Текст книги "Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 1. А-И"
Автор книги: Павел Фокин
Соавторы: Светлана Князева
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
БЛЮМЕНТАЛЬ-ТАМАРИНА (урожд. Климова) Мария Михайловна
4(16).7.1859 – 16.10.1938
Драматическая актриса. На сцене с 1885. В 1890–1901 работала в провинции (Тифлис, Владикавказ, Ростов-на-Дону, Харьков), В 1901–1914 – актриса театра Корша. Роли: Галчиха («Без вины виноватые» А. Островского, 1891), Домна Пантелеевна («Таланты и поклонники» А. Островского, 1894), Анфуса («Волки и овцы» А. Островского, 1896), Матрена («Власть тьмы» Л. Толстого, 1896) няня Марина («Дядя Ваня» А. Чехова, 1896), Кабаниха и Феклуша («Гроза» А. Островского, 1894, 1896), Елизавета Антоновна («Дни нашей жизни» Л. Андреева, 1909) и др. С 1916 снималась в кино.
«Мария Михайловна Блюменталь-Тамарина отличалась особым обаянием. Маленькая, сухенькая, внешне неприметная, рано перешедшая на роли пожилых женщин, она несла в своем искусстве большую чистоту, строгость, ясность, мягкость и в то же время – жадность к жизни. Все эти побеждающие качества сочетались с необыкновенной четкостью сценического почерка.
…Как успевала Блюменталь-Тамарина так филигранно отделывать роли в условиях вечной спешки, царившей у Корша, понять не могу! Но у нее всегда все детали были отшлифованы, тонко отделаны и при этом освещены душевным светом. Актриса противостояла спешке, авралам, всему стилю коршевской суматошной жизни. И когда Блюменталь-Тамарина вместе с Борисовым ушла в Драматический театр, коршевская труппа как бы лишилась своего фундамента» (П. Марков. Книга воспоминаний).
«С кипучей энергией, с энтузиазмом, сохранившимся до самых последних дней ее долгой жизни, она успевала играть в театре, выступать в концертах, читать по радио, сниматься в кино, участвовать в поездках в провинцию… Ей редко удавалось отдохнуть хоть полчаса в день. Она уходила из дому в десять часов утра, возвращалась, чтобы наскоро пообедать, и опять работала, часто до двух часов ночи, порою даже снимаясь для кино по ночам. Она никогда не спала больше шести часов в сутки, потому что утром любила сама прибрать комнату и распорядиться по хозяйству. Она часто говорила о себе, шутя, слова Кукушкиной из пьесы Островского „Доходное место“ – роль, которую она замечательно играла: „У меня чистота, у меня порядок“. И она никому не доверяла поддерживать эту чистоту и порядок. Бывало, с раннего утра, в плюшевом зеленом халатике, столь памятном мне, в фартуке, повязав голову платком, с метелкой и тряпкой она бегала по дому, вытирая пыль с бесконечного количества вазочек, фарфоровых чашек и тарелок, статуэток, картин и портретов, которые украшали ее комнату и полочки на стенах. Друзья и знакомые дарили ей эти, любимые ею, вещицы. Она любила, чтобы у нее в квартире было красиво и уютно. Она успевала сама вышивать какие-то красивые подушки и салфеточки, украшавшие диваны, кресла и столы…С особенным умилением вспоминаю я ее подвижную, сухонькую, маленькую фигурку в восемнадцатом – двадцатом годах, когда в квартире не действовало центральное отопление и мы во всех комнатах поставили нещадно дымившие железные печки. Марья Михайловна ходила в теплом капоре, в меховой кофте, в валенках, с утра топила печку в своей комнате, ставила чайник, чтобы погреться чайком или кофейком, если таковой имелся, плакала от дыма, щипавшего глаза, а потом забывала все неудобства тогдашней жизни, взявшись за изучение роли и увлекшись создаваемым образом…Тут же она бежала (она всегда бегала, а не ходила) в кладовую, где стояли сундуки с платьями и париками, быстро находила нужные ей вещи, одевалась и приходила показаться мне. Сразу в ее воображении возникал весь внешний облик творимого ею образа. Она не могла работать над ролью, не поглядев на себя в зеркало. Все орудия производства были у нее под рукой. Она никогда не играла в так называемых „казенных“ костюмах и париках…Они все у нее были „настоящие“, строго соответствовавшие эпохе, в которую происходило действие пьесы. В свое время она покупала их на базарах в провинциальных городах, где ей приходилось играть, и в Москве у разных старух, хранивших их в своих сундуках. Она владела такими замечательными шалями, наколками и чепцами для пьес Островского, какие и в Малом театре не всегда найдешь.
В эпоху увлечения формализмом, условным театром, гротеском, когда режиссеры и художники требовали точного выполнения костюмов по эскизам, часто вычурным, утрированным и непонятным, Марья Михайловна с большим трудом расставалась со своими „настоящими“ костюмами. Но она привыкла подавать пример дисциплины, уважения к режиссеру и художнику и подчинялась их требованиям. Кроме того, очень гибкая, она под напором буйствующих новаторов готова была признать, что ее взгляды немного устарели и, может быть, молодежь права в поисках новых форм.
…На свой туалет она обращала большое внимание. У нее было немного нарядов, но все первосортные, заказанные у лучших портних, шляпниц, сапожников. Одна из самых элегантных старушек, каких я знала, она всегда одевалась с большим вкусом, в соответствующем ее возрасту стиле.
…Много пьес переиграла я вместе с Марьей Михайловной в спешных постановках Коршевского театра. Мы с ней совсем по-разному работали, и с тем бо́льшим интересом я следила за созданием ею сценических образов.
У Марьи Михайловны прежде всего возникал пластический и звуковой образ роли. От него шла дальнейшая психологическая разработка. Роли она всегда учила вслух и по многу раз повторяла неудававшиеся интонации, стараясь понять причины неудачи…Она не шла непосредственно от своих внешних данных при создании внешнего облика, а старалась приспособить себя к идеальному, с ее точки зрения, облику роли. Жесты и мимика рождались у нее непосредственно, она не работала над ними особо, хотя часто репетировала перед зеркалом в костюме и гриме. Режиссерскими указаниями она не только дорожила, но не умела обходиться без них. Ей нужна была проверка проделанной ею работы. Она часто не доверяла себе, сомневалась в своих силах. Хорошо, что ей посчастливилось в раннюю пору своей сценической жизни работать под внимательным наблюдением такого режиссера, как Николай Николаевич Синельников. Она никогда не останавливалась в своей работе над ролью, и каждый спектакль вносил в нее что-нибудь новое. Всегда прислушивалась к отзывам критики, и дружественной и недружелюбной, и проверяла справедливость делаемых замечаний, снова и снова обдумывая свое исполнение.
…Прием публики оказывал большое влияние на ее игру. Она расцветала и загоралась, почувствовав контакт между собой и зрительным залом, и увядала, если такого контакта не устанавливалось по вине аудитории, потому что сама она всегда была, как говорят актеры, в „игральном“ настроении» (Н. Смирнова. Воспоминания).
БЛЮМЕНФЕЛЬД Генрих (Гарри, с 1917 – Андрей) Матвеевич
1893–1920
Живописец, педагог. Учился в Парижской свободной академии; участник выставки «Бубновый валет» (1913). В 1919 руководитель художественной мастерской в Пензе.
«Гарри Блуменфельду было 18 лет, когда я увидела его у моей гимназической подруги Леночки. Он только что приехал из Парижа, куда его посылали учиться живописи. У Леночки тогда собирался всякий народ. Золотая молодежь, какие-то полулитературные люди из кружка и великолепные единицы вроде Липскерова и Рубановича.
Гарри блистал на этом фоне, как блистал бы и на всяком другом. Все, начиная с внешности, в нем было необычайно. Очень смуглый, волосы черные – лакированные; брови – крылья; глаза светло-серые, мягкие и умные. Выдающаяся нижняя челюсть и как будто не свой – огромный, развратный, опущенный по углам – рот. Беспокойное лицо. Мне он не нравился.
Где бы он ни оказался, он немедленно влюблял в себя окружающих. Разговаривал он так, что его, мальчишку, слушали бородатые люди. Говорил он о старых мастерах, о рисунке, о форме, о Сезанне, о новых путях в живописи, и каждая его фраза открывала вам новое» (Л. Брик. Пристрастные рассказы).
«Блюменфельд не был особенно откровенен в разговорах о самом себе… он рано начал чувствовать живопись, работал в мастерской И. Машкова, учился в Париже (кажется, у Мориса Дени)… лечился и выставлялся в Финляндии, после революции перебрался для работы в Питер, а в 1918 году был вызван Равделем [В. В. Равдель, скульптор, художник. – Сост.] в Пензу, где создал одну из лучших живописных мастерских.
…Он определял себя как постимпрессионист. Если к этому добавить, что индивидуальными чертами Блюменфельда были простота замысла, примитивность конструкции и скромность красок, соединенные с удивительной силой выражения, то характеристику его как живописца можно считать исчерпанной» (А. Кутузов. Г. М. Блюменфельд. Некролог).
БОБОРЫКИН Петр Дмитриевич
15(27).8.1836 – 12.8.1921
Прозаик, драматург, мемуарист. Публикации в журналах «Библиотека для чтения», «Русский вестник», «Русский инвалид», «Отечественные записки», «Русская мысль», «Вестник Европы», «Голос минувшего», «Русская старина», «Огонек» и др. Романы «В путь-дорогу!» (1862–1864), «В чужом поле» (1866), «Жертва вечерняя» (1868), «Солидные добродетели» (1870), «Доктор Цыбулька» (1874), «Лихие болести» (1876), «Китай-город» (1882), «Из новых» (1887), «На ущербе» (1890), «Василий Теркин» (1892), «Перевал» (1894), «Ходок» (1895), «Княгиня» (1896), «По-другому» (1897), «Тяга» (1898), «Куда идти?» (1899); более ста рассказов и повестей, среди которых «Изменник» (1889), «Поумнел» (1890); пьесы «Доктор Мошков» (1884), «Старые счеты» (1883), «Клеймо» (1884), «С бою» (1891), «Накипь» (1899) и др. Книга воспоминаний «За полвека» (М.; Л.,1929). С 1914 – за границей.
«Самое важное в Боборыкине, что он ни в чем не встречает препятствий…
Боборыкина в „затруднении“ я не могу себе представить.
Всем людям трудно, одному Боборыкину легко, удачно; и, я думаю, самые трудноперевариваемые вещества у него легко перевариваются» (В. Розанов. Уединенное).
«Боборыкин был лысый… но был – желтоусый, а не седоусый, худой и багровый; высокий, весьма подвижной, он вертел головой на тонкой, изгибистой шее с такой быстротой, что казалось: отвертится; вспыхивал, вскакивал с места, руками хватаясь за кресла; и снова садился, чтоб снова вскочить и – стать в позу, одну руку спрятав за желтый пиджак (ходил в желтом он), головой и спиной закинувшись и наставляя лорнет на глаза, вооруженные, если память не изменяет, очками» (Андрей Белый. На рубеже двух столетий).
«Убийственны были прозвища и словечки, которыми высмеивал того или другого писателя оголтелый Виктор Буренин, критик рептильной газеты „Новое время“. Все презирали Буренина, но словечки его и прозвища часто неотрывными ярлыками навсегда прилеплялись к писателю. С его руки, например, пристали к Петру Дмитриевичу Боборыкину прозвание „Пьер Бобо“ и слово „боборыкать“. И читатель, берясь за новый роман Боборыкина, говорил, улыбаясь:
– Посмотрим, что тут набоборыкал наш Пьер Бобо!
Извольте-ка после этого захватить читателя!» (В. Вересаев. Записи для себя).
«Как-то мы в Кружке встретились с Петром Дмитриевичем Боборыкиным…Конечно, говорил почти все время Петр Дмитриевич, ведь он не мог не говорить. Его жена никогда не бывала вместе с ним в гостях, так как она не могла при нем и словечка вставить.
Он рассказывал, как он работает:
– Утром, встав в 9 часов и выпив кофию, я отправляюсь на небольшую прогулку и, возвратясь к себе на Лоскутную, если я живу в Москве, сразу сажусь за работу и пишу часа три, каждый день по главе, за месяц – тридцать! И так всегда и везде. Иногда, – продолжал он, смеясь, – я, уходя на прогулку, встречаю возвращающихся писателей – огромного, с длинными ногами и руками, лохматого Скитальца, или красивого Андреева, или небольшого, с цыганскими глазами, Федорова, – это они возвращаются домой спать после веселой ночи…
Потом он неожиданно стал расспрашивать о Капри, о Горьком, о том, каким путем мы вернулись. Я кратко рассказала, упомянув, что наш итальянский пароход весит столько-то тонн. Это замечание привело Петра Дмитриевича в восторг. Я поняла, что ему интересна всякая мелочь и он ценит, когда люди интересуются ими» (В. Муромцева-Бунина. Беседы с памятью).
Петр Боборыкин
«П. Д. Боборыкин пришелся не ко двору в русской литературе. Его время, начиная с 60-х годов, когда он начал писать, было время ломки всех сторон русской жизни, русская литература была полна гнева и скорби, зовов к новой жизни, была полна великих проблем русской души и русской жизни, а Боборыкин был бытописатель, чуждый скорби, того, чем болела литературная русская душа. Он был европеец. Не только потому, что долго жил за границей, не только по своим привычкам и навыкам, – как Золя, он ежедневно аккуратно писал по утрам, с 10 часов до 12 часов, – но и в значительной мере по своей психологии. И у него была одна черта, определявшая всю его литературную физиономию, – неодолимая тяга к новому, к уловлению только что зарождающегося. Он был во власти этого нового и стремился с фотографической точностью поскорее зафиксировать все новое, и в этой поспешной работе по необходимости было больше фотографий, чем портретной живописи. И все-таки к Боборыкину было не совсем справедливое отношение со стороны критики и читающей публики. Насмешливое „Пьер Бобо“ преследовало его всю жизнь. Он был широко образованный человек, с большой и разносторонней эрудицией в области литературы, театра, искусства вообще. И он был настоящий литератор, – только литература занимала всю жизнь его ум и сердце. Экспансивный человек, он был искренен и тогда, когда ругал Соболевского за преизбыточность мужика в „Русских ведомостях“ и когда восхищался революцией, освобождавшей мужика не только от самодержавия, но до известной степени и от нас. И будущий исследователь минувшей русской жизни обратится к изучению многочисленных томов Боборыкина, где он в широких полотнах, так редких у русских писателей, тщательно и добросовестно, с пылу-жару заносил все то новое, что совершалось в русском „обществе“ за долгую жизнь Боборыкина.
…Мне не один раз приходилось в моих воспоминаниях отмечать, как русские писатели и ученые не успевали в полной мере использовать себя, потому что были слишком русские, потому что погружались в русскую жизнь целиком, – Боборыкин, наоборот, слишком оевропеился и не мог попасть в тон русской литературы. Но зато использовал себя вовсю, до конца» (С. Елпатьевский. Воспоминания за пятьдесят лет).
Петр Боборыкин
«П. Д. Боборыкин, введя в русский язык колоссальное число неологизмов, порою очень удачных (хотя бы слово „интеллигенция“), не основал, как известно, новой литературной школы» (В. Ходасевич. Игорь Северянин и футуризм).
«Это было уже в 1908 году.
Он ходил точно плод, наливавшийся славою жизни, притекшей в истекшем столетии – не кипятился, не обижал; стал седым и дородным, пленяя достоинством медленных жестов своих, в длиннополом, почти до земли сюртуке, семенил очень быстро, малюсенькими беговыми шажочками, скрытыми по́лами, так что казалось: несется, но медленно (перемещением ног), во всем черном, откинувши лысину, вымытую ослепительно, сереброусый, вдавив подбородок в крахмал; он с улыбкою мастито проявленного снисхождения к нам, символистам, вращая поставленной под головой окрахмаленной кистью руки, наливался спокойнейшим весом; и не без лукавости, с пыхом подчеркивал, что в свое время он первый же выдвинул кое-какие из наших тенденций» (Андрей Белый. Начало века).
БОБРОВ Сергей Павлович
27.10(8.11).1889 – 1.2.1971
Поэт, прозаик, критик, литературовед, переводчик, художник. Основатель и редактор издательств «Лирика» (1913) и «Центрифуга» (1914–1922). Участник художественных выставок «Ослиный хвост», «Мишень», «Союз молодежи» (1911–1913). Книги стихов «Вертоградари над лозами» (М., 1913), «Алмазные леса» (М., 1917), «Лира лир» (М., 1917). Фантастические романы «Восстание мизантропов» (М., 1922), «Спецификация идиотола» (Берлин, 1923), «Нашедший сокровище» (М., 1931). Основные стиховедческие труды «Новое о стихосложении Пушкина» (М., 1915), «О лирической теме. (18 экскурсов в ее области)» (М., 1914). Сборник статей «Записки стихотворца» (М., 1916).
«Без кровинки в лице, одутловатом от сидения без воздуха над письменным столом, в пенсне над близорукими черными глазами, с красным ртом вампира, Сергей Бобров, ученый и волшебник, маг стихотворной формы…» (Н. Серпинская. Флирт с жизнью).
«Автором рукописи [„Мальчик“. – Сост.] был седой человек, большой, крепкий, громкий, с палкой в размашистых руках. Он бранился на неизвестных мне людей, бросался шишками, собаку Шарика звал Трехосным Эллипсоидом, играл в шахматы, не глядя на доску, читал Тютчева так, что я до сих пор слышу „Итальянскую виллу“ его голосом, и уничтожал меня за недостаточный интерес к математическим наукам. Его звали Сергей Павлович Бобров; имя это ничего нам не говорило.
…Как всякий писатель, а особенно – вытесненный из литературы, он нуждался в самоутверждении. Первым русским поэтом нашего века был, конечно, он, а вторым – Пастернак. Особенно Пастернак тех времен, когда он, Бобров, издавал его в „Центрифуге“. „Как он потом испортил «Марбург»! Только одну строфу не тронул, да и то потому, что ее процитировал Маяковский и написал: «гениальная»“…Посмертную автобиографию „Люди и положения“, где о Боброве было упомянуто мимоходом и неласково, он очень не любил и называл не иначе как „апокриф“…Пастернак умирал гонимым, Асеев признанным, это уязвляло Боброва. Однажды, когда он очень долго жаловался на свою судьбу со словами „А вот Асеев…“, я спросил: „А вы захотели бы поменяться жизнью с Асеевым?“ Он посмотрел так, как будто никогда об этом не задумывался, и сказал: „А ведь нет“.
…С наибольшим удовольствием вспоминал Бобров не о литературе, а о своей работе в Центральном статистическом управлении. Книгой „Индексы Госплана“ он гордился больше, чем изданиями „Центрифуги“. „Там я дослужился, можно сказать, до полковничьих чинов. Люди были выучены на земской статистике, а земские статистики, не сомневайтесь, умели узнать, сколько ухватов у какого мужика. Потом все кончилось: потребовалась статистика не такая, какая есть, а какая надобна; и ЦСУ закрыли“. Закрыли с погромом: Бобров отсидел в тюрьме, потом отбыл три года в Кокчетаве, потом до самой войны жил за 101-м километром….
Больше всего мучился Бобров из-за одной только своей дурной славы: считалось, что это он в последний приезд Блока в Москву крикнул ему с эстрады, что он – мертвец и стихи у него – мертвецкие. Через несколько месяцев Блок умер, и в те же дни вышла „Печать и революция“ с рецензией Боброва на „Седое утро“, где говорилось примерно то же самое; после этого трудно было не поверить молве. Об этом и говорили, и много раз писали… Я бы тоже поверил, не случись мне чудом увидеть в забытом журнале, не помню каком, чуть ли не единственное тогда упоминание, что кричавшего звали Струве… Собственные стихи Боброва были очень не похожи на его буйное поведение: напряженно-простые и неуклюже бестелесные. На моей памяти он очень мало писал стихов, но запас неизданных старых, 1920–1950-х гг., был велик» (М. Гаспаров. Воспоминания о Сергее Боброве).
БОГАЕВСКИЙ Константин Федорович
12(24).1.1872 – 17.2.1943
Художник, пейзажист. Член объединений «Мир искусства», «Союз русских художников», «Жар-цвет». С 1900 жил и работал в Феодосии. Полотна «Древняя крепость» (1902), «Берег моря» (1907), «Киммерийская область» (1910). Друг М. Волошина, посвятившего ему стихотворный цикл «Киммерийские сумерки» (1907).
«Из друзей Макса хочу особенно упомянуть художника Богаевского – тихого, серьезного человека большой душевной чистоты. Его неутомимые поиски души ландшафтов вокруг Феодосии стали для него крестным путем. Его живопись была космична и сакральна. Его краски звенели, как голоса различных металлов, и, когда они сияли вам навстречу, вы могли поверить, что художник каждое утро на восходе солнца просыпается, пробуждаемый звуками труб. Глубокое благоговение перед каждым человеком соединялось у него с сухим юмором» (М. Сабашникова. Зеленая змея).
«Невысокий, тонкий, в сером костюме; легкая седина тронула его волосы и пышные усы, длиннее, чем носят. Узкое лицо, со впадинами у щек, длинный неправильный нос и большие карие печальные глаза под тяжелыми веками. Он весь – скромность и благожелательство, он говорит очень мало, и всегда остроумно и неожиданно. Его шутки очищены от тех привычных иронии и сарказмов, коими блещет век.
…У Богаевского высокая, просторная мастерская, огромные окна; по стенам, словно залетели длинным закатным пожаром и застыли, войдя в тонкие деревянные рамы, клубящиеся лиловые тучи; и, светлея и тая облаками, парит над вошедшим древнее киммерийское небо – над узкими полосками внизу простелившейся смутной земли.
По стенам, как рассыпавшиеся книжные полки, ряды стоящих в скромной замкнутости этюдов всех величин: это заботливая рука жены художника учреждает порядок в бурном творчестве мужа.
Нас зовут к чаю. Я запомнила убранство стола, и изысканное, и простое. Мне чудится флорентийский фаянс, мне видятся темные, тяжелые, изумительной расцветки и узоров цветочные вазы. Шутки парят над трапезой. Здесь парадоксы в ходу, как цвет лип в июне, ими полна беседа, их узор также трудно восстановить» (А. Цветаева. Воспоминания).
«На стенах мастерской было немало произведений хозяина, в различной технике и, как всегда, с удивительным „портретным“ изображением лица киммерийской природы без единой человеческой фигуры. Здесь же в мастерской Константин Федорович показывал мне целую серию своих карандашных набросков, довольно больших, – на них Константин Федорович запечатлевал свои постоянные сны, которые, как я мог понять, посещали его каждую ночь и постоянно служили основанием для его многочисленных композиций. Там, в мастерской художника, особенно реально воплощались на бумаге или холсте его творческие мечты, через которые нетрудно было проникать в его заветный эстетический мир.
Константин Федорович был худощав, носил усы и коротко остриженные волосы. Иногда, скорее всегда, внимательно всматривался в собеседника, причем в его молчаливости было много благожелательного внимания. Эта постоянная молчаливость несла в себе обобщающее начало своеобразного реалистического раскрытия конструктивных объемных форм внутри единой, глубоко спокойной, любимой им киммерийской природы» (С. Шервинский. Константин Федорович Богаевский).
«В Богаевском есть тот долгий и мудрый настой тишины, который делает глубоким искусство и душу художника. Стопы тихого человека оставляют самые глубокие следы на земле. Тишина у него всюду: в углах его мастерской, в мягком покое его ковров, диванов, альбомов. Это один из тишайших людей, которых я только видел, у которого тихая полоса его души никогда, должно быть, ничем не замутнялась, и вместе с тем это „взыскательный художник“, самый строгий судья своего искусства, притом не выключающий из объектов этого суда и души своей. Это – строитель души своей так же, как искусства. Поразительно его отношение к югу. Никогда и ничего, в сущности, он не писал, кроме южной природы. Но его юг – особый юг. Дело в том, что он не пишет „с натуры“, что все на его вещах: горы, море, небо, деревья – созданы им в его собственные шесть дней, правда, из материалов библейского шестиднева…Крым Богаевского – трагический, царственно-пустынный, героически безмолвный, страдальный и прекрасно умиренный надзвездным покоем неба – вечен» (С. Дурылин. В своем углу).