Текст книги "Витим золотой"
Автор книги: Павел Федоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
ГЛАВА ШЕСТАЯ
На прииске Васильевском, в крайней, занесенной снегом избушке тускло мерцает семилинейная лампа, едва освещающая небольшую, с низким потолком комнатку, отделенную тонкой дощатой перегородкой от комнаты хозяйки.
На лежанке уютно мурлычет серый котенок, которого Маринка подобрала осенью на улице. Оторвавшись от книги, она подкрутила побольше фитилек в лампе и, закутавшись в оренбургский платок, глубоко задумалась. Ночь длинна, тосклива – и начитаешься, если есть что читать, и наплачешься. Ожидание ребенка теперь уже как-то не радует, а страшит. После тяжких, удручающих мытарств по этапу, после арестантских камер и глумливых полицейских допросов сердце Марины как будто закаменело, ожесточилось, казалось, что счастье сверкнуло, словно капля утренней росы в цветочной чашечке, и навсегда испарилось в этой сумрачной таежной глухомани.
«А дома, в Шиханской, завтра будут праздновать рождество. Мальчишки в новеньких дубленых полушубках, в валенках, так славно пахнущих опаленной шерстью, побегут по хрустящему снегу со двора на двор и в каждой избе будут славить Христа.
«Рождество твое, Христе боже наш, воссияй миру и свет разума!» – тоненьким голоском запоет какой-нибудь сынишка Важенина. А стоящий у порожка теленок в это время начинает лизать новую шубенку, а потом и жевать примется. «Небо звездою учахуся… Тпруся, дурак!..» – отбивается от телка варежкой огорченный и растерянный славельщик. «Свет разума!» Если бы знали шиханские казачки, какой здесь, на Витиме, свет!»
Кодар сейчас работает на шахте и живет, как все каторжные, в арестантском бараке. Маринка часто носит ему в арестантский барак еду и один раз в неделю чистое, выстиранное ее руками белье. Пока еще водятся деньги, которые ей иногда присылает старый Тулеген, она подкармливает Кодара, и не только его, и не только Кодару стирает белье. После неудачного побега ей редко удается поговорить с Кодаром с глазу на глаз. Раз арестант некрещеный и они не венчаны, то она считается не женой Кодара, а вольной сожительницей.
Подрядчик Берендеев преследует ее с бычьим упрямством. «Хорошо, что Кодар пока об этом не знает», – думается Маринке. Сегодня она носила ему праздничную передачу. Им удалось несколько минут побыть наедине. Он сильно изменился. Лицо вытянулось и пожелтело. Но он все время утешает Маринку.
– Здесь много добрых людей, Мариша. – Он научился хорошо говорить по-русски.
– Тебе всегда так кажется, милый мой, – вздыхает Марина. Ее тяжко угнетает вид этих измученных людей в серой одежде и с такими же серыми лицами.
– Ты не смотри, что они так плохо выглядят, – угадывая ее мысли, говорит Кодар. – Тут есть умные, хорошие люди. Солдаты есть, моряки, студенты, есть ученые. Вот придет весна, мы далеко уйдем отсюда. Теперь уж нас не поймают… Я знаю, как надо уходить…
– Надо уходить одному, – вставляет Марина.
– Почему одному?
Кодар поднимает на нее удивленные глаза и не может понять, почему она так говорит.
– Теперь я уж не смогу… – вздыхает Марина и, отвернувшись, вытирает концом пухового платка не то глаза, не то сухие, жаркие губы.
– Вот тебе раз! – вырывается у Кодара.
– Ты только не сердись, дружочек, – просительно и ласково говорит Марина. – Я тебе должна многое сказать… Мы так давно не были вместе.
– Говори же! Все говори! – Голос Кодара становится жестким, и пальцы дрожат, горячие мысли бегут, обгоняют друг друга. «Что она может сказать? Она хочет уехать домой и там родить… Но пусть будет так. Уж один-то он как-нибудь убежит. А там степь, воля… Может быть, она хочет что-нибудь сказать о плохих начальниках? Ох сколько их тут, этих плохих!.. А как подрядчик Берендеев косит глаза на нее! Кровь застывает в жилах». – Ну что же ты замолчала? Говори, – повторяет он.
– Как я тебе скажу, когда ты начинаешь кипеть, как самовар, – отвечает Марина. Она часто употребляет его же цветистые выражения и шутливо посмеивается над ними.
– Ладно, тетенька, я стану мерзлым барашком… Смирно буду тебя слушать, – говорит он и пытается улыбнуться.
– Зачем мерзлым? Тогда ничего не услышишь, дяденька. – Маленькая теплая рука Маринки исчезает в его большой ладони.
– Послушай. У нас будет маленький. Куда я с ним пойду? Я останусь здесь.
– Если я об этом забыл, то мне надо уши отрезать и бросить голодным собакам. Я помню это, даже когда сплю.
– Даль ведь какая! Сколько надо идти, сколько ехать? Я как вспомню об этом, у меня сердце сжимается, – говорит Марина и печально опускает голову.
– Вот это самая правда, Мариша. Далеко мы заехали, – соглашается Кодар. – Я другое думаю. Ты должна поехать одна. Так лучше будет, Мариша.
Она понимает и чувствует, как тягостно ему говорить о своем решении.
– Там Тулеген-бабай, тетка Камшат. Кумыса сколько хочешь, – горячо убеждает ее Кодар. – И маленькому будет хорошо и тебе…
– А тебе как? – спрашивает она и пытается поймать его взгляд. Но он отводит свои глаза в сторону.
– Мне что? Я один останусь. Потом убегу. Один-то я свободный, как птица!
– А если эту птицу снова поймают?
– Нет, – решительно отвечает Кодар. – Уйду. Пока живой, тут не останусь.
– Я это знаю. Поэтому и остаюсь. Когда буду знать, что ты далеко ушел, тогда и я уеду.
– Не уедешь, – сумрачно возражает Кодар. – Не отпустят тебя начальники. В тюрьме тебя держать будут.
– Не посмеют они посадить меня с ребенком.
– Ты женщина, и бог тебе дал женский ум…
– Волос длинный, а ум короткий… Это мы слышали от многих умных мужчин, – посмеиваясь, говорит Маринка.
– У тебя хороший ум, только молодой маленько, – улыбается Кодар и тут же сурово и веско продолжает: – Тюремщики тебя будут держать до тех пор, пока я не вернусь. Они знают, что я приду. Даже волчица идет за своим детенышем, а я не волк, человек. Тюрьма – это железный волчий капкан, а ты приманка. Я не хочу, чтобы они из тебя и моего ребенка делали кусок мяса в этом капкане… Ты должна ехать, – закончил он. – Друзья тоже так советуют.
– Нет. Я тебя не оставлю, – с твердой решимостью заявляет Маринка.
О том, чтобы оставить его одного, Маринка не помышляла. Да и слишком тяжело было возвращаться одной на родину. Как ни милы были родные уральские просторы, она чувствовала себя изгнанницей, и отчий дом стал для нее чужим.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Почти два месяца этап каторжан, с которыми следовал Василий Михайлович Кондрашов, добирался до Иркутска. С Архипом Булановым его разлучили в Зарецке. О дальнейшей судьбе шиханского забойщика Василий узнал по дороге. Это случилось на одном из пересыльных пунктов. Рано утром к ним в вагон втолкнули кудлатого, с обмороженными щеками цыгана. Сбросив с плеч длинный, на меху пиджак, оставшись в одной плисовой безрукавке, он сел на боковую нижнюю полку и начал развязывать узелок с едой. Вагон был полупустым, и этапники спали по полкам.
– Эх, жисть моя жистинка, судьба наша судьбинка! – певуче проговорил цыган и начал грызть крепкими желтыми зубами кусок смерзшегося хлеба.
– Да вот возьмите у меня теплого. – Василий Михайлович протянул цыгану краюху сибирского хлеба, который покупали ему конвойные.
– Спасибо, сердешный. На «вы» меня, как господина, называешь, из благородных, значит? – спросил цыган.
– Из ученых, – усмехнулся Кондрашов.
Склонив к Василию сизое, бородатое лицо, цыган, лихо подмигнув, шепнул:
– Политика?
– В тюрьме это не имеет значения, – сказал Василий.
– Вижу, сердешный, не доверяешь. Макарием меня зовут, слышишь?
– Слышу.
– Я одного политика знал. Что за человек! Уговаривал я его бежать. Я уже третий раз бегу. Не пошел он со мной.
– Почему же? – поспешно спросил Василий Михайлович. Он давно с нетерпением ждал подходящего случая, чтобы покинуть эту тюрьму на колесах. Все должно будет решиться, когда они прибудут в Иркутск. Там встретят его друзья, которым Устя обещала послать зашифрованную телеграмму.
– Не пошел потому, что умнее меня, дурачка. Бежать-то надо летом. Тогда каждый куст ночевать пустит. А у Архипа вольное поселение, он может с ним расстаться, когда ему душа повелит.
– Как фамилия твоего Архипа? – спросил Кондрашов. О том, что он напал на след Буланова, у него не было никакого сомнения.
Цыган хитро прищурил черный глаз и перестал жевать.
– Мне не веришь, господин хороший, а сам все вопросики задаешь.
– Верю, Макарий, верю, – кивнул он.
– Ой ли?
– Да я тоже сам из беглых, – признался Василий и радостно засмеялся.
– Давно бы так! Буланов, Архип Буланов. А ты ишо бежать собираешься?
– Там видно будет, – неопределенно ответил Кондрашов. Слишком словоохотливый цыган был для него неподходящей компанией.
Вошел конвойный, высокий, костистый, в черном мундире с орлами на пуговицах; сопя простуженным носом, крикнул:
– На поверку становись!
Арестованные в серых смятых бушлатах, гремя кандалами, спрыгнув с полок, столпились в проходе. На Василии, как на политическом, кандалов не было. До появления цыгана он ехал один в купе. После поверки цыган пошел искать «браточков» по конским делам. В купе Кондрашова присел конвойный. Был он из забайкальских казаков, с широким задубелым лицом и со светлой, аккуратно подстриженной бородой, пахнущей водкой и чесноком. Звали его Софроном. Он носил на погонах лычки младшего урядника.
– Наконец подъезжаем, – поглядывая в окно, проговорил Софрон.
За окном вагона плыли в сугробах деревянные домишки окраины Иркутска, на узкой тропе мелькнули нарты с оленьей упряжкой. К поезду бежали ребятишки, барахтаясь в снегу, ползли на насыпь и, кувыркаясь, под истошный свисток паровоза, скатывались обратно. Наконец начали появляться добротные деревянные дома с ярко выкрашенными наличниками и ставнями, замелькали вывески торговых лавок.
– Как только санитары придут с носилками, я тебя сам сопровожу, – говорил Софрон. Дело в том, что Кондрашов, ссылаясь на боль в боку, сказался больным. – Поди слепой отросток балует. – Софрон проглотил стакан водки, купленный на деньги Василия Михайловича, и закусил чесночной колбасой. – Не ко времени поди…
– Ничего, обойдется, – сказал Кондрашов.
– А может быть, так и надо? – Софрон ухмыльнулся. Он давно учуял, что политический при первом удобном случае готов задать стрекача. Принимая щедрые подарки и «освежаясь» за его счет, он дал понять Василию, что мешать не будет.
– Придется делать операцию, – ответил Василий Михайлович. Стискивая челюсти, он старался не выдать усилившегося волнения. Если товарищи не придут, то из его затеи вряд ли что может выйти. Санитары, конечно, сдадут его под охрану жандармов. И что на уме у Софрона с его туманными намеками? Поди влезь в его мрачную душу.
Поезд, замедляя ход, подходил к станции. Мимо решетки к вагонам хлынула толпа мужиков с мешками. Гомон стоял на перроне несусветный. В купе в сопровождении двух жандармов вошел тюремный врач в офицерской шинели. Он был вызван к больному специальной депешей начальника конвоя. Осмотрев Кондрашова, проговорил насмешливо:
– Желаете, чтобы вас резали, зарежем. Только не советую. Все равно вам не миновать дальней дороги. Таков приказ начальства. Мой совет, господин Кондрашов, отправляйтесь-ка в путь, к месту следования. Легче будет ехать нерезаному… Вас уже ждет лихая тройка.
– Благодарю за совет. – Кондрашов поднялся и начал одеваться.
Тройка оказалась на самом деле лихой, и стражник попался снисходительный, даже слишком разговорчивый, особенно после спирта и мороженых пельменей, которыми питались в дороге. Тройки менялись, менялись и сопровождающие. Попадались разные. Хмурые и веселые, злые и молчаливые, порой недоверчивые, ненавидевшие политических какой-то дикой, животной ненавистью. Особенно лютый попался на последней смене, хотя никакой смены здесь не предполагалось. Принимая Кондрашова от предыдущего сопровождающего, проговорил грозно и внушительно:
– В этом блаженном краю, господин политический, живут в смиренной покорности господу богу и царю.
– Не по моему статуту, – смело ответил Василий Михайлович.
– А какой же ваш статут, разрешите узнать? – Энергичным жестом стражник пригласил Кондрашова в широкую кошеву и даже открыл медвежью полость. Это очень удивило Василия. Он еще ни разу не пользовался такой роскошью, как медвежья шкура.
– Мой статут совесть, а еще существует такая штука, которая называется – человеческое достоинство, – ответил Кондрашов.
– Эка, куда он стреляет! Все вы похожи на вашего Ульянова. Возил я его в Шушенское. Говорят, он теперь в Париж ускользнул. Смотрите не вздумайте шутить. У меня щель узенькая да и рука твердая. – Стражник похлопал перчаткой по кобуре нагана.
– А Ульянов все-таки ускользнул? – не удержался Кондрашов.
– Так то Ульянов! – прорычал над самым ухом стражник и, плюхнувшись в кошеву, крикнул: – Пошел, разбойник!
Шла уже вторая половина февраля. Санная дорога была накатана по руслу реки Витима, лесные берега были занесены глубоким снегом, кругом синела тайга. Ямщицкий стаи уже остался позади. Стражник вдруг велел ямщику остановиться, сам вылез из кошевки, приказал вылезти Василию, следовать за ним. Василий вылез, но, пройдя немного, остановился.
– В чем дело? – спросил Василий. – Дальше не пойду, – решительно заявил он.
– Да не бойтесь! – Колыхая длинными полами тулупа, стражник повернулся к Василию.
– Перестаньте валять дурака! – раздраженно проговорил Кондрашов.
– Вам привет от Архипа Буланова.
– Шутить изволите. – Кондрашов повернулся и направился к саням.
Сопровождающий догнал его и, придержав за плечо, проговорил негромко:
– Ямщик не должен слышать нашего разговора, товарищ Кондрашов. Я встречаю вас по поручению большевистской организации Феодосиевского прииска. Моя фамилия Шустиков. Мы получили телеграмму от вашей жены. Вам, Василий Михайлович, прислали хороший паспорт…
– Спасибо, голубчик. Дайте мне собраться с мыслями. – Кондрашов отвернулся.
По всей ширине реки причудливо искрилась голубая снежная россыпь. Северный день становился длиннее и ярче. Перед глазами Василия Михайловича подпрыгивали и серебристо сверкали звездные искорки. Кондрашов повернулся к Шустикову постаревшим, небритым лицом.
– Да, чертовски трудно быть арестантом, – сказал он быстро и резко.
– Кричать об этом не станем, Василий Михайлович, а лучше поедем. Мы сегодня должны быть на Михайловском прииске – это верст десять за Бодайбо. Там сядем на поезд – и до Васильевского, где вас уже ждет товарищ Лебедев.
– Вы все продумали?
– Безусловно. Когда они вас хватятся, мы уже будем на месте. Здесь назревают большие события.
Отдохнувшие кони с мохнатыми, обмерзшими у копыт бабками резво побежали вперед. За щеки цепко хватал горячий февральский мороз. Вокруг – снег и застывшая тайга.
– Эгей! Молодчики! – весело крикнул закутанный, лохматый ямщик и со свистом вытянул лошадей кнутом.
Дремлет и не шелохнется под звездным небом ночная тайга, пышно наряженная в белую снежную шубу. Застыла среди мертвых, лесистых берегов река Лена – северная красавица! Прочным, аршинным льдом сковались у притока Аканака ее быстрые и шумные летом стремнины.
Над застывшей рекой, в тишине ночи медленно плывет в гуще северных звезд полный месяц. Горбатые сугробы, выстроганные свирепой поземкой, тихо полыхают, искрятся голубыми огоньками. Временами что-то гулко ухает на лютом морозе. Звуки глохнут в тяжелом и судорожном вздохе. Может, лопается на реке аршинный лед, а может быть, раскалываются гранитные утесы на берегах Витима?
Два человека, облитые лунным светом, в заиндевевших кухлянках, с широкими на плечах лыжами, поскрипывая на снегу оленьими унтами, словно белые призраки, скатились с крутого берега, не спеша встали на лыжи и устало пересекли реку поперек. Охотников, а может быть, бездомных таежных бродяг манил радужно мерцающий свет Васильевского прииска. За ними начинал гнаться колючий северный ветер. Под ногами голубыми змейками струилась поземка.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В феврале здесь еще гнетущая северная ночь. А в это время на Урале, вспоминает Маринка, солнышко вытапливает на южных склонах гор золотистые ковыльные плешинки, где радужно потом вспыхивают голубые подснежники, а уже в марте там пасут мальчишки скот. Чего только не вспомнишь в эту долгую сибирскую ночь! Сегодня ей случайно попался любопытный листок от старой, промасленной ученической тетради. В приисковой лавке Матрене Дмитриевне завернули селедку. Кто-то крупными, прихрамывающими буквами вывел:
«Ежели ты, жирный кобель Теппан, будешь кормить нас вонючей кобылятиной и лошадиными скулами, как своих борзых собак, то мы устроим такой сполох, что в пламени затрещит и завоет вся тайга, полетят к чертям собачьим все ваши каторжные прииски!»
Чуть пониже две косые строки:
Не ускользнет от наших взоров Жандарм Кешка Белозеров.
А дальше еще стихи. Чернила расплылись, размазались, но прочитать все-таки можно:
Тихо кандальная песня звучит В темной, унылой избушке, Где-то за стенкою сторож стучит Мерзлой своей колотушкой.
Слова хватали за душу. На самом деле, только недавно стучал в колотушку сторож и выли собаки. На душе было тревожно. За последнее время поселок Васильевский жид какой-то особой, напряженной жизнью. Роптали не только каторжане, но и вольнонаемные рабочие.
Мысли Маринки были прерваны шумом за дверью. Вошла Матрена Дмитриевна, хозяйка дома, рослая, скуластая, похожая на якутку.
– А ты все читаешь, – обметая с черных, неуклюже подшитых валенок прилипший снег, сказала хозяйка.
– А что делать? – вздохнула Маринка и бережно свернула замасленный листок.
– И то правда. Ночь-то теперь будто год тащится, – согласилась Матрена Дмитриевна. – Завалишься с вечера, ну и проснешься ни свет ни заря и начинаешь в потемках-то про всякое вспоминать… Охо-хо! Когда в шахтах на мокрых работах была аль на Нерпинске в лесах, бывало, за день-деньской так намаешься, не помнишь, как на тюфяк рухнешь… Вроде как глаза только зажмурила, ан глядишь, вставать пора. А теперь даже и сна нету…
– Хотите, я вам, тетка Матрена, вслух почитаю, – предложила Маринка.
– Спасибо, касатка. Вот прошлась маненько – и уже моченьки моей нету. Грудь заложило, а по хребту будто кто поленом огрел. Ох как ломит! Все шахта проклятущая! – жаловалась Матрена.
– А вы прилягте. Печка у нас теплая. Я тут без вас протопила ее и березовых угольков натушила. Самовар можно поставить.
– Чаек – это добро! Ан глянь, все поспела: и печку истопила, и уголечков натушила.
– Даже голову вымыла и волосы просушила, – тряхнув пышной и длинной косой, похвалилась Маринка.
– Ох какая умница ты моя ясная! А что щеки так разрумянились! Береги себя и красоту свою береги.
– Да бог с ней и с красотой! – смутилась Маринка. – Мне от нее иногда так тягостно, согласна хоть рябенькой какой быть…
– Ишо чего выдумаешь! На уродину-то и тень не глянет, и собака не тявкнет…
– Ах, тетенька! Вы не знаете, как мне муторно! – положив смуглые руки на стол, горячо проговорила Маринка.
– Ох, будто бы и не знаю. Сегодня вон опять встретился мне… – Поджав подбородок широкой сморщенной ладонью, Матрена спохватилась и умолкла. Ей не хотелось расстраивать Маринку, но было уже поздно, да и промолчать тоже нельзя. Предупрежденного и беда минует.
Маринка встрепенулась и подняла от стола встревоженное лицо.
– Кого же вы встретили?
– Да есть тут один берендей-лиходей.
– Наверно, опять урядник Каблуков? – Маринка резко повернулась лицом к хозяйке. В ее темных глазах блеснул огонек, да такой жгучий и беспощадный, что хозяйке стало не по себе.
– Нет, не он. Того я не видела. Это другой…
– Кто же еще? – Маринка даже облегченно вздохнула: она была убеждена, что страшнее Каблукова никого быть не могло.
– Есть тут подрядчик один, Тимка Берендеев, дружок и прихвостень самого Цинберга.
Немца Цинберга, управляющего Андреевским прииском, Маринка знала. Этот человек был грозою рабочих, самовластным на приисковом поселке царьком.
– Что ему от меня нужно? – спросила она.
– Известно что… «Каждый день, говорит, в гости к вам собираюсь, да никак все не соберусь… Передай, говорит, своей жиличке, чтобы поприветливей была и нос не задирала, а задерет, так мы знаем, как надо вашего брата взнуздывать…»
– И что вы ему ответили? – насторожившись, спросила Маринка.
– Что можно ответить такому пакостнику? – Матрена вопросительно посмотрела на застывшую жиличку. – Сказала ему, что ты на такие дела неспособная и всякое прочее, а он, гаденыш, так распалился и такого наговорил, что и повторять срамно!
– Как он может, господи боже мой! – прижимая руки к груди, со стоном выкрикнула Маринка.
– Такой расподлец все может…
– Ну уж нет! – Маринка поднялась, поправила на плечах пуховый платок и отошла к промерзшему окошку. Лицо ее горело. Усилившаяся вьюга скрежетала оторванным ставнем и заунывно выла в трубе. Было слышно, как ветер свирепо хлещет снегом в стекла и хищно рыщет по крыше застрявшего в сугробе домишка. – Как они смеют! – шептали ее губы.
– Ты, доченька, ишо не знаешь, какой это злодей, – покачивая головой, продолжала Матрена. – Ведь он, дьявол, что творит: ежели какая не захочет этой срамотой с ним заниматься, так он гонит ее на самую что ни на есть каторжную работу.
– Но я-то ведь не каторжная!
Опустив голову, Матрена медленными шажками подошла к комодику, достала из ящика шерстяной клубок со спицами в недовязанном чулке и села на скамью, прислонившись спиной к голландской печке.
– Охо-хо, касатка моя! А чем мы отличаемся от каторжников-то? – спросила Матрена. – Где и какую можем сыскать управу?
– Да есть же главное начальство? – вырвалось у Маринки.
– Это Теппан, что ли, который всеми делами ворочает, аль Белозеров? Так это одна шайка-лейка. Антихристы они все! – с возмущением продолжала Матрена. – А Тимка-христопродавец в Нерпинске в рабочего из ливорверта стрелял. Был там у него еще один прихвостень по фамилии Бодель, так знаешь, что они там творили. Уму непостижимо! Про все ихние плутни и разбойство, – переходя на шепот, продолжала Матрена, – я в Петербург жалобу написала.
– И послали? – удивленно спросила Маринка.
– А как же! Не хотела тебе рассказывать, да так и быть – расскажу.
Матрена Дмитриевна долго и подробно говорила о житье-бытье на Нерпинской резиденции, потом открыла сундук, достала припрятанную на самом дне бумагу, подала ее Маринке.
– Один добрый человек сочинил да еще список оставил. Может, пригодится когда… Читай, да только после помалкивай, что списочек-то хороню.
– Ну что вы, тетя Матрена!
– Мало ли что… Мне за эту посылку ох как пришлось!..
Маринка развернула четко исписанные листы и начала читать.
Прочитав жалобу, возвратила ее хозяйке. Плотнее закутавшись в пуховый платок, прижалась к печке, тихо спросила:
– Ну и что же потом было?
– Что было… – Матрена быстро задвигала спицами. – Меня же с Нерпы и вытурили.
– Как же так, тетя Матрена?
– А вот так… Еле домишко с грехом пополам продала да сюда перебралась.
За стеной дома круто ярилась вьюга. Сквозь скрежет оторванного ставня неожиданно послышался стук в замерзшее стекло.
– Кого еще леший несет? – Матрена перестала вязать и прислушалась.
Стук повторился. Затем послышался властный, хриповатый от стужи голос:
– Отпирай!
– Он, супостат! – отбросив недовязанный чулок, прошептала Матрена.
– Кто? – У Маринки замерли широко открытые глаза.
– Берендей, кто же еще…
Матрена то кидала испуганный взгляд на притихшую, сжавшуюся в комок жиличку, то растерянно слушала ругань и крик за окном.
– Хочешь, чтоб я раму высадил?
– Отоприте, – вдруг сказала Маринка.
– Придется, – согласилась Матрена и неохотно поднялась с места.
В огромном заснеженном тулупе, крытом по овчине пушистым бобриком, в избу ввалился усатый, краснорожий от вина и мороза Тимка.
– Это что же, карга, заморозить меня решила? – Пьяно кривя толстые губы, Тимка погрозил Матрене варежкой.
– Так кто же в такую погоду по гостям шляется? – спросила Матрена, еще не зная, как поступить с таким гостем.
– Мы не шляемся, а по казенной надобности, – отрезал Тимка.
– На то день есть, – возразила Матрена.
– А ты, карга, не учи меня. Так я говорю? – Тимка подмигнул Маринке и, сняв варежку, лихо подкрутил пышный, коротко подстриженный, как у ротмистра Трещенкова, коричневый ус.
Маринка неподвижно смотрела в угол, где, шурша рваными обоями, бойко бегали по стене тараканы. От холодного воздуха, напущенного в комнату усатым Тимкой, пугливо мигала стоявшая на столе лампа.
– Ты, птица залетная, нос-то свой не отворачивай, – продолжал Тимка. – Я ведь к твоей особе пришел.
– Зачем? – покосившись на него, тихо спросила Маринка.
– Потолкуем тары-бары, разойдемся на две пары… – захохотал Тимка.
– Мне с вами толковать не о чем, – Маринка прикрыла живот пуховым платком.
– Гляди-ка! На «вы» меня величает, а? Эко, как тебя азиат образовал! – куражился Тимка. – У меня есть всякий толк. Работать завтра пойдешь, краля!
– Не может же она! – вступилась Матрена.
– Это отчего же не может?
– Хворая потому что, – ответила Матрена.
– Что-то не заметно по портрету, что хворая… Ну а ежели и есть какая болесть, мы можем снисхождение сделать… Ты, Матрена, выдь-ка в ту половину. Мне с кралечкой поговорить нады…
Тимка снял тулуп и бросил его на сундук.
– Не дури, Тимофей, – попыталась урезонить его Матрена.
Однако никакие уговоры не действовали. Издеваясь над хозяйкой, ругая ее самыми последними словами, Тимка вытащил из кармана бутылку водки и потребовал закуски. Пока Матрена ходила в сени за студнем, Маринка попыталась уйти в другую комнату, но Тимка перегородил дверь своим большим, в черном пиджаке телом, больно сдавив ей руку.
Вернулась Матрена и поставила на стол закуску.
– Ну, а теперь поди прочь, карга, – проговорил Тимка.
– Никуда я не уйду, – заявила Матрена.
– Ты что же, хочешь, чтоб я тебя на бедро кинул? – Тимка, сжав тяжелый кулак, надвигался на пятившуюся к двери Матрену.
– Уходите, тетенька, коли так… – негромко, но решительно проговорила из угла Маринка.
– Слыхала? – рявкнул Тимка. – А ты, я гляжу, вовсе не дура, быстро смекнула…
Маринка не ответила и не шелохнулась. За окошками злобно скребся о ставни ветер. Лампа вдруг вспыхнула и перестала мигать, бросая вокруг ровный свет.
– Чего стоишь в углу? – снова заговорил Тимка. Разливая водку в рюмки, прибавил: – Чай, не икона, молиться на тя не собираюсь… – Стукнув о крышку стола бутылкой, он поднялся и, косолапо ступая большими пимами, пошел на Маринку.
– Еще шагнешь – убью! – Маринка схватила кочергу и занесла ее над головой.
– Не балуй, девка!
Увидев ее темный, застывший взгляд, Тимка остановился. Красное, лоснящееся лицо его скособочилось в презрительной усмешке, но мутные, чуть прищуренные глаза зорко сторожили железную кочережку, которую крепко сжимала в руках Марина. С повисшим на плече пуховым платком она стояла в углу и настороженно выжидала.
– Ежели посмеешь… – Тимка в душе был убежден, что она посмеет и раскроит ему башку за милую душу. Он осторожно подался вперед. Кочерга поднялась и нависла над его глазами еще грозней.
– А к нам кто-то скребется, – неожиданно раздался из-за перегородки голос Матрены.
За стеной послышался яростный лай собак и резкий скрип чьих-то на снегу шагов. В окно кто-то негромко, но настойчиво постучал. Не выпуская из рук кочерги, Маринка кинулась к двери, распахнула ее настежь. По полу серым клубком пополз морозный пар и будто втащил через порог две мохнатые, заснеженные, в оленьих унтах и короткополых полушубках фигуры.
– Тетка Матрена здесь здравствует? – заслоняя широченными плечами дверь, спросил один из вошедших.
– Вот она я! Кого бог послал? – Матрена выглянула из боковушки.
– Лебедев, Дмитриевна, с Успенского. Не забыла поди?
– Что ты, как можно! Проходи, родимый, сымай шубу. Вот уж не чаяла! – засуетилась Матрена Дмитриевна. – А у нас тут…
– Люди, вижу, да еще с горячим угощением, – смахивая с темных усов начавшие таять сосульки, пристально поглядывая на Тимку, проговорил Лебедев.
– Угощение не про вашу честь, – буркнул Тимка.
– Ах, ваша светлость господин Берендей, чем вы тут промышляете?
– Мы завсегда на своем месте, а вот вы зачем пожаловали, не знаю, – затыкая недопитую бутылку пробкой, ответил Тимка. Встретив насмешливый взгляд Лебедева, все больше злясь и мрачнея, спросил: – Пошто ночами шляетесь?
– От бурана бежали и, как твоя милость, тоже тепленького местечка ищем.
– Твое место в казачьей, гусь. А кто с тобой вторяком? – Косясь на подошедшего к печке второго путешественника, спросил Берендей.
– Товарищок мой!
– Отвечай толком.
– Уж больно ты грозен, мил человек… – Серьезные, живые глаза Лебедева открыто смеялись.
– Да разве это человек?! Господи! – Маринка отвернулась лицом к печке. Плечи задрожали.
– Ну ты, заткнись, шлюха! – крикнул Тимка.
– Эй ты, чебак, закрой хайло! – решительно крикнул Лебедев.
– А что здесь у вас происходит? – вмешался второй. Он тоже был бородат, кряжист и высок ростом. Маринке даже в голову не пришло, что это Кондрашов.
– Его спросите, – тыча в Тимку пальцем, проговорила Матрена.
Повернув от печки заплаканное лицо, Маринка торопливо и сбивчиво обо всем рассказала.
– Мда-а! – Не спуская с оторопевшего Тимки глаз, Лебедев взял из угла кочережку, взвешивая ее в руке, добавил: – Деловой инструмент! А ну-ка, сатрап Берендей, давай греби отсюда помалу.
– Остерегись, каторга! – пятясь к двери, зло крикнул Тимка.
– Таких ночных котов я всегда остерегаюсь. Забирай свое пойло и плыви, а то я человек невежливый, за борт вышвырну! – играя кочережкой, пообещал Лебедев.
Видя, что его самого могут «на бедро кинуть», Берендеев накинул на плечи шубу, грозя Лебедеву расправой, выскочил из избы.
– Василий Михайлыч, родненький мой! Я глазам своим не верю! – сквозь радостные слезы, узнав Кондрашова, причитала Маринка.
– Выходит, знакомые али сродни? – обрадованно спрашивала Матрена.
– Тетенька, милая, даже больше чем родня! А сейчас-то, в такие дни, да тут, на Витиме! Как же это так? – Слезы душили Маринку.
– Вот так, Марина Петровна. – Василий Михайлович протянул руки к печке.
– Значит, вы сюда по этапу? – с ужасом в голосе спрашивала Маринка.
– Разумеется, не добровольно. – Зная, что здесь все свои, Кондрашов коротко рассказал об аресте, о встрече с Маринкиным отцом, но о женитьбе Лигостаева умолчал.
– Выходит, по-таежному? – понижая голос, спросила хозяйка.
– Если уж говорить по правде… – Кондрашов развел руки и засмеялся в широкую, окладистую бороду.
– А что такое по-таежному, Василий Михайлыч? – спрашивала Маринка.
– Есть такой у нас таежный пачпорток, для всей полиции пригодный, – засмеялась Матрена.
– Это что же, вы по чужому паспорту? – догадалась Маринка. – Как тогда?
– А тогда у меня никакого не было, – улыбнулся Кондрашов.
– Сейчас у нас документики по первому классу. Я – Лебедев, а он – Курочкин.