Текст книги "На берегу великой реки"
Автор книги: Павел Лосев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Чертобесие
В классах Николай, бывало, все сидит и читает.
Из воспоминаний М. Горошкоеа, одноклассника Н. Некрасова
Нет, он не мог пожаловаться: за время двухнедельного изгнания из гимназии друзья не забывали; его. Каждый день кто-нибудь забегал к нему, сообщал, какие были уроки, что проходили, что задали.
А Глушицкий явился с театральными билетами:
– Пошли смотреть «Разбойников» Шиллера!..
Но их ждало разочарование. Перед самым началом спектакля объявили, что заболел какой-то артист и вместо «Разбойников» будет дан веселый, водевиль с музыкой и танцами под названием «Козел отпущения, или Пагубные последствия пылких страстей».
Водевиль Николаю не понравился. Он показался ему не только не веселым, а просто глупым.
– Погоди! Будут и хорошие спектакли, – успокоил Глушицкий. – Теперь ты дорогу в театр знаешь.
А прощаясь у дома, сказал:
– Не верю я, что артист заболел. По-моему, запретили «Разбойников». Провалиться мне на месте, если не так…
Через три дня после этого, когда окончился срок исключения, Николай отправился утром в гимназию. У ворот его встретил Мишка. Он, видно, уже забыл о недавней баталии в Полушкиной роще.
– Здоров будь, Никола! Как живем-можем? – протянул свою лапищу Мишка, а потом не сдержался и крепко обнял приятеля. Известно: старый друг – лучше новых двух!
Это очень тронуло Николая. Захотелось ответить как-то потеплее, поласковее. Но получилось довольно глупо:
– Доброе утро, шер ами![23]23
Дорогой друг (франц.)
[Закрыть]
– Ого-го-го! – загоготал Златоустовский. – Какой же я француз, какой шер ами? Выше двойки ни разу у Турне не перепрыгивал. Да и нет у меня желания на одном языке с Дантесом болтать. Понятно?
Николай улыбнулся.
– Сдаюсь, сдаюсь! Изволь, по-иному скажу. Примите мое нижайшее, Михаил Агапыч! Наше вам!
Добродушно оскалив зубы, Мишка похлопал друга по плечу.
– Вот это еще туда-сюда. Приемлю!
До начала занятий оставалось минут двадцать. Приятели присели на садовую скамейку посреди небольшого уличного сквера. Перед ними сурово маячило серое здание гимназии. Даже яркие солнечные лучи не могли скрасить его мрачного вида. Над входом висела проржавевшая от дождей и времени вывеска со скудными остатками позолоты:
ГУБЕРНСКАЯ ГИМНАЗИЯ
Буквы были древнеславянские: продолговатые, скучные, неразборчивые.
Стояла гимназия на тихой Воскресенской улице. Один конец здания упирался в стены Спасского монастыря, другой выходил на зеленый бульвар с бронзовым монументом основателю «высших наук училища» П. Г. Демидову, богатому уральскому заводчику и не менее богатому ярославскому помещику – владельцу ста тысяч крепостных душ.
Позади гимназии две древние церкви и беспорядочная кучка покосившихся набок домишек. Внизу, в пойме, извивалась замысловатой петлей Которосль…
– Что же ты ничего про Ивана Семеновича не скажешь? – заговорил Мишка. – Уехал?
– Уехал. В понедельник, – ответил Николай.
– Кашляет?
– Ужасно!
Придвинувшись поближе, Николай рассказал о проводах Ивана Семеновича. Из учителей гимназии явилось только двое: Карл Карлович Турне и Петр Павлович Туношенский. Оба навеселе. Принесли какой-то сверток на дорогу. Обняли Ивана Семеновича и, не дождавшись его отъезда, ушли – спешили на уроки.
Деньги Николай передал матери больного учителя. Она долго не хотела принимать, махала руками: «Что вы, что вы! Зачем? Мы свой домик продали. Нам теперь хватит».
Усаживаясь в почтовую карету, Иван Семенович, бледный, с заострившимся носом, подал Николаю ослабевшую руку и свистящим полушепотом сказал:
– Не отчаивайтесь, Некрасов! Помните: жизнь – превосходная штука!..
И, уже стоя на подножке, поддерживаемый матерью, обернулся и спросил;
– Бенедиктова вы читали?
– Да, – поспешно отозвался Николай.
– Поговорить бы надо, да вот видите – уезжаю, – вздохнул учитель. – Попытайтесь сами во всем разобраться. У вас ясный ум… До свиданья!..
Карета дернулась, заскрежетала, запылила. А Николай еще долго стоял на одном месте, охваченный невеселыми думами.
Вот и сейчас, рассказывая, он снова загрустил. Заметив это, Мишка, решил отвлечь друга от печальных мыслей. Он неожиданно зафырчал, как еж.
– Ты что? – удивился Николай.
– Ой, прямо и смех и грех! Вчера Пьерке слегка «темную» сообразили. Предался, понимаешь, Иуде. А мы-то удивляемся: откуда Иуде все известно? Чуть что случится в классе, уже готово – донесли! Коська все на чистую воду вывел. Ну, и помяли вчера малость Нелидку. Ты как, одобряешь?
Странный вопрос: конечно, одобряет! Из всех подлостей Николай больше всего ненавидит фискальство, доносы на товарищей, предательство.
– А еще решили так: целый месяц не замечать Нелидку, – продолжал Мишка, явно удовлетворенный поддержкой друга. – Будто и нет его. Спросит – не отвечать, заговорит – не слышать! Пускай поскорее к дядюшке-сенатору улепетывает подобру-поздорову… Ты смотри, не оплошай. Душа у тебя мягкая: пожалеешь. Он к тебе сейчас же лисой, лисой. Ноты – ноль внимания, фунт презрения! Ясно?
– Будь покоен. Не подведу!
– Вот и славно.
Придвинувшись вплотную, Мишка с опаской оглянулся вокруг и зашептал в самое ухо друга:
– Секрет тебе скажу… Государь к нам приезжает…
– Ей-богу? Не врешь? – изумился Николай.
– Истинная правда! Со дня на день ждут. Батяша сказывал. Он-то уж все знает…
Вот оно что! Не зря, выходит, Степан спрашивал…
Забренчал предупредительный звонок. Поднявшись со скамьи, приятели в обнимку направились в класс. Вошли в неприветливую переднюю. Окон в ней не было. В покривившемся настенном подсвечнике тускло горел, разбрызгивая сало, огарок свечи. В углу, в полумраке, застыл, как призрак, Иуда. Он пронизывал каждого холодным взором. Иуда посмотрел на Некрасова как-то особенно, недовольно задвигав сухими скулами.
Из настежь распахнутых дверей класса пахнуло курительным порошком. Это сторож Алексей прошелся по всей гимназии перед началом занятий с горящей медной курильницей, напоминающей церковное кадило. Так делалось с тех пор, как с низовьев Волги дошли тревожные слухи о холере, беспощадно косившей людей…
– Аве, Никола, аве![24]24
Привет! (лат.).
[Закрыть] – радостно крикнул Глушицкий, завидев в дверях Некрасова. Вслед за тем он гулко застучал ладонями по парте: – Музыка – встречный! Трам-там-там! Трам-там-там!
– Здорово, Колюха! – весело горланил Коська, отрываясь от учебника, в который решился заглянуть в самую последнюю минуту.
Приветствия и восклицания неслись изо всех углов.
С первой парты, как ни в чем не бывало, приветливо махал рукой Пьер Нелидов. Но Николай и взглядом его не удостоил.
В дверях выросла сутулая фигура Петра Павловича Туношенского. Нетвердым шагом дошел он до кафедры и плюхнулся на стул. Утихший было шум возобновился с новой силой.
– Опять под мухой! – ухмылялся Мишка.
– Великолепно! – обрадовался Николай, вытягивая томик Бенедиктова из ранца. – Почитаем!..
Кроме скучной латыни, Петр Павлович преподавал также риторику и логику. Николай был глубоко убежден, что даже Иван Семенович не мог бы сделать логику интересной. Иное дело – риторика. Тут тебе и разные размеры, «в современной пиитике употребляемые», как гласил учебник Кошанского, тут тебе и древняя поэзия, и лирические стихотворения.
Если дать все это достойному мастеру, то заблестит риторика, словно алмаз.
А Петр Павлович, как плохой повар: готовит безвкусные, пресные блюда из превосходных продуктов. Надо же все засушить до такой невероятной степени! Не стихосложение, а волынка какая-то. Ни одного памятного примера, ни одного живого слова.
– Строгий гексаметр, – утомительно и нудно тянул Туношенский, блестя алым носом, – состоит из четырех дактилей или спондеев, пятого дактиля, а шестого спондея или трохея…
Дактили, спондеи, трохеи! Попробуй тут разберись! Прямо ископаемые какие-то.
Ведь писал же Александр Сергеевич Пушкин без всяких этих спондеев, просто и понятно:
Мчатся тучи, вьются тучи,
Невидимкою луна…
И Бенедиктов тоже неплохо сочиняет:
Кудри девы-чародейки,
Кудри – блеск и аромат,
Кудри – кольца, струйки, змейки,
Кудри – шелковый каскад…
Размышления Николая были нарушены возгласом учителя:
– Эй, кто там? К доске!
Туношенский уставил вытянутый палец, как дуло пистолета, целя в гудевший перед ним класс.
– Ну?
Никому не хотелось подниматься с места. Кто его знает, что вздумается спрашивать учителю. Пьяному всякое на ум взбредет.
– Ну? – начиная сердиться, повторил Петр Павлович.
Андрей Глушицкий решил принести себя в жертву. Он подошел к учительскому столу.
– Итак, м-м, – глянув мутными глазами на Глушицкого, замычал Петр Павлович, – ты кто таков? Чем заниматься изволишь?
– Это я-то? – стукнул себя в грудь Глушицкий. – Гимназист. Уму разуму у вас обучаюсь.
– Ах, так! Фамилия?
– Глушицкий.
– Граф?
– Не совсем, – помедлив, ответил Андрей, опасаясь какого-нибудь подвоха.
Голова Туношенского метнулась к столу. Он с трудом поднял ее.
– Напрасно, сожалительно. Граф Глушицкий – это, м-м, недурственно. Почему же ты не граф? А?
Глушицкий молчал.
– А, собственно, м-м, зачем ты здесь торчишь? Следить за моей нравственностью приставлен? Так? – сердито откинулся на спинку стула учитель.
– Сами вызывали.
– Вызывал? М-м. Не помню. Зачем?
– Урок отвечать.
Туношенский с недоверием глянул на ученика.
– Урок? М-м. Пожалуй!
Понуро опустив голову, он задумался.
– Что ж, собственно, спросить тебя? А? Подскажи!
И, не дав Глушицкому рта раскрыть, строго, как только мог в таком состоянии, произнес:
– Ладно! Ответствуй! Что, м-м, есть сравнительный период?
– Сравнительный период, – бойко затараторил Глушицкий, – есть не что иное, как спряжение глаголов зайн и верден, оно ведомо было человечеству еще во времена Александра Македонского и Юлия Цезаря, когда атаман Ермак Тимофеевич завоевывал Сибирь грозному царю Ивану Васильевичу, а Дмитрий Самозванец просил руки у польской гордячки Марины Мнишек.
«Что за околесица? Что за чушь?» – прислушался к Глушицкому Николай. Уж не заучился ли, бедняга? Да нет! Он просто дурачится!
А Глушицкий продолжал барабанить:
– Сие есть книга, глаголемая требник преподобного отца Сергия, а кто ее стибрит, тому бог судия. Что позволено Юпитеру, не позволено быку. А ля герр комм а ля repp.[25]25
На войне как на войне (франц.)
[Закрыть] Хау ду ю ду?[26]26
Как вы поживаете? (англ.).
[Закрыть]
Голова учителя свалилась на стол. Легкий свист пронесся по классу.
К столу подскочил Коська Щукин. Он пустился впляс вокруг учителя, тихонько припевая:
– Наклюкался! Налимонился! Назюзюкался!
Ничего не слышал Туношенский. Из его багрового носа лились мирные рулады.
В классе становилось шумно. Мишка вложил два пальца в рот и хотел свистнуть. Но Николай дернул его за рукав:
– Не надо! Иуда услышит. Возьми вот лучше эту штучку, – он вытащил из кармана берестовую, с узорными завитками и кожаным ремешком тавлинку, которую изготовил в Полушкиной роще.
Мишка бесцеремонно забрал ее и спросил;
– С табаком?
– Пустая.
– Эх ты! Кто же пустую дарит? Чудак!
Обхватив ладонью подбородок (ни дать ни взять, настоящий мыслитель!), Мишка задумался. Потом стукнул себя кулаком по лбу:
– Эврика![27]27
Нашел! (греч.).
[Закрыть]
В следующую минуту Мишка оказался около Туношенского. Он оттолкнул к стене все еще продолжавшего паясничать Коську и начал бесцеремонно ощупывать карманы засаленного, с заплатами на локтях учительского сюртука.
Николай насторожился. Кажется, через край хватил Мишка! Ох, не поздоровится ему, если Пьерка донесет Иуде. Обыскивать учителя? Обшаривать его карманы? И зачем это? Ведь не деньги же Златоустовскому потребовались?
Ну, конечно же, не деньги! Мишка не вор. Тем более, что у Петра Павловича никогда гроша в кармане не бывает.
Всего-навсего старую серебряную табакерку с поддельным изумрудным камешком вытащил из учительского сюртука Мишка. Открыв ее, он с наслаждением потянул носом:
– Хорош! С ароматом.
Вслед за тем, не торопясь, он пересыпал табак в свою тавлинку. А серебряная табакерка снова вернулась на место к своему законному владельцу. Тут со всех сторон потянулись руки, понеслись голоса:
– Дай понюхать!
– И мне щепотку!
– И мне! И мне!
Подняв тавлинку над головой, Мишка уговаривал с чувством собственного достоинства:
– Не лезьте, черти! Всем достанется!
Он пошел вдоль парт, протягивая тавлинку то вправо, то влево.
– Пожалуйте учительского. Со специями.
Пьерка Нелидов тоже намеревался взять свою долю, стремясь показать, видно, что он заодно со всеми. Но вместо тавлинки перед ним вырос внуши «тельный Мишкин кулак с большим заскорузлым пальцем; на-ка, выкуси!
– Апчхи! Апчхи! – дружно раздавалось со всех сторон. Ничего не скажешь, славный табак. Николай убедился в этом, набив нос мелким, как мягкая пыль, пахучим зеленым порошком. Отчихавшись, он попытался было читать, но с трудом разобрал две туманные строчки:
Что так гордо, лебедь белый,
Ты гуляешь по струям?…
Глаза его наполнились слезами.
А Петр Павлович все еще находился в объятиях Морфея.[28]28
Морфей – бог сна (греч).
[Закрыть] Должно быть, хороший грезился ему сон – губы его умильно чмокали, а вырывавшийся из заросших волосами ноздрей посвист был нежным, как воркование весеннего голубя.
В классе уже свыклись с неожиданной свободой. Шума стало меньше. Кто играл в карты, негромко переговариваясь, кто, сосредоточенно сопя, «жал масло» из соседа, кто аппетитно жевал, вытащив из ранца купленный по дороге в гимназию свежий, обсыпанный белоснежной мукой калач.
Один Мишка не унимался. Тавлинка почти опустела. В ней оставалось всего две-три понюшки.
– Щукин! – позвал он Коську, которому вздумалось, по примеру учителя, прикорнуть на дальней парте.
– Чего? – недовольно отозвался Коська, лениво открывая глаза.
– Ко мне! Мигом!
– Не хочу.
– Дельце есть.
– Какое?
– Секрет!
Секрет? Это интересно. Можно, пожалуй, и подняться. Коська приблизился к стоявшему около учителя приятелю.
– Ну? Говори!
Мишка что-то таинственно зашептал ему на ухо. Но на Коськином лице не выразилось никакого удивления. Видно, секрет был не таким-то уж важным.
– Начнем? – спросил его Мишка, сделав три шага в сторону черной, как монашка, железной печки.
– Давай! – без особой охоты согласился Щукин, следуя за Мишкой. – Может, Николу позовем?
Златоустовский безнадежно махнул рукой:
– Пускай книжками забавляется, читарь-мытарь!
Но Николай уже кончил читать. Бенедиктов исчез со стола. Теперь все его внимание привлекали Мишка и Коська. Что они там замышляют, неугомоны?
– Действуй! – приказал Златоустовский, высыпая из тавлинки на ноготь большого пальца остатки нюхательного табака.
Коська с силой распахнул печную дверцу. Она дробно задребезжала. Зола и пепел густо посыпались на пол.
– Кричи! – командовал Мишка.
И Коська закричал:
– Карету его сиятельству-выпивательству графу Туношенскому!
Шумно хлопнув дверцей, будто закрывая экипаж, Мишка громко чихнул. Закатил глаза. Ни дать, ни взять – Петр Павлович.
– Благодарствую! – произнес он голосом учителя.
В классе весело зафыркали. Улыбнулся и Николай. Очень уж похоже изобразил Мишка Туношенского. И откуда только у него такие актерские замашки?
А печная дверца заскрипела снова. И опять раздался Мишкин голос:
– Кричи!
– Мусорную тачку его преомерзительству Иуде поганому! – просвистел Коська.
– Апчхи! Благодарствую! – ссутулившись и не сгибая колен, зашаркал ногами около печки Златоустовский.
Взрыв смеха лучше всего подтверждал, что это – самый настоящий Иуда. Опять громыхнула дверца:
– Кричи!
Зазвучал торжественный, как у дьякона в соборе, бас:
– Златую колесницу порфироносному цезарю нашему Величковскому!
Но на сей раз дверца не хлопнула. Не успел чихнуть и Мишка. Он застыл в удивлении и страхе: в дверях класса недвижно, как монумент, стоял сам Порфирий Иванович Величковский, а из-за его широкой спины ехидно высовывалось противное лицо Иуды.
Все замерли. Никогда еще, наверное, не было в классе такой ужасной тишины. Так случается только в лесу, перед грозой. Вот только что шумели, гнулись, махали руками-ветвями деревья. И вдруг стало тихо. Ничто не шелохнется, не шевельнется, не затрепещет. Мрачная, темно-синяя туча уже низко висит над лесом…
У Николая неприятно засосало под ложечкой. Лица гимназистов побледнели и как-то сразу осунулись. С глупым видом стояли у печки не доигравшие свою роль актеры. Даже тавлинку не смог спрятать Мишка, и она лежала у него на вытянутой вперед ладони.
Лишь Петр Павлович не чуял никакой беды над своей головой. Как невинный младенец, посапывал он носом, и две мухи с лазоревыми крылышками мирно резвились на его лысине, до блеска отполированной неумолимыми годами.
Царь– батюшка
Как у Спаса бьют, у Ивана звонят,
У Николы Надеина часы говорят.
Ярославская присказка
Николай одиноко сидел на крыльце. Невыносимо болела голова. Позванивало тоненько в ушах. Словно невидимый комар ныл – нудно, надсадно, тягостно. Вспомнилась няня. «Ежели зимой в ушах зазвенит, – бывало, говаривала она, – значит, к теплу, ежели летом – к ненастью».
А какое тут ненастье! На высоком голубом небе – ни облачка, ни пятнышка. И солнце, поднявшееся из-за Волги, такое светлое и чистое, словно его только что вымыли.
Чуть слышно ворковали сизые голуби на крыше. У них день начался без печали, без заботы. Голова у них не болит. Ох, и зачем он только пошел вчера в «Царьград»? А все этот Мишка!
Положим, Мишку как-то можно оправдать. У него были неприятности. За то самое представление в классе вчера его и Коську Щукина высекли у колокольчика. По приказу Величковского. Могли бы и исключить их из гимназии, но Порфирий Иванович, внушительно подняв кверху палец с сверкающим бриллиантом на перстне, сказал:
– Лишь по случаю прибытия в наш древний град всемилостивейшего монарха, государя-императора оставляю вас в гимназии.
Николай дождался друга в сквере.
– Больно?
– Так себе. Я Багране рублевку сунул. Он не особенно старался.
– А Коська?
– Ему по всем статьям всыпали. Даже взревнул малость.
– Это Коська-то?
– А что Коська – не человек? Чай, и у него то самое место не железное.
– Все-таки. Я ведь думал, он герой.
– Герой-то за горой, а мы люди здешние, грешные, – поправляя ремень, глубокомысленно возразил Мишка и вдруг предложил: – Пойдем-ка, Никола, в «Царьград». У матушки моей нынче день рождения. Отметим!
Хоть и важный был повод, но Николай отказался:
– Не могу. Уроки учить надо.
– Кваску закажем, – соблазнял Мишка. – На льду. Прохладительный. Пошли!.. Уроки, чать, не медведи, в лес не убегут. Айда!
Пришлось согласиться. Почему не попить кваску?
В ресторане было малолюдно. Заняли столик у окна.
– Две телячьи отбивные и холодного кваску графинчик, – тоном знатока приказал Мишка лысому официанту с белой салфеткой через руку. А Николай попросил свежую газету «Губернские ведомости». Настоящие завсегдатаи ресторана всегда так поступают: сидят, читают, закусывают, не торопясь.
Правда, «Губернские ведомости» оказались не совсем новыми. Но все равно было интересно.
– Про чего там настрочили? – спросил Мишка, разливая квасок по стаканам.
– А вот слушай!
И Николай вслух прочел:
– «Ярославского уезда близ села Курбы, в сельце Нагорном, продаются крестьяне тяглами, без земли, на вывоз, а также шведские черные овцы и бараны разных цен. Обращаться к помещице госпоже Костылевой».
– Что люди, что скот – все едино, – проворчал Мишка. – Накостылять бы этой Костылевой как следует.
Он залпом выпил стакан кваску. А за ним и Николай.
А ведь и верно – хорош квасок! Шипучий, как шампанское, свежим сотовым медом попахивает.
После двух стаканов почему-то зашумело в голове. От кваску-то! А потом Николай уже и не помнит, как он добрался до квартиры.
Надул Мишка, надул бестия! Квасок-то хмельным оказался.
И теперь вот такая боль в голове. А на грудь будто камень наложили. К горлу то и дело подкатывается тошнотный горьковато-соленый комок. Уж не раз рвало Николая до изнурения, до холодного пота.
Минуты тянулись за минутами, а Николай все сидел на крыльце. То ли от освежающего ветерка, потянувшего с зеленой Закоторосльной стороны, то ли оттого, что в желудке не стало больше тошнотворной дряни, сделалось легче, боль в висках постепенно проходила.
Над городом властвовала дремотная тишина. Она убаюкивала, смыкала глаза. И вдруг, совсем неожиданно, возник колокольный звон. Он начался за стенами Спасского монастыря: загудела белокаменная звонница с большими круглыми часами. Ей живо откликнулись соседние церкви – Михаила Архангела и Богоявленская. Мощно ударили в медный колокол в самом центре города – у Власия. Донесся частый перезвон с Волги от Николо-Надеинского храма. За Которослью, в Коровницкой слободе, заговорил во все колокола пестроглавый Иван Златоуст. Звуки разливались по городу празднично, торжественно, ликующе, как в первый день пасхи.
За спиной гулко хлопнула дверь. Николай поспешно обернулся. На крыльце стоял Андрюша в новой, тщательно отутюженной форме. На лице его, как обычно, – ни кровинки, но глаза оживленно блестели.
– Николенька! Пора. Опоздаем!
Николай рывком поднялся со ступенек.
– А Трифон где? Спит?
– Какое там! – отвечал Андрюша. – Чуть свет на заставу отправился. Первым хочет государя узреть…
Вычищенный, выглаженный – без единой складочки – парадный мундир висел на спинке стула. Что ни говори, а Трифон молодец. Не забыл, позаботился!
Переоделся Николай с такой быстротой, что ему мог бы позавидовать любой поднятый по тревоге кадет из военного училища. В один миг домчался до гимназии.
Гимназисты уже высыпали на улицу. Толкаясь и шумя, строились в ряды. Учителей еще не было. Зато Иуда, бегая от одной группы к другой, предупреждающе шипел:
– Тише, тише!
Николай встал рядом с Мишкой. Тот подморгнул понимающе:
– Как наше здоровьице?
От него густо пахнуло луком. Николая снова затошнило, и он ответил не сразу:
– Голова болит. Надул ты меня с кваском.
– Ха! А мне хоть бы что.
Ах, Мишка, Мишка! Ну о кваске еще после разговор будет, а вот зачем он в такой необыкновенный день луку наелся? Стоять около него невозможно.
А Иуда наводил порядок в рядах. Кого-то из самых неугомонных и шумных дернул за ухо, другому дал затрещину. «Уж хоть сегодня-то он не слишком бы рукоприкладствовал», – подумал Николай. Ради царя-батюшки!
Разговоры в рядах не утихали. И только когда в широко распахнутых Баграней дверях появился директор гимназии Клименко, усатый, румяный и толстый, – все разом замерли. Позади директора виднелось гордое лицо Величковского.
Подняв над головой руку в белой перчатке, Клименко поздоровался. Потом, шевеля жирными губами, он начал что-то говорить. Но как ни прислушивался Николай, до него долетали лишь отдельные фразы, которые иногда выкрикивал директор: – Августейший монарх!.. Помазанник божий!.. Слава государства Российского!.. Зиждитель кроткий!..
Речь окончилась. Гимназисты закричали «ура». Клименко вытер лоб платком и, сказав что-то Величковскому, скрылся в дверях гимназии. Он торопился в лицей. Там дела были куда важнее. Месяц назад из столицы поступило строгое предписание: разбить всех студентов повзводно и обучать их военному искусству, а «допреж всего маршированию и ружейным артикулам». Каждое утро гоняли теперь лицеистов по плацу усатые унтеры. Клименко плохо разбирался в шагистике и очень боялся, что государь останется недовольным успехами лицеистов. Как же тут было не спешить!
Порфирий Иванович медленно двинулся вдоль длинной ученической шеренги. Позади него, на почтительном расстоянии, подобострастно склонив набок плешивую голову, плелся Иуда. Строгий, насквозь пронизывающий взгляд инспектора приводил гимназистов в трепет. Но особенно делалось не по себе, когда Величковский монотонно и бесстрастно произносил:
– Э-э, душенька, застегните пуговицу.
– У вас пряжка, душенька, не на месте.
Каждое такое замечание не проходило мимо Иуды. Он все запоминал, все оставлял в своей памяти. Ему и записной книжки не нужно. Величковский остановился около Николая и Мишки, потянул носом, сморщился:
– Фу, цибуля![29]29
Цибуля – лук (укр.)
[Закрыть] Какая гадость!
И, не задерживаясь, двинулся дальше. А Иуда погрозил сухим, негнущимся, как у гоголевского Вия, пальцем.
Завершив обход, Порфирий Иванович возвратился к безмолвно стоявшим у входа учителям.
– Господа, прошу на свои места! – важно произнес он.
Первым степенно вышел вперед, трижды перекрестившись на ходу, дородный красавец с изящными бархатными манерами, отец Апполос. Вслед за ним засеменил, гримасничая и почти доставая длинными руками до земли, Мартын Силыч. «Обезьяна, подлинная обезьяна», – с неприязнью глядя на него, думал Николай. Карл Карлович Турне, прежде чем сделать шаг, громко кашлянул, оглянулся вокруг и закрутил рыжие усы.
Класс, в котором учился Некрасов, возглавил Петр Павлович Туношенский. Походка его была нетвердой. Видно, головомойка, которую ему задали на учительском совете, не пошла ему впрок.
– Глянь, глянь! – длинный Мишкин палец был направлен вперед. Но Николай не увидел ничего примечательного, кроме спины Петра Павловича.
– Смеешься, что ли? – заворчал Николай.
– Эх-ма! Окосел! Сущий филин. Глаза вытаращил, а не зрит, – и Мишка не особенно вежливо пригнул голову друга книзу. – Смотри, смотри. На ноги.
Тут только Николай понял, в чем дело. По губам его скользнула улыбка. Ах, Петр. Павлович, Петр Павлович! Опять ему не повезло. Правый ботинок его расшнуровался, а из-под брюк выползла, будто змейка, грязноватая завязка кальсон. Вот сейчас он наступит на нее. Но завязка таинственно скрылась.
Чем ближе к Стрелке, тем больше людей. Толпы зевак, лущивших семечки, грудились на зыбких деревянных тротуарах, в широко распахнутых воротах, вдоль облезлых, покосившихся заборов. На крышах пестрели кумачовые и синие рубахи дотошных мальчишек.
А завязка Петра Павловича снова выбралась наружу. Миг – и учитель встал на нее, нелепо взмахнул руками, медленно свалился на землю.
Послышался смех: не сдержался кто-то" из шагавших позади одноклассников. Наверное, Коська Щукин. Это на него похоже.
Но Николаю не было смешно. Ему сделалось неловко за учителя и даже жалко его. Шагнув вперед, он заботливо помог Туношенскому подняться.
Петр Павлович повернул голову назад:
– А-а, Некрасов! Благодарствую! Тронут. В его голосе чувствовалось смущение.
Все событие произошло настолько быстро, что не нарушило порядка в рядах. А свидетелями его оказались лишь немногие. Между тем Петр Павлович так и не заметил злосчастной завязки, виновницы его падения.
Сказать бы ему, предупредить новую неприятность. Однако не так-то это просто. Шепнуть на ухо? Не будет ли это расценено как дерзость. Крикнуть тоже нельзя. Подумают, озорство! Не ровен час, к Иуде на заметку попадешь.
И все осталось, как было. Завязка по-прежнему волочилась вслед за Туношенским, ползла по пыли, как живая.
Впереди мелькнула голубая полоска Волги. Мелькнула и скрылась: ее заслоняли густые людские толпы и гарцевавшие по сторонам улицы на сытых конях усатые жандармы. Они махали ременными нагайками, выкрикивая:
– А ну, назад! Осади!
Колонна гимназистов остановилась. Теперь прямо перед глазами Николая возвышался узорчатый, опоясанный чугунной решеткой с витиеватыми орнаментами, златоглавый Успенский собор. Это была главная церковь города. В ней служил сам митрополит. А невдалеке – длинное белоколонное здание Демидовского лицея.
Знакомое место! Сколько раз бывал здесь Николай, сколько всего передумал. Стрелка! Там вон, внизу, Волга и Которосль, там – даль, бесконечная, необъятная…
Палило солнце. По лбу и щекам струился липкий пот. Больно кусали слепни. И откуда их столько взялось? Будто нарочно на празднество прилетели. Николай чувствовал усталость в ногах. Очень хотелось пить. Но попробуй отойди в сторону хоть на минуту – не обрадуешься. Иуда за шиворот притащит. Да еще пинков надает без всякого стеснения.
Положим, и кроме Иуды есть кому за поведением гимназистов проследить. Учителей – целый взвод.
Даже и не думалось, что их так много в гимназии.
Сбоку искушающе зашептал в ухо Мишка:
– Эх, сейчас бы кваску холодненького… И, облизнув пересохшие губы, добавил соблазнительно:
– Искупаться бы. А-а?
Куда бы как чудесно было! В Которосль, с обрыва! Только брызги бы полетели.
Но, увы! Хоть и рядом песчаный бережок с гибкими кустами ивняка, хоть и доносятся с реки зовущие крики чаек, а никуда не уйдешь. Жди, страдай от жажды.
В мучительном ожидании прошло не меньше часа. Даже Иуда, и тот изнемог: то и дело клетчатым платком лоб вытирает. А учителя около церковной решетки, как овцы, в кучу сбились. Там хоть маленькая, но все же тень.
Стихший было немного колокольный гомон разгорелся с новой силой. Мишка что-то выкрикнул, но Николай не расслышал. Только по губам понял: едет!
Из боковой церковной калитки торопливо вышел Величковский, натягивая на ходу белоснежные перчатки. К нему, как стрела, подлетел Иуда. Выслушав какое-то приказание, он бросился к учителям. Те поспешили на свои места.
Засеменил, засуетился и Туношенский. А предательская завязка все тянулась и тянулась за ним.
Стоявшая позади гимназистов толпа загудела. Даже колокола не могли заглушить этого гула, похожего на шум прибоя.
Внезапно из-под ног Николая выкатилась серым клубком лохматая, с обрубленным хвостом собачонка. Николай сразу узнал ее: это она, прыгая на трех ногах, гавкала на него, когда он бежал на пожар. Вот задира!.. Что ей здесь нужно?
А собачонке ничего не надо. Просто-напросто она увидела волочившуюся по земле завязку и не могла отнестись к этому равнодушно, со всей силой вцепилась в нее острыми клыками.
Туношенский дрыгнул ногой, пытаясь освободиться от назойливой дворняжки. Но не тут-то было. Собачонка тянула тесемку к себе, мотая головой и сердито урча.
Петр Павлович балансировал на одной ноге, как в цирке. Он беспомощно взмахивал руками, словно пытаясь улететь куда-то.
Быстро присев на корточки, Николай ухватил собачонку за хвост, подтащил ее к себе. Собачонка взвизгнула и тяпнула обидчика за палец. Но еще миг – и она полетела в толпу.
«Кровь!» – испугался Мишка и, вытащив из кармана батистовый платок, крепко завязал им палец Николая.
– И чего ты, право, сунулся? – пробурчал он. – Пускай бы Туношенка покрутился. Так ему и надо!..
Где-то невдалеке прогремел пушечный выстрел.
– Едет, едет! – донеслось из толпы.
Встав на цыпочки, Николай увидел поднимавшийся над головами людей столб пыли. Лучи солнца играли в нем, делая его то багровым, то желтым.
Прошло еще минут пять. Наконец на дороге показались священники в длинных ризах, вышитых золотом и серебром. Их было множество. Они шагали медленно, словно несли на руках что-то тяжелое. Слышалось стройное пение. Ритмично раскачивались кадила, испуская клубки белого дымка.
За церковной процессией ехали красивые всадники на статных конях, с блестящими саблями наголо. Затем шли дворяне, чиновники, городские богатеи. Кое-кого Николай знал в лицо – видел на гимназических вечерах. Им отводились самые почетные места.