы уж меня простите великодушно. Я не знал, что вы не одни вечеруете… а то бы и завтра зашел-с. Имею честь, мадам Яранова, – придерживая шашку, Ветошкин стукнул каблуками.
– Госпожа Яранова моя невеста, – сухо произнес Василий.
– Очень приятно-с! Тогда разрешите поздравить, как раз и бутылочка на столе. – Рассыпая дробненький, хриповатый смешок, Ветошкин галантно поклонился.
– Проходите и садитесь, – приглашая гостя к письменному столу, с которого он только что прибрал бумаги, сказал Кондрашов.
Ветошкин поблагодарил и уселся на стул.
– Чем обязан, господин пристав? – не меняя жесткого тона, спросил Василий.
– Говорю, на огонек забрел-с, да и дельце есть, так, пустяковое, – косясь на помрачневшую Устю, ответил Ветошкин.
Устя вскинула на Василия глаза и, перехватив его предупреждающий взгляд, осталась сидеть на месте.
– Я вас слушаю. – Василий Михайлович присел на стул и внимательно оглядел гостя, цепко шарившего глазами по разбросанным на столе бумагам. – Госпожа Яранова, с которой я вступаю в брак, может присутствовать при любом разговоре. Я в доме хозяин, и от нее у меня никаких секретов нет, – прибавил Кондрашов.
– Да какие тут секреты? Помилуйте! – притворно изумился Ветошкин. – Я запросто!.. Вы уж извините, мадемуазель Яранова.
Устя промолчала.
– Известный вам бывший управляющий и главный инженер прииска господин Шпак, как вы знаете, привлекался к суду, но сейчас он взят на поруки, – продолжал Ветошкин.
– Выкрутился все-таки… – заметил Василий Михайлович.
– Дело не очень ясное, господин Кондрашов, – косясь на него, ответил пристав.
– Для меня, как счетного работника, все ясно, и я дал следователю, а предварительно вам, достоверное показание, – проговорил Василий Михайлович, пытаясь разгадать, зачем все-таки пожаловала эта полицейская блоха.
– Я затем и зашел, господин Кондрашов. Вы желаете настаивать на своих показаниях? – в упор спросил Ветошкин.
– Я вас не понимаю, господин пристав. Это что? Допрос?
– Да нет… К чему такая казенщина… Я хочу в личной беседе выяснить, не изменилась ли у вас в процессе бухгалтерской проверки точка зрения на это дело?
– Наоборот, господин пристав. Я удивлен, что этот уголовный тип снова на свободе. Своим действием бывший главный инженер нанес прииску большой ущерб.
– Значит, вы настаиваете?
– Факты, господин пристав! А полиция, по-моему, всегда предпочитает факты… – спокойно подчеркнул Кондрашов.
– Это вы правильно изволили заметить… Полиция предпочитает прямые доказательства, так называемые улики, а в деле господина Шпака прямые улики отсутствуют, – сказал Ветошкин, подчеркнуто медленно произнося каждое слово.
– Нет улик? Вы меня удивляете, господин пристав, – рассмеялся Василий Михайлович.
– Есть, господин Кондрашов, есть, да только все косвенные… Их еще нужно доказать… А в процессе следствия всегда выявляются новые и часто весьма важные обстоятельства, понимаете? – вкрадчиво продолжал Ветошкин, словно намереваясь исподтишка схватить собеседника за горло.
К чему он вел весь этот разговор, Кондрашов не знал, но был сейчас уже твердо убежден, что ночной визитер пожаловал неспроста.
– На то и существуют органы следствия, – сказал он.
– Вот, вот! Господин Шпак дал дополнительное показание, которое, господин Кондрашов, касается лично вас, – подхватил Ветошкин.
Василий Михайлович понял, что разговор принимает серьезный оборот. Но это его нисколько не смутило.
– Ну и что же Шпак показал? – открыто и прямо спросил он.
– По сообщению обвиняемого, следствию стало известно, что после убийства бывшего управляющего господина Суханова вы ворвались к главному инженеру в кабинет, заперли на крючок дверь и под действием угроз заставили его подписать бумагу об освобождении арестованных бунтовщиков, что и было выполнено. Тем самым, как доказывает господин Шпак, вы помешали законному следствию выяснить подлинные обстоятельства всего дела. Как видите, это очень важный момент для следствия. Кроме того, обвиняемый досконально обрисовал следователю ваше политическое реноме…
– А не обрисовал господин Шпак, как в том же самом кабинете он предлагал мне взятку в сумме пяти тысяч рублей, и только затем, чтобы я немедленно покинул прииск, не объяснив следствию существа дела? – улыбаясь в лицо приставу, спросил Кондрашов. Он решил сбить пристава с толку одним ударом.
Замирая от нервного напряжения, Устя все плотнее прижималась к клеенчатой спинке дивана. Она все время ждала, что вот сейчас этот жидкоусый полицейский встанет, стукнет о пол шашкой и своим хриповатым голоском скажет: «А ну, господин Кондрашов, хватит нам дурака валять… Надевайте-ка пиджачок и следуйте впереди меня – вас уже давно ждет наша карета».
– Пять тысяч рублей, господин пристав, немалые деньги… Как вы думаете? – продолжал Василий Михайлович.
С измятого лица Ветошкина сползла едкая усмешка и застыла на сморщенных губах. Такой оборот дела застал его врасплох. Постучав костяшками пальцев о ножны шашки, с досадой в голосе протяжно сказал:
– Это, господин Кондрашов, надо еще доказать.
– А чем докажет обвиняемый, что его кто-то заставил подписать такую важную бумагу? Ведь речь шла об освобождении арестованных.
– Именно-с! – воскликнул пристав.
– Послушайте, любезнейший Мардарий Герасимович, неужели вы можете поверить в такую чепуху? – с возмущением спросил Кондрашов. – Кому-кому, а вам-то отлично известны приисковые порядки. Ведь в распоряжении Шпака была полиция, стражники! Разве нельзя было меня тогда же задержать, арестовать? Но я, как вам известно, никуда бежать не собирался… А что касается моего «политического реноме», как вы изволили заметить, ничего добавить не могу. Все, что следует обо мне знать, полиция знает.
– Путаное дело-с, – в раздумье произнес Ветошкин.
– Может быть, но мне кажется, вы-то уж как-нибудь разберетесь, – сказал Кондрашов.
– В нашем деле «как-нибудь» не годится, – сухо заметил Ветошкин.
– Не спорю. Не желаете ли стакан чаю? – стараясь быть как можно любезнее, предложил Василий Михайлович, чувствуя, что жестокую схватку он выиграл и на этот раз.
– Благодарствую. Уже поздновато, да и у Авдея Иннокентича порядочно закусили… Пора, как говорится, на боковую. Имею честь!
Ветошкин встал, слегка покачиваясь, направился к порогу. В жарко натопленной комнате его сильно разморило, да и визит оказался не совсем удачным. «Полез с пьяных глаз, а чего добился?» – мысленно корил себя Ветошкин.
Василий Михайлович проводил гостя до самой калитки и долго смотрел ему вслед, пока он не скрылся за ближайшим углом. Вернувшись в комнату, он сел рядом с Устей. Спинка дивана приятно грела остывшую на холоде спину. В самоваре неярко отражался свет керосиновой лампы. Устя все еще сидела собранная, напряженно застывшая.
– Ушел-таки, – тихо проговорила она и вытащила трубочкой свернутую рукопись.
– Спасибо, Устенька! Я совсем про нее забыл.
– Это что… очень опасно, важно?
– Для полиции весьма любопытные откровения о минувшей русско-японской войне, – ответил Кондрашов.
– Как же ты мог забыть такое?
– Писал, писал, потом вспомнил, что вас нет, собрал листочки на столе и побежал, как гимназист, – усмехнулся Василий Михайлович.
– Значит, я виновата.
– Вот уж нет, – возразил Василий Михайлович. – Меня только одно смущает, чего ради разводил канитель эту пристав Ветошкин?
– Да ведь он тебе сказал! – Устя понимала, что нужно уходить, но не могла сдвинуться с места. Рядом с ним так тепло, а на дворе тревожно, темно…
– Это сказочки чисто полицейские. Возможно, они узнали про меня что-то новое. Им пока невыгодно тормошить меня по старым делам, поскольку я причастен к скандальному делу Шпака. Марина Лигостаева дала против него убийственное показание. Прокурору я написал обширную объяснительную записку, о которой, очевидно, стало известно Ветошкину. Они хорошо понимают, что на допросах я молчать не буду.
Кондрашов замолчал и долго смотрел в дальний угол, где белела чистенькая печка. Он знал, что Устя сейчас соберется, уйдет, а он проводит ее до землянки и будет медленно возвращаться один, постоянно чувствуя за собой чужую, надоевшую тень. Он ни разу не видел шпика, но знает, что тот всегда тут, где-то близко, то в виде сторожа с колотушкой или парня с гармоникой, а то и порочной девки, которых навербовали в Зарецке и хозяева и стражники.
Наступило неловкое молчание. Устя продолжала сидеть. Она вдруг почувствовала и поняла, что ей именно сейчас нужно на что-то решиться.
Устя встала и с решительностью хозяйки начала убирать со стола, мысленно усмехнувшись, что именно с этого и нужно начинать семейную жизнь…
Услышав звон посуды, Василий Михайлович, словно очнувшись, дробно забарабанил пальцами по спинке дивана, еще не веря тому, что Устя вот так просто остается у него.
– Ты только этому крещеному татарину, когда он нас будет венчать, не признавайся, – смущенно заговорила Устя.
– А в чем?
– В том, что мы уже повенчаны, милый!..
В окно врывался белесый рассвет. Все гуще и гуще падал за окном снег, белый, пушистый и радостный, на всю Шиханскую степь.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Олимпиада прожила на прииске больше недели, а гулянки по случаю ее приезда все еще не прекращались. Всякий раз, когда с компанией собутыльников появлялся Иван Степанов, все начиналось сначала. Митька с Марфой в доме отца не показывались. Вернувшись из Парижа, они теперь жили в своем обширном, только что отстроенном доме. В последний раз они встречались в Кочкарске, когда ехали из Петербурга. Марфа отнеслась к мачехе с холодным, плохо скрытым презрением. Митька все время был в подпитии, невпопад вставлял французские слова и мало что соображал. Олимпиада видела их в день приезда, к то мельком. Принимать почти ежедневно ораву гостей, выслушивать их пьяные, льстивые речи, ловить на себе нескромные, порой откровенно бесстыдные взгляды Олимпиаде смертельно надоело. Однажды, не вытерпев, она отругала Авдея, да и гостям кое-кому досталось. Понежиться бы спокойно, помечтать о чем-либо сердечном, вспомнить былые шиханские ночи, проведенные в звонком прибрежном тальнике на студеном Урале… Даже и сейчас еще думать об этом и страшно и сладко. Вон ведь какое вытворяла тогда с семейным человеком! Видела в день приезда, да не посмела остановить. Слышала часом, овдовел казак… Эх, человек-то какой! Только размечтаешься в сладкой тоске, а тут вваливается пьяненький Авдей, изломает без счастья и радости, да и захрапит. Выть после этого хочется. А гости? Чиновники, купцы да прасолы, напомаженные лампадным маслом, офицеры в замызганных мундирах, с вислыми усищами, пропахшими табаком да водкой, и каждый норовит с бессовестной улыбочкой и разными поганенькими словечками. Ну что это за жизнь такая! То ли дело, когда была в Петербурге… Там даже Авдей к своему воротничку шелковый бантик пришпиливал. А красоты-то, веселья-то сколько! Женщины, будто павы, в воздушных платьях, кавалеры в белых панталонах, а то в малиновых, со шпорами.
Так, нежась утром в постели, до сладостной в сердце боли мечтала Олимпиада. В спальне было жарко натоплено, теплое одеяло сбилось к ногам, не только поправить, даже пошевелиться было лень. Через широкое итальянское окно глядело осеннее солнце и ласково грело открытые плечи. Последние дни ей трудно было поднимать с подушки голову и начинать новый день. «Нужно сегодня что-нибудь сделать, – размышляла Олимпиада. – Поехать, что ли, прокатиться на доменовских рысаках… Только вот куда поехать? Может, в Шиханскую?» Ничего так и не решив, она крикнула прислугу и велела позвать Микешку.
Миловидная, дородная тетка Ефимья, прислуживавшая ранее у Тараса Маркеловича, получив повеление молодой хозяйки, степенно вышла, а через полчаса вернулась снова с большим, наполненным водой тазом.
– Водичка тепленькая, вставай, лапушка, – улыбнулась Ефимья.
– Спасибо, Фимушка, – ответила Олимпиада и, сладко позевывая, спросила: – Микешке сказала?
– А он уже тут, за дверью стоит.
– Зови сюда.
– Да что ты, голубушка, бог с тобой! – удивилась Ефимья.
– А что? – не поднимая головы, спросила Олимпиада.
– Как он может войти, когда ты в таком виде? Взгляни-ка на себя!
– Ничего, он мой старый друг, – упорствовала Олимпиада.
– Неужто ухажер прежний?
– Нет, так просто. Росли вместе.
– Спроста-то, радость моя, ничего не бывает. – Ефимья, поджав губы, накинула на хозяйку красный халат.
– Ну уж ладно! – Олимпиада бойко вскочила, просунула руки в рукава халата, торопливо прикрыла постель широким голубым одеялом.
– Вот так-то оно и лучше, – одобрительно кивнула Ефимья и удалилась.
Открыв дверь, Микешка сначала просунул свою огромную пеструю шапку, а потом уже ввалился сам и оторопело остановился в дверях. Укрывшись халатом, Олимпиада сидела на кровати и пробовала пальцами воду в тазу.
– Испугался? – спросила насмешливо.
– А чего мне пугаться? – пробормотал Микешка. Запах каких-то дурманных духов кружил ему голову, висевшее на спинке стула бархатное платье Олимпиады, казалось, переломилось пополам, а сникшие рукава беспомощно падали на пол, как будто намереваясь плыть по желтому паркету…
– Сейчас поедем, Микеша, – играя расплетенной, длинно спадавшей с плеча косой, проговорила Олимпиада, вполне довольная устроенной забавой.
– Ладно, – ломая в руках свою пеструю папаху, ответил Микешка и поспешно вышел, шумно хлопнув массивной дверью.
…На прогулку выехали не сразу, а часа через два. Лошади бойко бежали навстречу прохладному, освежающему ветру. Мягко катился по наезженной дороге удобный рессорный тарантас.
Глаза Олимпиады блуждающе скользили по желтой луговой кошенине с длинными стогами сена и одинокими оголенными кустами вязника и крушины.
Микешка, сутуля на козлах широкую спину, вел неразогревшихся коней то медленно, то широкой, неровной рысью, отчего тарантас иногда резко подпрыгивал на мерзлых кочках и швырял Олимпиаду от одного края сиденья к другому.
– Не шибко гони! – не выдержала она.
– Жестковато, потому и трясет, – придерживая коней, отозвался Микешка. – Это не на пуховой перине валяться! – вдруг добавил он дерзко и обернулся к ней лицом.
Микешка одет был в черный романовский полушубок, ловко облегавший его широкие плечи. На чубатой голове маячила пестрая папаха. Одной рукой он натягивал вожжи, другой, в серой пуховой перчатке, протирал застывшую на легком морозе горбинку носа.
– Куда мы все-таки едем-то? – спросил он.
– А ты думаешь, я знаю? – кутая подбородок в воротник дорогой горностаевой шубы, ответила Олимпиада.
– Сколько же будем ездить? – спросил Микешка.
– Держи до Каменного ерика, а у Елашанского затона свернем в тугай.
– В тугай зачем?
– Журавлей щупать… – зло проговорила Олимпиада и отвернулась.
– Они давно уже улетели, – пожимая плечами, сказал Микешка, а про себя подумал: «Совсем осатанела баба».
Дальше разговор не клеился. С полверсты проехали молча. Кони бежали мерной рысцой и давили копытами сгустившуюся грязь. Над конскими головами виднелся желтый тугай, одетый в золотистые осенние ризы. Слева маячили далекие горы, справа приземисто сидел в луговой низинке круглый стог сена.
– Слышь, Микеш, – вдруг окликнула его Олимпиада каким-то робким, приглушенным голосом.
– Остановиться, что ли? – опередил ее Микешка. – Ладно. – И он сильно натянул вожжи. Кони замедлили ход.
– Вот дурачок-то! – рассмеялась Олимпиада. – Я ему про попа, а он про дьякона… Слово не дает сказать. Поезжай-ка, правда, потише.
– Растрясло, что ли? – не унимался Микешка.
– Ты со мной не вольничай и особо-то зенки на меня не пяль, дурачок, – поймав его пристальный взгляд, проговорила она. – А то я тебя, миленок, быстро утешу…
– Да что я, титешный, чтоб нуждаться в чьих-то утешениях? – задорно спросил Микешка.
– Утешает тебя твоя Дашенька, ну и ладно…
– Она не в счет.
– Вот, вот! К брюхатым бабам вы не очень ласковы, – вздохнула Олимпиада.
– А тебе откудова это известно?
– Э-э, миленок мой, не ахти какие новости. На этот счет у нас, у баб, своя гимназия… – ответила она задумчиво. – Я не о том хотела тебя спросить.
– А о чем же?
– Ты Маринку Лигостаеву любил или нет?
– Ты чего это вдруг о ней вспомнила? – хмуро спросил Микешка.
– А я часто о ней вспоминаю.
Не докурив дешевую папироску, Микешка яростно заплевал ее и размашисто бросил на обочину. Настороженно покосившись на опечаленное лицо Олимпиады, увидел, что оно стало другим. Бирюзовые глаза заискрились скрытой грустью, длинные ресницы мелко вздрагивали.
– Не хочешь, миленок, сознаться? – проговорила она каким-то глухим, почти нежным голосом.
– Что было, то давно быльем поросло, – медленно ответил Микешка.
– Каждая былинка в жизни свой корешок имеет. В прошлом-то году ты около меня вился, а потом к ней переметнулся. У ней козырь был – девка, а я вдова горькая… Не случись так, я бы теперь от тебя казачонка тетешкала, – с тоской проговорила Олимпиада.
– Ладно врать-то, – с трудом сказал Микешка.
– Ты что, забыл, как после молебствия меня помял у плетня, а сам потом к Маринке завернул и до вторых петухов ворота обтирал?
– Нашла о чем вспомнить. Поздно виноватых искать, – не оборачиваясь, сумрачно ответил он.
– Вам как с гуся вода. Все вы, казаки, на одну масть, жеребячьей породы, норовите каждую кобылку лизнуть! Все одинаковые, окромя Петра Николаевича! – вдруг вырвалось у Олимпиады.
– Какого это Петра Николаевича? – круто повернувшись к ней, в упор спросил Микешка.
– Лигостаева. Что, не знаешь такого? – Олимпиада шумно вздохнула и отвернулась.
– А он что, по-твоему, святой? Кстати, он теперь вдовый, может, подберешь ему невесту какую…
– Для такого человека я бы и сама душеньку свою на алтарь положила, – с тихой, едва уловимой тоской проговорила она.
– Ты что, хмельная? – пораженный ее внезапной откровенностью, спросил Микешка.
– Я не хмельная! – Рывком распахнув шубу. Олимпиада погладила сдавленное спазмой горло, лихорадочно шаря за пазухой, по привычке искала носовой платок. Из откидного воротника платья выскочил золотой крестик, упав на синий бархат, он беспомощно повис на тяжелой, мелко выкованной из чистого золота цепочке.
– Я не хмельная, а я продажная! Вот за что я продалась! – сжимая в горсти золотую цепь, захлебываясь слезами, продолжала она. – А кто виноват? Да все вы! Ты прежде меня потискал, а потом на Маринку перекинулся. Ее сначала мыловарщику Буянову продали, а потом уж басурману Кодарке! Какую девку испоганили и в Сибирь на каторгу загнали!
Лицо Олимпиады пылало, глаза были гневные, заплаканные.
– Ты погоди, ты постой! – Красные, тесемные вожжи тряслись в руках ошеломленного Микешки. – Да рази я виноват? – бормотал он.
– А кто? Через вас ей кандалы надели, а я этому рыжему супостату Митьке поверила, на шею кинулась от горя горького… А тут Авдей-лиходей появился и свой товар в ход пустил – Марфу и меня мертвой петлей захлестнул! – Она всхлипнула и уронила растрепанную голову на колени.
«А ведь и на самом деле, – думал Микешка, – расценили каждую в отдельности».
Кони шли тихим шагом, мерно и гулко постукивали колеса о мерзлую землю. Над седыми горами во всю ширь расчистилось прозрачное осеннее небо. Ближний тугай искрился радужными на солнце бликами неопавших, прихваченных морозом листьев черемухи, вязника, ветлы и яркого краснотала. На луговой, ковыльной гриве зеркалом блеснуло круглое озерцо с привычным домашним названием Горшочек, с сонно плавающим на поверхности камышом, листопадом и клочьями верблюжьей колючки. Кони, почуяв воду, зафырчали, взбодренно тряхнули головами.
С испугом и жалостью поглядывая на беспомощно всхлипывающую Олимпиаду, Микешка чересчур сильно дернул вожжи, кони резко подали вперед и повернули к ближайшему стожку. Тарантас так подбросило на кочках, что Олимпиада едва удержалась.
– Ты что, сдурел? – хватаясь за металлическую ручку, крикнула она и перестала всхлипывать.
– Нечаянно вышло, – сдерживая коней, ответил Микешка.
– А зачем ты свернул к стогу?
– Пусть кони передохнут малость, да и тебе успокоиться надо, – посматривая на нее виноватыми глазами, проговорил Микешка. Тронутая его вниманием, она не стала возражать, и до стожка проехали молча. Кони уперлись дышлом в шуршащее сено и остановились.
Микешка соскочил с козел, поправил у левого рысака сбившуюся шлею, украшенную тяжелым наборным серебром, потом вытащил из стога клок душистого сена и по очереди протер коням забрызганные грязным снегом грудь и ноги. Кони были рослые, светло-рыжей масти, с белыми, в чулках ногами.
В шубе из голубого горностая Олимпиада поднялась в тарантасе во весь рост и обвила шею концами большого оренбургского платка. Микешка бросился было к ней и хотел помочь вылезти из тарантаса, но она отстранила его протянутую руку, подняв затуманенные слезами глаза, сказала с гордой в голосе недоступностью:
– Отойди.
Микешка растерянно сделал шаг назад. Распахнув широкополую шубу, Олимпиада смело выпрыгнула из кузова и мягко ступила фетровыми валенками на густую щетинистую кошенину, чуть припорошенную мягким, ночью выпавшим снежком.
– Хоть тут отдышусь маленько. Хорошо-то как, господи! – глубоко вздохнула она и перекрестилась на куржавые в стоге ветреницы.
Воздух был чист и свеж, как родниковая вода. Ветерок ласково шелестел засохшими листьями таловых веток. Сухие, еще не плотно прибитые дождями травинки на стогу мелко дрожали и шевелились, словно живые. Щеки Олимпиады сушил и слегка пощипывал слабый дневной морозец, умиротворяя и успокаивая взбудораженную кровь.
– Разнуздай лошадей и надергай им сена, – вдруг неожиданно смиренно и тихо сказала Олимпиада.
– Да они и так… – начал было Микешка, но она сердито перебила его:
– Делай, что тебе велят.
– Да сейчас нащипаю! Ты только не кричи, ради бога.
– Вот и щипай и не оговаривай.
– Уж и не знаю, чем угодить…
– А ты шевелись, парень!
Микешка снял перчатки и засунул их под синий матерчатый кушак. Повернувшись к стогу, с остервенением стал выдергивать клочья слежавшегося сена. Властный окрик Олимпиады рассердил и обидел его.
Поглядывая на парня сбоку, она стояла почти рядом и вдыхала медовый запах высохших трав. Когда Микешка набросал достаточную охапку, Олимпиада вдруг оттолкнула его и размашисто села на ароматную копешку.
– Ну что ж ты так?
– Ничего. Отдохнуть хочу. А ты пожалел? Можешь еще надергать.
Микешка молча надергал еще одну кучку. Потом, разнуздав коней, отвел их от стога и пустил к сену, сам же отошел в сторонку и закурил.
– Ты чего это такую срамотищу носишь? – снова огорошила его вопросом Олимпиада.
– Ты про что? – удивился Микешка.
– Про шапку твою рябую. Вырядился, как дурак на ярмарку. Смотреть муторно. Не я твоя жена…
– Ну и что бы было тогда?
– Сожгла бы в печке. Неужели не можешь добыть хорошую мерлушку?
– Моих овец вояки съели… А ты с меня сегодня последнюю шкуру сняла, – затягиваясь папироской, сумрачно проговорил Микешка.
– Ишь ты какой тонкорунный! Ты о своей шкуре печешься, а у меня само сердце кровью запеклось. Ладно, милок, не дуйся. Садись рядком, да поговорим ладком.
– А мне-то, думаешь, сладко? – Он быстро повернулся к ней и в упор встретился с ее открытыми, влажно блестевшими глазами.
– Знаю. – Из ее груди вырвался судорожный вздох.
Легким порывом степного ветра разбуженно зашелестели на верхушке стога сухие, звонкие листья. Олимпиада отодвинулась. Микешка покорно сел рядом. Хорошо пахло сочным луговым сеном.
– Ты, говорят, на службу идешь? – покусывая пунцовыми губами высохший листочек, спросила Олимпиада.
– Черед, никуда от этого не денешься, – пожал плечами Микешка.
– Не хочется небось?
– Какая там охота! – вздохнул Микешка.
– Начнется война, убьют, как моего Алешку… – стиснув зубы, медленно и безжалостно проговорила Олимпиада.
– А об этом я, Липочка, не думаю. Не во мне суть… – твердо ответил Микешка.
– Вспомнил мое старое имечко?
– Так, к слову пришлось. Прости, ежели снова не угодил.
– Нет, отчего же! Спасибо, что вспомнил. Хочешь, – после минутного молчания продолжала Олимпиада, – хочешь, я тебя от службы вызволю?
– Как это ты можешь сделать?
– Скажу своему Авдею-лиходею словечко, а он тряхнет воинского начальника, и все дела.
– Он у тебя в самом деле лиходей, – усмехнулся Микешка.
– Так хочешь или нет? – настойчиво спросила Олимпиада.
– Если можешь… ну что ж, валяй, – нехотя ответил Микешка.
– «Валяй»! – усмехнувшись прищуренными глазами, передразнила его Олимпиада.
Подрумяненное морозцем лицо ее было очень красиво и близко. Запах пухового платка, в который она кутала белую, без единой морщинки шею, кружил Микешке голову.
– Ты чего это раскис? – поймав его затуманенный взгляд, лукаво спросила она и легонько толкнула плечом.
– Да так, – ответил он.
– Так-то, миленочек мой, и пупырышек не садится… – вздохнула она и, без всякой связи с прежним разговором, вдруг добавила: – Мне иной раз так ребенка хочется, что в грудях даже ноет…
– За чем же дело стало? – дивясь ее откровенности, спросил Микешка.
– Дурак ты. – Олимпиада протянула руку и поймала торчавший сбоку конец смятого Микешкиного кушака. Намотав его на палец, сильно дернула. Кушак ослаб и распоясался.
– Озоруешь, барыня… Гляди, а то я тоже осатанеть могу… – пробуя взять из ее рук кушак, сказал Микешка, чувствуя, как дрожат его тяжелые, жесткие руки.
– Вот я и хочу, чтобы ты осатанел… – смеясь, она вырвала кушак, накинула ему на шею и потянула к себе.
После короткой борьбы Микешка нашел ее жаркие, мягкие губы. На секунду она сникла. Но вдруг, резко оттолкнув его голову, перевернулась на бок и быстро вскочила.
– Ишь чего захотел, черт некрещеный! – беззлобно проговорила она и, швырнув ему кушак в лицо, запахнула шубу. – Вот приедем домой, расскажу все Авдею своему, будет тебе отсрочка… – искоса посматривая на растерянного кучера, продолжала она.
Микешка молча опоясался и затянул кушак. Потом нагнулся, поднял кнут и расправил его.
– Дашеньке твоей объявлю, что ты за хлюст…
Этого Микешка стерпеть не мог. Торопливо, дрожащими пальцами он сложил кнут вдвое и несколько раз стеганул Олимпиаду по плечу. Удар по шубе был тупой, но достаточно сильный. Почувствовав боль, Олимпиада резко отскочила в сторону и убежала за стог и уже оттуда крикнула гневно:
– Ты что, черт, ошалел?
– Подойди сюда, я тебя еще разок опояшу… Тогда заодно иди и жалуйся! – не трогаясь с места, крикнул Микешка.
– Да я же нарочно сказала, балда ты этакая! – всхлипнула Олимпиада.
– От такой всего можно ждать… – Микешка повернулся и направился к лошадям. Пока он не спеша поправлял сбрую, Олимпиада вышла на дорогу, спотыкаясь о кочки, быстро зашагала вперед.
Спустя несколько минут Микешка догнал ее, остановил лошадей, не оборачиваясь, коротко сказал:
– Садись.
Она села и, закутавшись в платок, отвернулась.
К стогу подбиралась короткая полуденная тень. Солнце освещало только самую макушку, где озорничал высохшими листьями сухой морозный ветер-степняк и, догоняя отъезжавших, холодил их разгоряченные лица…