355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Нилин » «Мятеж (Командарм). Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража» (сборник) » Текст книги (страница 8)
«Мятеж (Командарм). Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража» (сборник)
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:40

Текст книги "«Мятеж (Командарм). Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража» (сборник)"


Автор книги: Павел Нилин


Соавторы: Сергей Буданцев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц)

Восьмая

– Ну? – спросил Северов. – Северов пришел отдохнувший.

– Что "ну". Художествуем. Надоело все. И твои террористические походы на аптекарей больше всего. Был у Елены. Два часа тому назад тут валялся Лысенко. Странная штука – неограниченная власть. Потребовал, чтобы Елену, полуумирающую, перенесли в отдельную комнату...

– Перенесли?

– Разумеется. Мне сегодня время представляется сладким и конденсированным, как американское молоко. Я пью свою власть, думаю последнюю. Захотел – и тебя из тюрьмы изъял. Захотел – арестовал и выпустил перед отъездом сюда на произвол судьбы комиссаров, которых ко мне прислал Теплов.

– Где же они?

– Ходят, должно быть, по степи. А потом выстроил все части, которые вызвал с фронта и заявил, что начальник штаба армии Эккерт не подчиняется своему командующему. Прочитал перед фронтом его записку. Потом отвел в сторону и выстрелил ему в затылок. Ах, все равно... Большевистский ставленник, спец не подходил к моей великолепной банде.

– Ого! На что ты бьешь, Алексей Константинович?

– На биологические корни. Мне казалось, что омертвение, охватившее мою кожу и ум, пройдет... А Елена умрет. Впрочем, все умрем... Слушай, Юрий, мне надоело жить монахом. Мы только умеем разговаривать да убивать. Я хочу пожить, Северов. Нужно сказать Силаевскому, чтобы через час мы были в ресторане. Мы – монахи. У нас дурное воображение. Нужно, чтоб были проститутки. Мы – русские интеллигенты.

Северов поглядел на Калабухова.

– Жиже стал народ и не умеет властвовать. Ах, если бы я не был морфинистом!.. Я думаю, что такая фигура, как ты, Алексей Константинович, продукт войны и команды. Ведь тебе властвовать – значит напрягаться и тужиться, как фельдфебелю. Глаза на лоб лезут. У тебя от власти в душе свободного угла нет. Хочешь, я произнесу обличительную речь.

– Хочу, но пошлем сначала Силаевского на поиски.

...............

– В обычное время ты, Алексей Константинович, занимался бы своей, в сущности, жалкой крохоборской специальностью, преподавая русский синтаксис и Саводника, удовлетворяя общественные стремления заседаниями педагогического совета, а теперь ты стал революционером во всероссийском масштабе. Ты чувствуешь, что мировым не будешь, и ты не древний эллин, чтобы твое, в достаточной мере мрачное, честолюбие нашло себе усладу властью в одном кантоне. Вообще революция похожа на Элладу отсутствием специализации, молодостью воздвигаемой культуры, а ты, несчастный, хоть знаешь греческий язык, но человек – без ограничения себя.

...............

Болтов додиктовывал последнее распоряжение, куда-то собираясь, закручивая вокруг себя смерч из мелких подчиненных, хотя все двигалось с необычайной закономерностью и закономерной раздельностью. Но когда вошел Козодоев в этот кабинет, где свет чуть ли не пятисотсвечевой лампы едва не рвал стены, Болтов, который его и ждал, сразу остановил смерч.

– Как дела, браток? – спросил Козодоев.

– Дела, как у Саввы Морозова. Только труба пониже, да дым пожиже. Все идет на лад. Мои ребята не дрейфят. Я нынче глядел на небо, как в море, и думал, зря это Калабухов пускает аэропланы, как его отец зря писал про наших коммунистов – расстрелять. А сейчас...

В комнату вошел агент.

– Калабухов кутит в "Очажке".

– Копель, поставить наблюдение. Послать взвод. Не упускать ни одного из виду.

– Товарищ Седых, а цифры насчет того, к какому сословию принадлежат все арестованные, подобраны?

Болтову подали записку.

Арестованных – 167, из них: рабочих – 3,

крестьян – 24,

купцов и мещан – 123,

дворян – 17.

– Видал! – сказал Болтову Козодоев. – Этим будем крыть Калабухова на рабочем собрании. Калабухов теперь может раздираться как угодно. Не пойдет седьмая рота одна, наполовину уговоренная, а остальные его солдаты не пойдут против рабочих.

И уже в темноте, как в черном обрыве, куда они сверзились из залитого электричеством кабинета. Болтов, очутившись как бы наедине с этой ночью, хотя справа шел Козодоев, как бы не деля сокровенных своих мыслей от этой темноты, говорил:

– Копель давеча спросил – почему я иду на рабочее собрание? Я буду двадцать минут там, а заряжусь на всю ночь. Хочу посмотреть, как примут, хотя знаю, что примут хорошо. А кроме того хочу сам наблюдать, как будут раздавать оружие. А эти господа, они умеют только пить. Так пусть Калабухов думает, что нас этим проберешь, – обожгется. Северов – умняга, а не понимает, за что мы боремся. Когда будет жрать всем, все будем умными, не глупее Северова. А ему и поговорить не с кем. Один живет, как пьяный в трезвой компании. Ну, как пьяный и дебоширит.

Темнота сопела: Козодоевым.

– Помонашествовали – и будет! – крикнул Калабухов Северову через стол, когда кабинет уже казался ему каютой, и была эта каюта душна, плотно забита людьми и ее качало.

От тапера осталась одна спина, а с лица жавшей под столом ногу Калабухову дамы лезла ему в глаза назойливая эмалевая маска: резкое различение пудры, белил и карминных губ, – при чем все это подавляло пуговичный носик. Другой дамы никто кроме Силаевского не видал.

Силаевский, красночакчирый, с расстегнутым френчем, из-под которого выглядывала рубашка казенной бязи, скрылся вместе со своим шрамом через левую щеку, увел дам и тапера в соседний свободный кабинет.

Стало вдруг тихо и душно, как в учреждении после занятий, и тяжело осел табачный дым.

Калабухов глушил мадеру чайным стаканом.

– Это биология:


 
По вечерам над ресторанами
Вечерний воздух дик и глух.
 

– Брось, Алексей Константинович, не впадай в детство. Поддержи кожу.

Северов вынул шприц и, сломав ампулку, помыл в ней кончик иглы.

– Я совершенно не пьянею, потому что впрыскиваю.

Он выпил коньяку и взял прямо рукой твердый кусок паюсной икры.

– Брось эти стихи.

– Да ведь это наше детство, Юрий, ведь это наша культура. Россия... Россия, нищая Россия. Россия и горда только своей культурой, поэтами и балетом.

– Папиросы русские за границей ценятся, Алексей Константинович.

– Брось, Северов. Это пошлость. Культура, это – гордость. А я должен гордиться и гордиться вместе со своей страной. Антисоциальный человек неблагодарный хам. Но революция губит объединенную гордость: культуру. Вот мы с тобой, Северов, семь месяцев бьемся за цивилизацию и что я заметил: современный человек в революции хамеет и уединяется. А социализм – культура – покуда не осуществляется. Вот этот ресторан и эти проститутки, да это машины, двигатели внутреннего сгорания... И бьемся мы за двигатели для всех.

– Ох-ох-ох! – блаженно прохрипел Северов. – Можно два слова в защиту цивилизации? Я их скажу. Промолчать было бы неучтиво перед стенами этого гостеприимного дома, в котором мы находимся. Дорогой Алексей Константинович, не мне бы защищать цивилизацию от социалиста, но злое семя, – я думаю, что теперь можно не скрываться, – мое семя пало в гостеприимное чрево твоего ума и дало плод. Но не превосходи учителей. Дорогой мой, остановись земля – океаны выплеснутся и сметут сушу. В Японии, в шестидесятых годах кажется, было землетрясение, так вода шла на остров стеной в две версты вышиною. Свидетелей не осталось. Так о нашей планете свидетелей не осталось бы, если бы встала, как вкопанная, земля. А вот тебе другая мировая катастрофа: вообрази, что вдруг внезапное сумасшествие отняло хотя бы бухгалтерию у человечества. Тогда бы наше красное мастерство – война вся – оказалось бы ничтожной детской забавой. Погибали бы городами и странами. Вся Америка какая-нибудь без бухгалтерии вымерла бы и никто не цитировал бы Блока. То-то и оно.

– Чепуха. Умру из гордости за гордого человека, за его культуру. Я сегодня умру, Северов. Я жду только одного известия – -

– Я знаю. Т.-е., известие это знаю. Но, милый мой эс-эр (буду продолжать свою мысль), цивилизация, земля, хотя может быть под трактором. Еще старец Зосима учил, что землю целовать надо, отчего пошло все "Русское Богатство". А прежде старца Зосимы – Гутенберг, который изобрел свой печатный станок, после их обоих – популярный Рубакин и большевики – все цивилизация – учат тому же.

– Поэтому я их и ненавижу теперь, сознав вот это, они давят мою гордость.

– Но, дорогой мой, надо быть сколько-нибудь последовательным. Человечеству тесно жить на нашей планете. Большевики – жилищный отдел человечества, о котором вы все так пеклись.

– Я ни о ком не пекусь уже. Меня печет мадера и жжет ожидание известия. Ах, какая мучительная пошлость весь этот грохот с осажденным городом, где мы пьянствуем, кого-то свергаем, кого-то освобождаем. И выхода из этого нет. Волнение меня захлестнуло. Мне выход – стена или сам; в обоих случаях – пуля.

– В обоих случаях пуля. Посуди, подумай, Алексей Константинович. Наши разговоры похожи на беседы мясников на бойне. Наша жизнь – на Охотный ряд. И покуда мы здесь трудимся над этими темами, ты надеешься, что уйдешь из жизни победителем, благодаря "седьмой роте", твоей главной силе; в это время, покуда ты пьешь, Болтов подослал, наверное, к нашим солдатам своих агентов, и войска уже, наверное, не повинуются нам. Противная фигура этот Болтов. Это – расстрел, а я не люблю расстрела. В то время, когда складывался мой характер, я избегал, стоя в оппозиции царскому правительству, знакомства с его расправами. Единственный человек, которого я расстрелял бы, это – Болтов.

...............

В непроглядной, в безлюдной ночи, темнота которой казалась вечной, как чернейший сон, темнота которой казалась сосредоточенной, как эссенция, залившая город, – в этой южной ночи Болтов с Козодоевым, тяжело пробивая ее, как волнорезы, долго пробирались к цели.

Еще издали в темноте и молчании раздавленного ночью, залитого чернотою пути слышалось живое биение машины. Это единственная в городе работала электростанция завода сельско-хозяйственных машин.

Дом союза металлистов, помещавшийся во дворе завода, был наполнен едкой электрической пылью. Из окон вырывался свет его струи, скрещиваясь, как клещи, скусывали столбы, стропила и заборы. Все это предстало Болтову за поворотом к заводу.

После тревожного вопроса: "Кто идет?", после внимательного осмотра рабочим стоявшего в патруле.

Заседание.

Тревожно.

Решительно.

– Товарищи, мы кругом опутаны белогвардейской интригой.

Как машет он выросшей до половины зала рукой. Должно быть, молотобоец. Как вздыбил он руку и взволнованно кричит:

– Они воспользовались несознательностью мобилизованных шкурников. Все завоевания Октябрьской революции...

Болтов прошел в дверь с надписью «Заводской Комитет» и очутился в душной желтой пыли, в синем всепроникающем махорочном дыму, в смеси окрашивающей зеленью знакомые, но искаженные напряжением лица.

Он вытер со лба мгновенный пот, выступивший от духоты, и уже барахтался, уже отпихивал, уже перебрасывал Козодоеву исступленное кружение вопросов: "Ну, что? как? где?".

И через несколько секунд, выбившись из этого смерча, Болтов увидал, что ребята куда-то схлынули, очевидно в зал заседания, сообщить о его приходе президиуму собрания.

Болтов, уже овладев волнением в комнате, уже превозмогши его, спокойно попыхивал папиросой, и его собеседнику товарищу Рыжову, председателю завкома, бил в лицо с хорошо слаженного бушлата крепкий запах влажной морской ночи.

– Мне скоро? – спросил Болтов.

– Минут через десять. Договорят.

В комнате свежело.

– Ну, как ребята? Не дрейфят?

– Это кто, наши рабочие? – спросил вместо ответа Рыжов и разговор круто перешел к тому, что гвоздем стояло в голове у Болтова независимо от мятежей, волнений, передряг...

– Как правишь, управляющий заводом? – спросил Болтов. – Вы вообще отчета кому-нибудь сведения даете? – Работа есть?

– Мы прямо в Губисполком, у нас вроде кооператива, да только заказов мало.

– Кооператив... – задумчиво протянул Болтов и нахмурился.

– Ты что же, братишка, или в Совнархоз хочешь? – полюбопытствовал Рыжов, но потрясение стены, за которой грохнули рукоплескания, не дало Болтову ответить.

– Товарищ Болтов – в зал!

Болтов командовал:

– Всех на три взвода: Рыжову, Козодоеву, мне. Вооруженных мне. Остальных Козодоев ведет на пристань вооружать. Это заместо резолюции.

Он быстрой развалкой вышел на лестницу, по лестнице вниз.

Во дворе, где электрический свет из окон бил струями, уже грудились темные хрипевшие придушенным разговором массы.

– Куда ты, деточка? – спросил Северов маску из белил и кармина, задержав ее в коридоре и едва шевеля мертвыми губами.

– Миленький, хорошенький Юрочка, дай триста рублей.

– Хищничаешь. Зачем тебе?

Северов едва ворочал опухшим языком.

– Дорогой, я завтра за мукой посылаю. Мука – четыреста рублей пуд. У меня есть сто рублей.

Она вдруг вся выстволилась и, как теплый ствол, прижавшись к смягчевшему Северову, искусно выпила его губы.

– Хочешь?

– Не могу. Импотент.

– Как-нибудь... Я знаю... как...

– Я знаю, как это называется. Нет, деточка! А денег у меня нет. Никогда не бывает. Я сейчас пойду и возьму для тебя у Калабухова. Триста рублей. Подожди.

Он вернулся.

– На, золотая.

Бумажки пропали в ажурном чулке.

– Старо это. Со времен финикиян в чулок прячете. Хотя, чорт знает, может быть тогда чулок не было. Но это возбуждает. Пойди, позови Силаевского. Можешь сказать ему, что в голове командующего зреют благие мысли.

Северов взглянул вдоль по коридору. Калабухов куда-то бежал и крикнул издали назад:

– Я к телефону.

– Знаю, известия. Позови мне, детка, Силаевского.

И Северов поволочился в свой кабинет.

Силаевский вошел без френча, он не садился.

– В голове командующего благие зреют мысли, но помните, Силаевский, что то, что я сейчас говорю, я говорю и допускаю в состоянии невменяемости. У меня любопытство. Вы ничего не понимаете?

– Ничего! – гаркнул вдруг Силаевский.

– Вот, застегните брюки – "пусть молчат твои чакчиры", это батенька, из Кузмина. Слушайте начальство!

Вместе с коридорным вихрем вошел, шатаясь, Калабухов. За ним дамы и тапер.

– У-мер-ла.

– Я знаю, Алеша, – вдруг мягко промямлил Северов. – Товарищ Силаевский, слушайте распоряжения командующего армией.

Калабухов вытянулся, вытянулся Силаевский. На темном диване словно черным пламенем, горел Северов.

– Садитесь и выпьем.

Дамы, видя что напряжение как будто разряжено и начинается их время, обе, сев около Калабухова, обняли его.

– Милые барышни, – сказал Калабухов, – вы огорчены, что мы с Северовым мало обращаем на вас внимания. Перед вами экземпляр дружбы. Но мне хочется посмотреть -

Он встал к окну и смотрел на разбросанные в котловине редкие огни города, которые заставляли думать о его призрачной грандиозности.

...............

– Сейчас же поезжай, Силаевский, – начал Калабухов, – в гостиницу и к братве на вокзал. До утра пусть будет порядок. Иди.

– Товарищ Калабухов...

– Иди, – приказал Калабухов.

Словно раскололась рюмка, звякнули шпоры.

– На, Юрий Александрович. Это я написал в будке, когда звонил в больницу о Елене. Лакеи... все там сидят около будки. Я им приказал не приходить сюда, но пошли за ними девицу; надо расплачиваться.

Северов взял записку.

"Единственному земному другу Северову.

Ты изменил. Культура – гордость. Будем гордиться и фанфаронить".

Они вышли все вместе. Лакеи опасливо закрыли за ними дверь. На улицах был сырой бархат. Одна девица села на извозчика. Другая пошла с Северовым. Пройдя с ним несколько шагов, Калабухов отстал. Они шли, и лица их оглаживал влажный бархат.

– Ты слышала выстрел? – спросил Северов костяным голосом.

– Кто идет? Стой!

Северов узнал голос Болтова.

Эпилог

Дело революционного военного трибунала N-й армии о контр-революционном мятеже левых эс-эров, А. К. Калабухова, В. С. Силаевского, сочувствующего той же партии Ю. А. Северова и других заключает в себе около трехсот листов. В тексте повествования нам приходилось неоднократно ссылаться на указанное дело Ревтрибунала. Оно же проливает свет на последние дни наших героев.

Из стенограммы допроса председателем губернской чрезвычайной комиссии т-щем Болтовым гражданина Северова.

С е в е р о в: Я мог бы не отвечать на все заданные Вами, гражданин председатель, вопросы. Дело ясно и без моих показаний. Но меня увлекла мысль сохранить для будущего всю выразительность нашей жестикуляции. У меня есть утешительное в моем положении соображение о ценности нашей эпохи в истории, а, стало быть, и о ценности тех, кто эту эпоху делал. Вы спрашиваете, сочувствую ли я партии левых социалистов-революционеров и какой партии сочувствую вообще?

Я знаю, что будет и социализм, и коммунизм, и, вышелушивая основное ядро из мякоти всяких идеалистических и агитационных словоточений, понимаю, что большевики ведут Россию и человечество к иному, некапиталистическому, более совершенному хозяйствованию. Стало быть, я верю в неизбежное ваше торжество и думаю также, что от этого торжества будет легче и лучше большей части населения земного шара. Отвечу: Ну, и торжествуйте! Исполать вам.

Я бы с удовольствием принял участие в этом торжестве, но в настоящее время у меня нет ни желания, ни сил, – я сознаюсь, – принимать участие во всей этой, в сущности мышьей, грызне, которая, вероятно, называется планомерным разрушением старых форм жизни, ибо меня лично ни в какой степени не интересует судьба рабочего класса и им ведомого человечества. Я назвал бы себя социалистом-индивидуалистом, бесплодным социалистом.

Вы разрешите, гражданин Болтов, слегка уклоняться мне, ибо я надеюсь, что ваша стенографистка оставит мне в утешение до моей скорой смерти несколько ценных мыслей. И кстати разрешите мне проверить стенограмму [2]2
  Копия стенограммы, действительно, очень тщательно выправлена рукой Ю. А. Северова.


[Закрыть]
.

Тов. Б о л т о в: Пожалуйста, я слушаю. Копия стенограммы Вам будет прислана в камеру.

С е в е р о в: Итак, мне глубоко безразлично устроение пролетарских дел. Но в вас, в коммунистах, – привлекательная, прямо-таки волнующая черта: очищенная воля к власти. Власти мешают национальные, имущественные и всякие иные скрепления, которыми человечество нелепо дробится на мизерные, незавидные для настоящих честолюбцев куски. Если властвовать, так над планетой. Вы меня извините, мне несколько смешно, что этот великолепный материал о властнических тенденциях я развертываю перед председателем провинциальной чрезвычайки. Это – следствие моей формальной причастности к партии, в коей равнодействующая похожа на большое чернильное пятно.

Теперь – о себе лично, ибо на вашем лице я вижу законное нетерпение. Физически я – развалина. Вероятно поэтому я попытался вытаскивать из огня каштаны чужими руками, вмешался в кашу, заваренную Калабуховым, и с его помощью заканчиваю тридцатитрехлетнюю волынку, начатую синодским чиновником Александром Феофилактовым Северовым и его достоуважаемой супругой, имя которой я забыл.

Я живу вспышками сознания. Один, не весьма грамотный поэт в каком-то провинциальном сборнике, недавно мною прочитанном, написал:


 
Осталась одна отрада
Стихи, кокаин и шприц.
 

Ваш тюремный врач, который написал на моем свидетельстве morphinismus et neurastenia знает, что у меня отрад, максимум – одна. Впрочем, мне трудно говорить. Разрешите дать мне письменное показание и на это время разрешите пользоваться мне моим средством.

Тов. Б о л т о в: У нас гражданин считаются недопустимыми письменные ответы, но ваше дело ясно и нам требуются только объяснения очень "интересных" ваших поступков. Допустить вам ваше лекарство я не могу, но пришлю врача.

Из речи тов. Болтова на заседании Трибунала N-ой армии:

Мне было не так легко, товарищи, простому, неграмотному матросу, разобраться в этом деле. Положение города, когда я вступил председателем чрезвычайной комиссии было такое, что надо было просто расстрелять всех участников Калабуховского восстания. Это было очень легко сделать, товарищи. Но мне показалось необходимым посильно разобраться в деле, тем более, что сам главный участник восстания и его предводитель, уйдя из ресторана, где он кутил целую ночь с проститутками и своими соратниками, застрелился где-то под забором. Это давало возможность не опасаться никаких вспышек.

Обстоятельства дела показали мне, товарищи, что и Калабухов был только орудием в чьих-то руках.

На что опирался Калабухов? Выразителем чьих стремлений он являлся?

Он, товарищи, вел за собою, как, может быть, и вся его партия, ту часть разнузданной солдатчины и матросни, – остатков войны, – которые видят в войне легкую наживу. Мы, к сожалению, не можем допросить в Трибунале, перед всем этим тысячным собранием товарищей красноармейцев бывшего штабс-капитана Северова, второго, скрытого, но более ехидного главаря налетевшей на наш город банды. Он сидит в сумасшедшем доме и дни его сочтены. Но мне хочется показать яркую картину его душевных переживаний и вот, товарищи, разрешите мне прочитать одно из его писем ко мне... (Читает.)

"...Я не верил в успех нашего сумасшедшего предприятия, я даже не знал, что мы предполагаем делать. Остаться с нашей армией посреди большевиков и чехословаков ни туда, ни сюда, – это значит быть смятым; пробиваться на Туркестан и в Персию, – бесцельно, во-первых, во-вторых, означало хотя бы временный блок с контр-революционным уральским казачеством, что было совершенно неприемлемо прежде всего для Калабухова. Перейти на сторону белых не хотел и я. У меня для этого не хватало пафоса. Говорить безграмотную чепуху с убеждением и убедительностью, – слуга покорный. Я не генерал, я всего только штабс-капитан, т.-е. имею право на присвоенный обер-офицерам здравый смысл. У меня его хватило как раз в той степени, чтобы показать всю несостоятельность обычных предположений о целях нашего восстания. Меньше же всего поймут в нем те, против которых оно направлено. Мне не хочется писать о вас резкостей..."

Вот, товарищи, какие мог дать объяснения своим поступкам этот человек. Такие же мудреные слова он придумывает и для других. (Читает.)

"...Несчастный Калабухов. В мирное время он стал бы хорошим преподавателем русского языка и литературы в гимназии. Для этого у него были и знания, и вкус, и мягкость, и прирожденный такт. Но этот человек был три раза ранен в минувшую войну, а то обстоятельство, что в 12-м году он был в гимназическом эс-эровском кружке, заставило его сосредоточить огромную неразумную волю на продолжении своей политической карьеры. По милости вашей, гражданин Болтов, я, вероятно, не буду рассказывать своим внукам о том, как в памятную мне ночь уходил в темноту этот сгусток воли, я как я, услышав вдалеке выстрел, на тридцать третьем году своей жизни понял, что такое грех. Живи, сознавая и не действуй. Это, впрочем, учение греческой трагедии, истинный герой которой – неподвижность, о чем вам едва ли известно. Неподвижен и я. И вы будете переставлять мои ноги, когда поведете меня на расстрел.

Стоило Калабухову двинуться – он стал отцеубийцей, а после этого даже сам не заметил, будучи слеп, как судьба, что умертвил свою невесту, Елену Александровну Карташову. Калабухов разыграл свои дни на кровавых подмостках войны и революции, и – ищите сами поучительные выводы для себя, для друзей и потомства..."

Я бы ответил гражданину Северову, что все, кому нужно искать поучительные изречения, не обратятся к его письмам. Они обратятся к поступкам его бывших, обманутых им, сообщников Силаевского, Григорова и других, в самом начале суда над ними, до того еще, когда оказалось необходимым посадить их начальника по решению коллегии экспертов в сумасшедший дом, заявивших о своем горячем желании искупить на фронте свою вину перед революцией. А я, товарищи, могу рассказать вам о том, как этот Северов елозил передо мной на коленях уже перед самой передачей дела в Трибунал, умоляя не расстреливать его, не оставлять в одиночке, а перевести в общую камеру и со слезами прося, чтобы я прислал к нему врача впрыснуть морфий. Мне, товарищи, по роду своей работы приходится видеть много страшных и гнусных вещей. Да и вы на войне видели тоже не одни только цветочки и ягодки. Но, товарищи, за последнее свидание с Северовым я содрогался, а он кричал: – "Не смотрите на меня, как на гада"!


Вырезка из газеты.

...Советская Республика крепнет. По решению нашей Губернской Чрезвычайной Комиссии дело о контр-революционном мятеже Калабухова, Северова и других было разрешено не слепо карающим мечем Чрезвычайной Комиссии, а послужило материалом для законного судебного разбирательства Ревтрибунала N-й армии.

За четыре дня процесса перед тысячной аудиторией, главным образом, красноармейской, прошли эти "герои" контр-революции. Вот перед вами Северов, которого пришлось увезти в лечебницу для умалишенных, с первого же заседания "заживо-разложившийся", по меткому выражению Председателя Губернской Чрезвычайной Комиссии тов. Болтова, – тип кадрового офицера. Вот вам группа обвиняемых, осознавших необходимость стать честными гражданами Республики труда, из которых только двоих, двух матросов знаменитой седьмой роты карающая рука пролетарского правосудия наказала смертью, несмотря на их внешнее якобы раскаяние. Они были пойманы во время грабежа народного имущества. При взгляде на честное лицо бывшего унтер-офицера Силаевского, изборожденное шрамами проклятой империалистической войны, на мощные фигуры пролетариев и беднейших крестьян – Григорова и других, становится ясно, что все они исполнят свой долг.

Мы создаем железную Рабоче-Крестьянскую армию. Мы одерживаем победу за победой над наймитами иностранного капитала – чехословаками. Наши красные бойцы, готовящиеся к утверждению торжества мировой революции, многому научились на этом процессе.

Уходя, слышались речи:

– Вот так главари контр-революции!

И было презрение в этих словах.

Таков результат этого дела, в котором Советская Республика показала свою мощь, уменье карать и миловать, отличать правого от неправого и вселить уверенность в сердца всех честных граждан, что такие лоцманы, как красный матрос тов. Болтов, сумеют вывести государственный корабль Трудовой Республики к желанным берегам мировой революции.

1919-1922

Москва – Серебряный Бор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю