Текст книги "«Мятеж (Командарм). Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража» (сборник)"
Автор книги: Павел Нилин
Соавторы: Сергей Буданцев
Жанры:
Криминальные детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 36 страниц)
Рано, с восьми утра, железоногий город, загромыхав трамваями, вышел париться в светлой бане солнечных лучей.
Город вырастал, над городом вырастал еще выше белый Кремль, – белобровый такой был Кремль, – все это расло и ширилось под необъятным утром и зашаркало, и запело, и чирикнуло даже в городском саду, завозилось все под необъятным утром; этот рост продолжался бы и дольше, если бы вдруг неожиданно не разрешился целой ярмаркой закрякавших автомобилей, тяжело поворачивающих круглые зады от подъездов ответственных работников. День выдался необычайный: с утра хлынула сухая жара сверху; душной, мутной влагой дунуло с моря: дома обморочно закатили стекла навстречу жаре, обнимающей голову тяжкими потными объятиями. Сразу почувствовалась сырость и переполнение. Пешеходы, как черная кровь, расструились по улицам и переулкам, захлестывая мостовые. Площадь у присутственных мест, перед Кремлем, заходила как кадык под черной тканью: такая толпа. Конец Затинной улицы, словно рыбий хвост, огромным раструбом забился по Козьему Бугру, переплескивая людей за окраины города, куда-то к вокзалу. Город был сыт по горло; и оттуда, с вокзала, так же как от застав, лились те же черные реки. С домами приключались дикие тошнотворные спазмы: из белого дома, где был губкомитет партии, толпами стекали на тротуар. Тревожно. Прохожим казалось, что кружатся крыши домов и круто зыблются мостовые под ногами, лиясь под ноги. Белый дом еще выдавил людей. Тревожно. Люди щетинились. Тревожно. Ломило тяжестью плечо, плечо ломил острый и твердый как локоть винтовочный затвор.
На Московской автомобиль губпродкома увяз, как зеленая пилюля, в черной тине. Нет, выехал.
Никольская. Став длинным червяком, она от самой заставы и Рыбного Базара сводила кольца к красной голове: Красные Казармы.
Кремль белый и спокойный. Он умер, он возвысился, он взлетает к небу. Над воротами вяло золоточит колокольня; под колокольней сыплются толпы. Кремль раздвинул пыльные подступы, разверстыми воротами пьет, как мельничные постава – зерно, сыплющиеся толпы; а толпы густеют и превращаются в черную влагу. Кремль уже протянул никем никогда не виданные лапы, дышит тяжко, жадно глотая и тяня сквозняк с серой пылью. Кремлевский холм напухает, как взлобье, вздувается как в злобе; вот-вот лопнет и липко растечется на многотысячный город, ошпаривая гулом и грохотом его суетливую, по всем улицам вспененную пыль.
На пьяном брачном обеде бросаются иногда хлебными шариками: река, помолодевшая и оживленная пустила резвые стайки баркасов. Через полчаса она взныла емко по всему своему сизому нутру сиреной и подвезла к берегу двухъэтажный теплоход Самолета. Люди опять лезли из трюма и, скатываясь со сходен, с палубы, – катились на пологую набережную. Это из сел мужики: чрезвычайно смешные и запасливые жители:
к чему, скажите, в жару дубленые полушубки, если не думать о близкой зиме и о превратностях солдатской жизни?
Над рекой был кремлевский тыл, его обтекали; тыл лакомо блестел на солнце – сахарный! – а фас щерил посеревшие стены, от которых черные тени были неописуемы и непонятны.
Триста лет тому назад здесь били батогами, стреляли со стен из пищалей, метали стрелы и копья, бревнами выбивали каменные зубья, таранили ворота, а, главное,
обваривали смолой.
В январе сего 1918 года, зверея, перли на Кремль казачьи сотни; они укрепились на Козьем Бугре; Козий Бугор фыркал шрапнелью. Казаки собирались травить красногвардейский гарнизон удушливыми газами, да не успели. Протестовала городская дума, резонно замечая, что так, пожалуй, можно вытравить весь город, на что она санкции, разумеется, дать не может. Двенадцать дней препирались и рвали над Кремлем шрапнель, но в одно туманное водное утро рабочие рыбных промыслов и с завода сельско-хозяйственных машин, все с женами, детьми и домочадцами, вооруженные, по преимуществу, острыми предметами хозяйственного и ремесленного обихода, двинулись на Козий Бугор, лентами рвясь под косящим огнем пулеметов. Взяли Козий Бугор, а кровь нарекли гражданской войной.
Идут.
Баркасы сбрасывают на берег красных тоже и тоже дубленых мужиков с Заречной стороны из ближних; рябая кожа реки в ремни искроена судами, судов мелких, что частиковой икры по весенней путине.
Солнце расширилось, как зрачок у отравившегося кокаиниста, и судорожно сдвинулись стрелки часов к
ДЕСЯТИ.
Тяготел тревожный слух.
– Елена, не безумствуй. Куда ты пойдешь? Неужели ты не видишь, что делается на улицах? Слышишь?
Где-то в стороне Городского сада пали два коротких хлопка:
– Стреляют.
Елена покраснела (всегда снизу к лицу подступала кровь во всех ответственных случаях жизни) и сразу начала недобросовестно (так показалось самой, ибо надо было бы молчать) декламировать:
– Ах, одна голова не бедна, а если бедна, так одна.
Наивные открылись глаза навстречу этой пословице:
– К чему ты это? А брат?
– Катя, милая, я должна быть там, на службе, – вдруг смягчила Елена, – если мы, коммунисты...
– Ты обалдела... Там убьют.
– Я должна итти и пойду. Да ничего и не будет. Катюша, не зря я у вас сегодня ночевала. Передай Алеше, что я его любила и люблю.
– Лена! Лена!
Катя Преображенская ходила из угла в угол и слегка за ее плотными шагами шатался, поскрипывая, зыбучий пол мезонина. Если скрипел, то где это "там", где смерть? Но она знала, что вопрос останется не покрытым за неведеньем Елены, а сама Елена уже касалась ее щеки теплым поцелуем.
– Прощай.
– Лена! Лена!
Дом, в котором было все по-старому до сих пор, неожиданно как-то пропел каким-то ужасом, лестница выросла в версты, когда Катя побежала, одумавшись, за подругой.
Но сама Елена уже миновала покатые версты и пробиралась к ставшей пустынной кухне.
Дверь в кабинет была приоткрыта: в кабинете стоял Константин Григорьевич, в мундире, с орденом; читал какую-то большую бумагу. Вспомнила, когда было так же? Ах да, в 1914 году, летом. Елена закрыла глаза и легко прокралась по охватившей красноватой темноте к выходу. В голове, в сердце, в жилах пробежала такая же темная, красноватая мысль. Ее не объяснишь, не расскажешь, но означала она: все кончено.
– Папа! Папа! убеди Лену...
– Что с тобой, дочка?
– Она пошла в комиссариат к себе.
Откуда у отца с утра усталая улыбка и сухой вдруг тон.
– Бог с ней, Катя. Не до нее. Иди.
У Кати вдруг появились в глазах увеличительные стекла: они смазали, слизали бившие в окна очертания белого Кремля, золотой блеск парадной формы отца.
– Папа, что это? Почему ты в царской форме?
Кремль опять растопырил белые лапы и серые подступы распространил, принимая с них в объятья новые толпы.
Жмется к пропыленным – уже! – стенам сдавленный топот, шум, галдеж: в воротах огромное течение, которое остановить уже нельзя. Стоял деревянный барьер так, что проход был только около часового; барьер отодвинули и, угловато толкая двух на этот случай поставленных красноармейцев, шли, смотря широко и прямо, как в атаку. Пропусков уже никто не требовал.
На желтое солнце нарвалось летевшее облако; сразу окрестный воздух прохватило легкой темноватостью, а пыль посерела и, отяжелев, снижалась, оттого что толпа остановилась, и стало темно и гулко под сводом; кто-то, стиснутый сопротивлением впереди, крикнул:
– Разоружай караул!
Хлынуло,
шарахнуло,
рас
сыпалось
что
то трескучее, как черепки:
грохнуло.
От белой стены рвануло куском белого лица все время такого невидного красноармейца.
– Бей их.
– Ур-ра.
Мелькнул погон.
Рассыпались обоймы.
Наперли, нажали, все, что было деревянным до сих пор, треснуло щепляво и... прорвалось вперед. На площади, внутри двора, как сыпь проступила перестрелка, затихшая немедленно. Есть кровь, пронесли кого-то неизвестно куда в расступившуюся щель. Можно вытереть мгновенный пот.
У соборного подвала сгустилась давка: туда метнулся командир сводного отряда, он же комендант Кремля, взорвать подвал. В густом рычаньи там погас визг.
Ахнуло после визга:
– Кремль наш!
Многим впервые открывался Кремль.
Выведенных из консистории
(КАНЦЕЛЯРИЯ)
утрамбовывали прикладами в дом рядом с чахлой часовней.
День невероятно затянулся. Он пал бременем на развороченные дома (сколько их обуглилось во время январских пожаров!), минуты тянулись в трехаршинные часы: день был беспокоен, как больной зуб, таким он выпал из разинутого рта уравновешенного времени. Но с выпученных как солнце циферблатов иногда все-таки падали часы. Улицы, многоногие и шаркающие, прозрели окончательно, все сбивались к Кремлю, втекая за стены. Но толпы уже не щетинятся винтовками, они стали тупорылыми, как иоркширы, мягкотелыми и только длительным чешущим шипеньем разъедают углы домов. Вон на углу Советской и Никольской обглодали целую треть дома с громадным рыхлым подъездом. Было жарко, как в доменной печи, солнце запеклось, чугунело и снова плавилось, проливаясь в россыпь горячих зрачков. Полдень был сладок, тягуч и тепел.
Дом с отъеденным крыльцом
ГУБЕРНСКИЙ ВОЕННЫЙ КОМИССАРИАТ
красная с позолотой сочилась вывеска так.
Елена пробиралась сюда – по ведомству.
В Агитационно-Вербовочном Отделе, рядом, никого не было. В комнатах здесь, в Комиссариате, – трепетно, малолюдно, рябовато от пыли. У служащих потные пальцы. Обжигают (особенно это заметно по тому, как их бросают) телефонные трубки, кажется, что по проволокам льется не гуденье и шепелявый притянутый сюда голос, а плавленный металл.
– К телефону.
– "Товарищ, попросите губвоенкома тов. Лысенко. Что? Не приезжал? А, это вы... Сейчас перестанет соединять Центральная. В городе мятеж. Председатель губисполкома убит".
Мембрана – каленое кольцо.
– "Президиум арестован. Что? Да все разбежались!"
Мертво и неожиданно: прощальный поцелуй разъединенья.
Елена вышла из кабинета комиссара.
Рванули двумя-тремя вопросами: она – начальство.
Кто-то плеснул белой известью.
Горячо?
Холодно.
Белая известь – бледность.
Ремингтонистка, мелькнувшая мимо, в смоль насурьмила черные толстые брови.
Где-то слабонервная раскололась истерикой:
– Что делать, товарищ Елена?
– Уходите все, бегите.
– А вы?
– И я...
Белая кисть мазала лица:
проступали черные толстые брови – на зрителя,
глубоко падали глаза.
– А-а-ах!
Охнуло всем домом и съежило простенки: стали шире окна, укрыться некуда: простенки ежатся, узятся: куда деваться?
Тенькнуло стекло: рикошет.
Сжался.
К черному ходу.
Но черный ход
сжался
как судорожные челюсти: не выберешься. Он стал сводчатым, темным, заставленным кадками, ложные двери пересекают бег, вся эта сложность встала за мятежников. Когда вдруг из широкого горла хлынул в глаза двор, покрытый бесконечным небом...
к заборам!
бежать!
Елена дрогнула: по забытой вязаной кофточке заледенела нежная девичья спина, как будто в эту влажную жару высасывают из тела его нормальный жар; но вязаной кофточки не было.
В дом, в опустелое нутро дома, плеснуло шипящей кислотой:
Елена рвала бумаги в столе комиссара...
Рвануло с улицы, вытолпили вестибюль.
– Послушайте, – бормотала Елена: – Где здесь еще секретные бумаги?
В комнате никого не было, а все-таки кого-то приходилось спасать.
– Вот эти списки надо уничтожить.
Елену извнутри освещала какая-то нелепая выдумка.
Вытолпили вестибюль, гудя приближались по комнатам крики и грохоты:
– Никого нет.
– Утекли, сволочи.
– Пулемет тащи. -
– Где? -
– Вот он! – – – Оставили.
– Упустили. – – – – Замка-то нет. Отвинтили, мать их
перемать.
Елена растворила дверь: зачем?
– Есть один.
Это управдел: Ступин.
"Разве он". У него лицо вытеснило полкомнаты.
Вырвали.
Вынесли.
– Еще одна! -
– Баба! – – Стой! Баландин! Васька!
– Та самая... – – Что третьеводни у нас. -
– ...Ораторша.
Карманный электрический фонарик вспыхнул в закрытых глазах: "Забоишься". Тогда, ночью. Елена пощупала маленький холодный браунинг в кармане. Браунинг и теперь с собой.
– Стой! Держи ее!
Елена взлетела вверх, как во взорванном погребе, жалкий услыхав хлопок: слегка кольнуло горячим плечо.
Пустой дом с золоченой сусальной пыльцой.
Цветочки ранений – ромашки – на окнах.
На площади, против Кремля дробью сыпался беспорядок, суетня, вызываемая к жизни множеством людей, не нашедших себе применения в данной обстановке, но применения этого ищущих.
Это – лихач?
Нет, только один передок, лошади половина взмахивает левой ногой.
– Берегись!
Проскакала оглобля.
Трамвай, запрокинув зеленое лицо, остолбенел, он увяз; он влип в омертвелые провода.
В судорожных объятьях перекрестка запутался автомобиль: из него выносили теплые кули.
Угол гостиницы "Виктория" лизнуло острым языком пули; тогда вытек распаленный глаз зеркального стекла на шарахнувшийся тротуар.
Здесь, в гостинице, засела инструкторская школа сводного революционного отряда. Гостиница сбросила с вывески буквы, заменив зияния целым столбом, целым роем прицельных мушек.
Инструкторскую школу предполагают осаждать, ее охватывают какими-то отрядами с трех улиц, выводят пулеметы и пулеметы ставят на двор гостиницы, чтобы запереть все выходы. Обнаруживаются какие-то сгущения, распоряжения слышны, многое совершается молча; рой прицельных мушек уже жужжит.
ШестаяТолпы хлынули, как известно, на Кремль черным дождем; опоенный черной влагой Кремль грохотал: грабежом. Из подсоборных подвалов выносили бутылки и яйца ручных гранат, револьверы, похожие на сухие корни, винтовки, пулеметные ленты и т. д.
Наганы – г.г. офицерам.
Появлялся офицер в толпе, и толпа уже не растекалась жидкой лавой, загустевая, а строилась:
в параллельные,
в прямоугольники,
в ромбы и трапеции
строевых частей.
Митинги.
Лозунги.
Белые кители и золотые погоны.
– Вся власть Учредительному Собранию!
– Долой Советскую власть!
– Гады-большевики продали немцам Россию.
– Истребить: гадов.
Звякают шпорами, кривя презрительные губы.
– Ну, замитинговали товарищи.
– Да, от этой привычки их скоро не отвадишь.
– Товарищи – товар ищи. Хе-хе! Питерский гарнизон.
Проходившие мимо Консистории озирались почтительно: там сейчас вытянуты военной выправкой; называют себя временным Штабом и выбирают Начальника Гарнизона: он – единственный – выборный, – все остальные будут назначены. Как Земский Собор после Смутного времени.
– Хе-хе, Романова, Михаила Федоровича.
Поручик Антипьев высунулся в раскрытое окно и, словно на блюде, подал плоский крик:
– Да здравствует наш вождь
– выждав
– ПОЛКОВНИК ПРЕОБРАЖЕНСКИЙ.
Редко и беспомощно пыхнуло:
– Ура!
– Хто такой?
– Капитан Солоимов, поезжайте немедленно к полковнику Преображенскому. Здесь рядом на Затинной улице.
– Я знаю, батюшка, полковника двадцать лет.
(Уже лестно.)
– Отказов его не принимайте: решенье организации.
ПОЛКОВНИК ПРЕОБРАЖЕНСКИЙ.
Никто не знает.
(Седые усы. Обрюзгший. Отекший. В синем мундире. Проехал верхом, только и видели.)
Теперь из Консистории во двор бегают люди:
– По распоряжению полковника... -
– По приказанию... -
– Послать взвод -
– По решению Штаба: господам офицерам образовать из своей среды ударный отряд для штурма инструкторской школы.
– Поручик Крамаренко, возьмите человек 20 к губернскому комитету большевиков. Туда требуют подкрепления.
– Слушаюсь.
Чокнул шпорой.
Уходя показал капитану Солоимову на полковника: молодец – старик.
– Еще не сдаются?
– Никак нет.
– Много арестованных?
– Не считали. Полная гауптвахта. Некоторых помяли сильно.
– Не жалко.
– Так точно, господин полковник.
По пыльным морщинам мостовой, оступаясь проходят арестованные, рассекая рыхлые массы любопытствующих.
Те же на лицах толстые, сурмленные, приговоренные брови.
– Вид у "коммуниров" – роковой, хе-хе. Бледноваты.
В Штабе гнездится горячий остро-пахучий выпот, струясь с лиц, покрытых мокрой пылью; и тонко пронзает пороховой дымок тяжкую ткань жары и влаги: все это от уличной перестрелки; выходя из перестрелки, г.г. офицеры удачно тщатся хранить иронический выбритый вид; г.г. офицеры хрупко крошат савельевские шпоры, звенящие на вежливых: лаковых и шевровых сапогах. Впрочем, все пылится.
И остроумно:
– Перепроизводство офицеров.
А в Кремлевской (бывшей епархиальной) типографии скачут проворные шрифты, из черных пальцев прыгая в тесные верстатки. А там и на корректурный лист:
Братьям-казакам
Станичники!
Советская власть угнетателейнарода в родном городе Вашего славного Войска НИЗЛОЖЕНА.
Объявлена власть Учредительного Собрания.
Вы – испытанные защитники народовластия – немедленнодолжны прислать войскадля защиты, создавшегося усильями верных сынов России, порядка.
Искры летели с посыльной мачты радиотелеграфа, жадно оседали на приемники.
Поверх митингующих групп летает по площади облегчающая весть:
– Надо продержаться: завтра придут казаки.
– Вы будете распущены домой, как придут казаки.
– О всех событиях сообщено куда следует.
"Куда следует: в Ставку".
Офицеры тщательно следили, как высказывались, как обсуждали приход казаков мятежники. Речи выступавших мобилизованных были тонкоголосы, сиплы и однообразны: долой большевиков, обещали мир, а дали войну. От этого стержня пушилась вся аргументация.
Полковнику докладывали:
– Известье о скором приходе казаков имеет определенно благоприятное влияние на мобилизованных. Воззвание поддерживает в них веру в победе над большевиками.
– Чужими руками... -
Полковник усмехнулся:
– Нет, господа, на мобилизованных надежда плоха. Они не помощники в нашей героической борьбе за родину. Вы скажете, что нельзя говорить холодно и смотреть трезво во время сраженья. Понимаю. Но в наше время обо всем говорят. Все оголяют. Господа, надейтесь только на себя. Мятеж произошел помимо нашей воли, т.-е. я хочу сказать, что не мы его организовали, а только приняли. Я понимаю... Мы только хотели... Теперь наша обязанность... Больше упорства, спокойствия, твердости, и победа за нами.
Он замолчал. Все вышли. Старик оглядел себя. Как облако на него нашла внезапная темнота: он устал, хотел есть (поесть было покуда нечего, до и не до того), он сидел с ощущением своей забывчивости. Что забыл... "Ах, да. С таким настроением не побеждают". Внутри, под мускулами живота, пробегала твердая мокрая дрожь. "Да, не побеждают. Катя в обмороке. Послать некого. Сижу как в щели".
Пять-шесть человек держались не гуще кремлевских толп, а жались они к стенам. Это те же: мобилизованные, друг с другом незнакомые, кое-кто из города, некоторые из деревень. Они даже больше помалкивали. Таких молчаливых было несколько, становилось немного больше; редкие отбивались от народа туда, где пореже, темную, вероятно, носили мысль.
"В январе дрались не на жизнь, а на смерть. Теперь призывают. Тогда их прогнали. Теперь сами зовем. Некоторые волости соседствовали со станичниками... У них скотины сколько. По двадцать волов".
Рассказ побежал.
– Зимой этой, когда здесь война была, они мальчишку одного зарубили. Обойму нашли у него: "Ты, говорят, красногвардеец". Девяти лет. А потом, когда на них рабочие наперли, – только лампасы сверкали.
– Воители.
– Как можно одним казакам устоять.
– Вон на Кубани они иногородних мобилизуют.
Коляска одна выскочила дребезжать без передка.
– Стой!
– Держи их!
– Стрелять будем. Стой!
Сразу после остановки закрытого верха пролетки выросли на мостовой лошадь в мыле и извозчик.
– Кто такие?
– Рассказывай – "коммерсанты".
– Знаем мы таких купцов.
– Это комиссар по разгрузке: я – таскаль – его видел.
Увели.
– Много их расплодилось с января месяца, как грибов в дождливое лето.
– В Кремль повели.
– Там: стенка.
– Пущай, они извозчику заплатят. Небось, сколько казенного добра накрали.
Чмокнула пуля лоб мостовой
– это – инструктора – по поверхности шапок расходятся медленные круги; пули ложатся чаще, выбивая легкую пыль; по земле – воронки; толпа разбегается, залегая за выступы домов.
За углом остановилось несколько молодых парней в полушубках.
Рассказывают подбежавшим и выжидающим перерыва в перестрелке:
– В Комиссариате, в этим, военном наши ребята одну ораторшу прихватили. Она сначала как сомлела, очухалась, когда ее уж под руки взяли вести. Ну, конечно, тут не до обыска. А она сразу отпрянула, моментально становится к стенке, выхватывает в момент браунинг, такой капельный, и прямо себе... В грудь метила, в сердце, да дрогнула, или об стенку, неудобно, повыше пуля пошла, как будто к плечу.
– Мы ее знаем, она к нам в волость приезжала, речь говорила.
– Вы сами чьи? – – – Бой-баба. -
– Мы Высоковской волости. – – Да, уж!..
– Упрямая, должно быть, стерва.
– Откуда же она браунинг взяла? – – – Такой маленький, говоришь?
– Им всем выдают, партийные.
– Все что угодно: самозащита. – – У них бомбы есть.
– На Козьем Бугре ихнего рийенного председателя поймали. В клочья изорвали подлеца.
– Ну, плакать не будем. Нас самих, мобилизованных на смерть, хотели гнать.
Стихло.
Прошел взвод.
– Золотые погоны – впереди!
– Смотри-ка-сь, как саранча налетели.
– Тоже, братцы, – хищные вороны.
– Ну, этих – мы лучше большевиков знаем.
– А инструкторская школа не сдается. Молодцы-ребята.
– Не сдается – выжигать будут.
– Выжигать?
– Обязательно будут как тараканов.
Господин какой-то храбро засиял панамой.
– Выжигать – испытаннейшее средство в нашей гражданской войне.
В январе от этого средства сгорела треть центральной части нашего города.
Здесь только успели обсудить известие, а уж кулебякоподобный огромный дом – гостиница "Виктория" – в кровь разбит шелестящими кулаками пожара, как будто не дым, а багровые кровоподтеки вспухают на коричневых стенах. Там внутри рвутся выстрелы, они кажутся умирающими внутри.
С улицы стоят мобилизованные и офицерский отряд.
Пулеметы глотали за лентой ленту, обводя тонким носом по черным впадинам вытекающих дымом окон: хорошо работают Максимы.
Залп из окон сорвал вдалеке листья: улице встретился городской сад; вдоль по улице шли пули, ломаясь у каменного фундамента ограды и дробясь по огромной глыбе какого-то памятника.
Дом задыхается дымом; комья удушья – гуще и гуще; гуще с шумом вырываются кверху клубы.
Залп
по листьям, по камням
и взрыв одиночных выстрелов.
Неистовому небу пламя грозит тяжкими кулачищами, выласкивая крышу, тлея по стропилам чердака. Оно уже томится целый час, рвясь и толкаясь, не в состоянии прошибить необходимую брешь.
Залп.
Это – агония. Выстрелы и в самом деле рвутся внутри, не пробивая дымной брони, не ложась по булыжникам.
– Те-те-те! Это ведь они друг по другу.
– Передайте капитану Дуклееву: он фанатиков не видал, не верит.
Штабс-Капитан Дуклеев окончательно к ответу высох и сообщил:
– Недурно пляшут египтянки.
– Г-гаспада офицеры! – раздалась команда.
Вдруг на углу обгорелое окно исступленной судорожной рукой – какая-то фигура, обезумев, мелькнула в дыму – швырнуло охнувшую бутыль бомбы, от которой в озверелый шорох пожара (пожар озлился гуще) ворвался дребезг и лязг: лопались стекла; булыжники метнулись к стеклам.
– Берег голубчик на дессерт.
С грохотом оторванных у пламени выстрелов пожар тучнеет. Он пухнет, как Бахус, шатаясь над крышей, мгновенно пухлые выпуклости жирных мускулов резануло пламя; над крышей воцарилось зыблющееся множество дымов.
– Кончаются.
– Снимать пулеметы!
Отряд офицеров уходил к Кремлю, ведя впереди вооруженных мобилизованных.
– Этих голыми руками не возьмешь.
– А раньше-то? Их брали голыми руками?
– Как бы на другие дома не перемахнуло.
– Перемахнет!
Перемахнет. Перемахивает.
Горячкой и горячечной сыпью искр заражается побагровевший угол соседнего дома, сухие языки лакомо облизывают стены, на которых уже появляется легкое написанье дымков, пропадающих как симпатические чернила.
– Ну, теперь пойдет!
Оборачиваются; впереди кремлевские ворота.
– А все равно не жить. Пускай горит.
Визжал:
– Это черт знает... Кто приказал?
Капитан Дуклеев высыхал.
– Не могу знать. Кому в голову пришло? Подожгли, господин полковник.