Текст книги "Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 1. А-И"
Автор книги: Павел Фокин
Соавторы: Светлана Князева
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
БИРМАН Серафима Германовна
29.7(10.8).1890 – 11.5.1976
Драматическая актриса, режиссер, педагог. С 1911 – актриса МХТ. С 1913 – также в 1-й студии МХТ. С 1924 – в МХАТ-2.
«Не знаю, чем объяснить, но я не сразу заметила ее некрасивость. Первое, что обратило мое внимание, – особенное выражение глаз, в глубине которых будто притаился талант, и любопытство, с каким она смотрела на мир. Так я увидела ее впервые, мою Симу – подругу, спутницу, партнершу, сестру.
…Уже потом, в театре, я рассмотрела ее подробно и почти испугалась – такой она показалась мне угловатой, костлявой, с большим носом, занимавшим слишком много места на лице. Но не смотреть на нее, не запомнить было нельзя. Даже те, кто воспринимал ее внешность как вызов природе, не могли от нее оторваться – уж очень оригинальна, необычна, и незримая печать таланта проступает во всем, что делает. Мы сошлись не сразу – она считала меня слишком счастливой, в чем-то подозревала – никто не знал в чем. Подозрительность (она, увы, осталась ее вечным свойством, а с годами усилилась до болезненности), мнительность, боязнь быть смешной, лишней шли, вероятно, от провинциальности – всего три года отделяли ее от родного Кишинева…Тогда она еще немного знала по-молдавски (потом забыла), и слова у нее звучали красиво, и губы складывались привычно, как у людей, говорящих на родном языке. Была она молода, до изумления невинна душой и изо всех сил старалась скрыть природную веселость, считая, что ей идет печаль. На одной фотографии – челка на лбу, лицо совсем юное, милое, но грустно склоненное – она написала мне: „Что ж, надо жить“. Это при нашей-то жизни, не знавшей еще настоящих бед, наполненной интересом к работе, верой в свою звезду…Она любила страдать и проявляла в этом фантазию недюжинную.
…Ее любили, ценили, даже подшучивали над ней с искренней нежностью. Насколько она была бы счастливее без вечно терзающих ее сомнений.
В мою жизнь она вошла стремительно, требовательно, мучительно, прекрасно – и навсегда» (С. Гиацинтова. С памятью наедине).
БИХТЕР Михаил Алексеевич
11(23).4.1881 – 6.5.1947
Пианист и дирижер. Выступал как пианист-ансамблист, в том числе с Н. Забелой-Врубель, Ф. Шаляпиным. В 1912–1917 дирижер Театра музыкальной драмы в Петрограде. Профессор Ленинградской консерватории (с 1933).
«Пианизм Бихтера был какой-то особенный, неповторимый. Если не бояться обвинения в преувеличении, можно сказать, что каждый его палец в отдельности и все вместе могли извлекать – или, вернее, раздобывать – из фортепианной клавиатуры такие тембры, которых больше ни у кого слышать не доводилось. Внешним блеском его техника никогда не поражала, но, будучи завуалированной в моменты совместного исполнения, она нередко прорывалась на интерлюдиях таким молниеносным сверканием, что невольно возникал вопрос: а почему Бихтер только аккомпаниатор, только ансамблист, а не пианист-виртуоз?
В то же время вряд ли какой-нибудь другой пианист-аккомпаниатор мог давать такое представление об оркестровой партитуре, как Бихтер. Чисто тембровые, красочно-инструментальные ассоциации сами по себе, вне связи с его особой манерой исполнения, буквально уносили слушателя в мир оркестровых звучаний.
И тем не менее Бихтер никогда не выступал в качестве солиста. Подолгу аккомпанируя в скрипичном классе Л. С. Ауэра и вокальном – Котоньи, он полюбил ансамбль как одну из высших форм исполнительства и настолько выделялся на этой работе, что, при наличии в консерватории большого количества выдающихся пианистов, именно ему, М. А. Бихтеру, А. К. Глазунов поручил первое исполнение с Л. С. Ауэром своего, ставшего впоследствии знаменитым, скрипичного концерта.
Окончив Петербургскую консерваторию с золотой медалью в 1910 году, Бихтер стал искать общения с певцами. Его первые выступления с Н. И. Забелой-Врубель привлекают к нему внимание Ф. И. Шаляпина. Этот последний не только приглашает его аккомпанировать в открытых концертах, но впоследствии изучает с ним написанную Масснэ специально для Шаляпина оперу „Дон Кихот“ в русском переводе. В минуты отдыха Шаляпин просит Бихтера петь под собственный аккомпанемент и восторгается, как тот своим сиплым от хронического катара горла голосом с одинаково покоряющим вдохновением, проникновением и мастерством поет задушевно-мечтательный романс Глинки „Жаворонок“ и пляшущие хоры с колокольчиками из третьего акта „Мастеров пения“. Впоследствии Шаляпин с большим увлечением рассказывает, как „Бихтер со всесокрушающим грохотом и звоном наковальни, со стихийным темпераментом“ исполняет ковку меча из „Зигфрида“ и „до слез трогательно – самые эфирные романсы Н. А. Римского-Корсакова“.
В свою очередь Бихтер в пении Шаляпина слышит „творческий синтез выразительных родников народного пения, выразительные краски русской речи и музыкальную сущность русского пения вообще“.
Бихтер ставит перед собой задачу разработать „концепцию отношения нашего языка к музыке“, найти его музыкальное выражение и приобщиться своей музыкой к этой „гамме народной души“. Считая, что только в опере можно найти соответствующее поле действия, Бихтер стремится стать дирижером.
…Придя со своей мечтой о „вокальном идеале“ в Театр музыкальной драмы, Бихтер прежде всего принес с собой атмосферу благоговейного отношения к театрально-музыкальной работе. Он проходил партии не только с каждым солистом, но и в оркестре работал – с каждым пультом отдельно. Занимаясь с хором в течение всего лета (для чего специально была снята дача в Сестрорецке), он работал с каждым артистом хора отдельно, затем сводил голоса в квартеты, октеты и т. д. Сплошь и рядом он усаживал хор к себе спиной, дабы отучить его от оглядки на дирижерскую палочку. Тут же он всем прививал бесспорную мысль о том, что „с русскими словами, но без русской музыки речи «Онегин» правдиво и художественно звучать не может“.
Человек высокой морали и художественной совести, Бихтер не знал никаких компромиссов и шел буквально напролом. Целью его жизни стали вопросы музыкального исполнительства.
Силой своего проникновения в глубь произведения, в его стиль и сущность Бихтер прежде всего выявлял природу его поэтических настроений. Веря в силу воздействия слова на творчество композитора, он наряду с мелодией выдвигал и слово. Таким образом он вычитывал и внушал исполнителю не только вокальную строку, но и весь ее подтекст – обязательно „двуединый“: музыкальный и словесный. Он всюду находил как будто ему одному дававшееся в руки содержание, им одним осязаемую идею. Отсюда рождалось некоторое нарочитое замедление темпов и во многих случаях настолько необычная акцентировка ритмического рисунка, что на первый взгляд многим казалась его извращением. Потому что – и в этом исполнительский талант Бихтера очень сближался с талантом Шаляпина, – четко, неукоснительно соблюдая длительность двух рядом поставленных четвертей (или восьмых), Бихтер настолько различно (и, к сожалению, нередко настолько изощренно) акцентировал их, что одна казалась удлиненной, а другая укороченной. Во время репетиций внезапные задержания двух-трех нот или какая-нибудь пауза сбивали с толку даже опытное ухо.
…Человек выдающегося интеллекта и большой начитанности, он впитал в себя лучшие традиции русского выразительного пения, в той степени, разумеется, в какой этого можно достичь путем длительного изучения материалов. Он твердо верил, что русскому народу, создавшему и перманентно творящему свою – при этом всегда передовую – культуру, нельзя по сию пору продолжать навязывать итальянскую школу пения (как и старые нюансы исполнения) только потому, что ею пользовались наши деды.
Таков был музыкальный руководитель Театра музыкальной драмы» (С. Левик. Записки оперного певца).
БЛОК Александр Александрович
16(28).11.1880 – 7.8.1921
Поэт, драматург, литературный критик. Публикации в журналах «Весы», «Аполлон», «Новый путь», альманахах «Шиповник», «Сирин» и др. Стихотворные сборники «Стихи о Прекрасной Даме» (СПб., 1905), «Нечаянная радость» (М., 1907), «Снежная маска» (СПб., 1907), «Земля в снегу» (М., 1908), «Ночные часы» (М., 1911), «Круглый год» (М., 1913), «Сказки» (М., 1913), «Стихи о России» (Пг., 1915); поэмы «Соловьиный сад» (1915–1916), «Возмездие» (1917–1918), «Двенадцать» (1918); драмы «Балаганчик» (1906), «Король на площади» (1907), «Незнакомка» (1907) (три вместе – Лирические драмы. СПб., 1908), «Песня Судьбы» (1909), «Роза и Крест» (СПб., 1913).
«Красив и высок был Ал. Блок: под студенческим сюртуком точно латы, в лице „строгий крест“. Где-то меж глаз, бровей к устам. Над лицом, отрочески безволосым – оклад кудрей пепельных с золотисто-огненным отливом, красиво вьющихся и на шее» (Е. Иванов. Воспоминания об Александре Блоке).
«Александр Блок был хорошего среднего роста (не менее восьми вершков) и, стоя один в своем красивом с высоким темно-синим воротником сюртуке, с очень стройной талией, благодаря прекрасной осанке и, может быть, каким-нибудь еще неуловимым чертам, вроде вьющихся „по-эллински“ волос… производил… впечатление „юного бога Аполлона“» (В. Пяст. Встречи).
«У Блока было лицо рыжевато-розового тона с голубыми водянистыми глазами, прямые крупные черты лица и на не очень подвижных губах мелькала улыбка. Девичья или детская. Девушка в мужском облике – или взрослое дитя. Произношение словно бы женственное, или пришепетывающее, но голос грудной – глубокий, и главное – без излишней аффектации. Да и что значит излишняя – когда – в 21–22 года у человека в голосе нет ни признака аффектации» (Вл. Гиппиус. О Блоке, что помню).
«В Блоке, в его лице, было что-то германское, гармоническое и стройное. В нем воистину пела со звуками скрипка. Кажется, у Блока было внешнее сходство с дедом Бекетовым, но немецкое происхождение отца сказалось в чертах поэта. Было что-то германское в его красоте. Его можно было себе представить в обществе Шиллера и Гете или, может быть, Новалиса. Особенно пленительны были жесты Блока, едва заметные, сдержанные, строгие, ритмичные. Он был вежлив, как рыцарь, и всегда и со всеми ровен. Он всегда оставался самим собою – в светском салоне, в кружке поэтов или где-нибудь в шантане, в обществе эстрадных актрис. Но в глазах Блока, таких светлых и как будто красивых, было что-то неживое… Поэту как будто сопутствовал ангел или демон смерти. В этом демоне, как и в Таинственной Возлюбленной поэта, были
Великий свет и злая тьма…»
(Г. Чулков. Александр Блок и его время).
«Я часто встречал Александра Александровича… в Сестрорецке, а чаще всего в Озерках и в Шувалове, которые он увековечил в своей „Незнакомке“ и в стихотворении „Над озером“.
Когда я познакомился с ним, он казался несокрушимо здоровым – рослый, красногубый, спокойный; и даже меланхоличность его неторопливой походки, даже тяжелая грусть его зеленоватых, неподвижных, задумчивых глаз не разрушали впечатления юношеской победительной силы, которое в те далекие годы он всякий раз производил на меня. Буйное цветение молодости чувствовалось и в его великолепных кудрях, которые каштановыми короткими прядями окружали его лоб, как венок. Никогда ни раньше, ни потом я не видел, чтобы от какого-нибудь человека так явственно, ощутимо и зримо исходил магнетизм. Трудно было в ту пору представить себе, что на свете есть девушки, которые могут не влюбиться в него. Правда, печальным, обиженным и даже чуть-чуть презрительным голосом читал он свои стихи о любви. Казалось, что он жалуется на нее, как на какой-то невеселый обряд, который он вынужден исполнять против воли:
Влюбленность расцвела в кудрях
И в ранней грусти глаз,
И был я в розовых цепях
У женщин много раз, —
говорил он с тоской, словно о прискорбной повинности, к которой кто-то принуждает его. Один из знавших Блока очень верно сказал, что лицо у него было „страстно-бесстрастное“» (К. Чуковский. Современники).
Александр Блок
«Лицо Александра Блока выделяется своим ясным и холодным спокойствием, как мраморная греческая маска. Академически нарисованное, безукоризненное в пропорциях, с тонко очерченным лбом, с безукоризненными дугами бровей, с короткими вьющимися волосами, с влажным изгибом уст, оно напоминает строгую голову Праксителева Гермеса, в которую вправлены бледные глаза из прозрачного тусклого камня. Мраморным холодом веет от этого лица.
…Стих Блока гибок и задумчив. У него есть свое лицо. В нем слышен голос поэта. Это достоинство редко и драгоценно. Сам он читает свои стихи неторопливо, размеренно, ясно, своим ровным, матовым голосом. Его декламация развертывается строгая, спокойная, как ряд гипсовых барельефов. Все оттенено, построено точно, но нет ни одной краски, как и в его мраморном лице. Намеренная тусклость и равнодушие покрывают его чтение, скрывая, быть может, слишком интимный трепет, вложенный в стихи. Эта гипсовая барельефность придает особый вес и скромность его чтению» (М. Волошин. Лики творчества).
«А. А. Блок читал свои стихи не увлекательно, немного протяжно, однозвучно, без скульптурности. Теперь я думаю, что он слишком многое слышал за пределами внешних звуков и не брался передавать того» (С. Троцкий. Воспоминания).
«В кругу тех, кого он называл друзьями, был он признан и почтительно вознесен; но ни с кем не переходя на короткую ногу, не впадая в сколько-нибудь фамильярный тон, оставался неизменно скромен и прост и ко всем благожелателен. Деликатный и внимательный, одаренный к тому же поразительной памятью, никогда не забывал он, однажды узнав, имени и отчества даже случайных знакомых, выгодно отличаясь этим от рассеянных маэстро, имя которым легион. Молчаливый в общем, ни на секунду не уходил в обществе в себя и не впадал в задумчивость. Принимая, наряду с другими, участие в беседе, избегал споров; в каждый момент готов был разделить общее веселье.
…Остроумие, как таковое, как одно из качеств, украшающих обыденного человека, вовсе не свойственно было А. А. и, проявляемое другими, не располагало его в свою пользу. Есть, очевидно, уровень душевной высоты, начиная от которого обычные человеческие добродетели перестают быть добродетелями. Недаром в демонологии Блока столь устрашающую роль играют „испытанные остряки“: их томительный облик, наряду с другими гнетущими явлениями, предваряет пришествие Незнакомки в стихах и в пьесе того же имени. Представить себе Блока острословящим столь же трудно, как и громко смеющимся. Припоминаю – смеющимся я никогда не видел А. А., как не видел его унылым, душевно опустившимся, рассеянным, напевающим что-либо или насвистывающим. Улыбка заменяла ему смех. В соответствии с душевным состоянием переходила она от блаженно-созерцательной к внимательно-нежной, мягко-участливой; отражая надвигающуюся боль, становилась горестно-строгой, гневной, мученически-гордой. Те же, не поддающиеся внешнему, мимическому и звуковому определению, переходы присущи были и его взору, всегда пристальному и открытому, и голосу, напряженному и страстному» (В. Зоргенфрей. Александр Александрович Блок).
«Своеобразность Блока мешает определять его обычными словами. Сказать, что он был умен, так же неверно, как вопиюще неверно сказать, что он был глуп. Не эрудит – он любил книгу и был очень серьезно образован. Не метафизик, не философ – он очень любил историю, умел ее изучать, иногда предавался ей со страстью. Но, повторяю, все в нем было своеобразно, угловато – и неожиданно. Вопросы общественные стояли тогда особенно остро. Был ли он вне их? Конечно, его считали аполитичным и – готовы были все простить ему „за поэзию“. Но он, находясь вне многих интеллигентских группировок, имел, однако, свои собственные мнения. Неопределенные в общем, резкие в частностях» (З. Гиппиус. Мой лунный друг).
«Блок всегда нанимал квартиры высоко, так, чтобы из окон открывался простор. На Офицерской, 57, где он умер, было еще выше, вид на Новую Голландию еще шире и воздушней… Мебель красного дерева – „русский ампир“, темный ковер, два больших книжных шкапа по стенам, друг против друга. Один с отдернутыми занавесками – набит книгами. Стекла другого плотно затянуты зеленым шелком. Потом я узнал, что в этом шкапу, вместо книг, стоят бутылки вина – „Нюи“ елисеевского розлива № 22. Наверху полные, внизу опорожненные. Тут же пробочник, несколько стаканов и полотенце. Работая, Блок время от времени подходит к этому шкапу, наливает вина, залпом выпивает стакан и опять садится за письменный стол. Через час снова подходит к шкапу. „Без этого“ – не может работать.
Каждый раз Блок наливает вино в новый стакан. Сперва тщательно вытирает его полотенцем, потом смотрит на свет – нет ли пылинки. Блок, самый серафический, самый „неземной“ из поэтов, – аккуратен и методичен до странности. Например, если Блок заперся в кабинете, все в доме ходят на цыпочках, трубка с телефона (помню до сих пор номер блоковского телефона – 612-00!..) снята – все это совсем не значит, что он пишет стихи или статью. Гораздо чаще он отвечает на письма. Блок получает множество писем, часто от незнакомых, часто вздорные или сумасшедшие. Все равно – от кого бы ни было письмо – Блок на него непременно ответит. Все письма перенумерованы и ждут своей очереди. Но этого мало. Каждое письмо отмечается Блоком в особой книжечке. Толстая, с золотым обрезом, переплетенная в оливковую кожу, она лежит на видном месте на его аккуратнейшем – ни пылинки – письменном столе. Листы книжки разграфлены: № письма. От кого. Когда получено. Краткое содержание ответа и дата…
Почерк у Блока ровный, красивый, четкий. Пишет он не торопясь, уверенно, твердо. Отличное перо (у Блока все письменные принадлежности отборные) плавно движется по плотной бумаге. В до блеска протертых окнах – широкий вид. В квартире тишина. В шкапу, за зелеными занавесочками, ряд бутылок, пробочник, стаканы…» (Г. Иванов. Петербургские зимы).
«Из разговора с Ахматовой: „У Блока лицо было темно-красное, как бы обветренное, красивый нос, выцветшие глаза и закинутые назад волосы, гораздо светлее лба. В последний год жизни Блок очень постарел, но особенным образом: он ссохся, как ссыхаются вянущие розы“» (Л. Гинзбург. Человек за письменным столом).
Александр Блок
«Панихида была назначена в пять часов, я пришла минут на десять раньше…Вход из-под ворот. Лестница, дверь в квартиру полуоткрыта. Вхожу в темную переднюю, направо дверь в его кабинет. Вхожу. Кладу цветы на одеяло и отхожу в угол. И там долго стою и смотрю на него.
Он больше не похож ни на портреты, которые я храню в книгах, ни на того, живого, который читал когда-то с эстрады:
Болотистым, пустын… —
волосы потемнели и поредели, щеки ввалились, глаза провалились. Лицо обросло темной, редкой бородой, нос заострился. Ничего не осталось, ничего. Лежит „незнакомый труп“. Руки связаны, ноги связаны, подбородок ушел в грудь. Две свечи горят, или три. Мебель вынесена, в почти квадратной комнате у левой стены (от двери) стоит книжный шкаф, за стеклом корешки. В окне играет солнце, виден зеленый покатистый берег Пряжки» (Н. Берберова. Курсив мой).
«Самое удобное измерять наш символизм градусами поэзии Блока. Это живая ртуть, у него и тепло, и холодно, а там всегда жарко. Блок развивался нормально, – из мальчика, начитавшегося Соловьева и Фета, он стал русским романтиком, умудренным германскими и английскими братьями, и, наконец, русским поэтом, который осуществил заветную мечту Пушкина – в просвещении стать с веком наравне.
Блоком мы измеряем прошлое, как землемер разграфляет тонкой сеткой на участки необозримые поля. Через Блока мы видели и Пушкина, и Гете, и Боратынского, и Новалиса, но в новом порядке, ибо все они предстали нам как притоки несущейся вдаль русской поэзии, единой и неоскудевающей в вечном движении» (О. Мандельштам. Письмо о русской поэзии).
БЛОК (урожд. Менделеева; псевд. Басаргина) Любовь Дмитриевна
17(29).12.1881 – 27.9.1939
Актриса; автор корреспонденций с фронта «Из писем сестры милосердия» (Отечество, 1914); историк балета, мемуаристка. Жена А. Блока.
«„Подруга“, муза философа, была „Мета“ (мета – физика); „подругою“ ж Блока казалась „Люба“ (жена поэта), которую он наделил атрибутами философской „Премудрости“; и пошучивал я, облеченный в крылатку: крылатка – Пегас, на котором покойный философ [Вл. Соловьев. – Сост.], слетавший в Египет, изрек имя музы; она оказалась девою, Метой, – не дамою, Любой, с вещественной физикой, но… без метафизики» (Андрей Белый. Между двух революций).
«Любовь Дмитриевна, восторженно описанная А. Белым в „Воспоминаниях“, полная молодая дама, преувеличенно и грубовато нарядная, с хорошенькой белокурой головой, как-то не идущей к слишком массивному телу, меня ничем не поразила.
А. Белый говорил, что в ее молчании было что-то таинственное. Не знаю… молчала она почти всегда, это верно» (Н. Петровская. Воспоминания).
«Крупная, высокая, с румяным лицом и тяжелым узлом бронзовых волос, жена Блока резко характерными чертами наружности сильно напоминала своего знаменитого отца. У Л. Д. были узкие отцовские „монгольские“ глаза, строгий, исподлобья взгляд которых соответствовал ее волевому складу, и „отцовская“ сутулая посадка плеч.
…Чисто внешне и по крайне своеобразному складу своего характера Л. Д. была, очевидно, тем женским типом, который наиболее отвечал основным требованиям, предъявлявшимся Блоком к „спутнице жизни“.
Для Л. Д. были характерны то же внешнее уверенное спокойствие и та же сдержанность, которые составляли свойства и самого Блока. У нее был упрямый, настойчивый характер, и она очень трезво и просто подходила к решению сложных жизненных вопросов. У Л. Д. были устойчивые, определенные взгляды, большая культура и живой интерес к искусству. Попав в полосу утверждения нового театра, с деятелями которого ее связывали узы дружбы, Л. Д. всю последующую жизнь упорно стремилась стать актрисой. Но ее достоинства в жизни – внушительность ее фигуры, размеренные, спокойные движения, яркая характерность облика, – все это как-то проигрывало на подмостках, и, сыграв две-три удачные роли, она была принуждена затем навсегда покинуть сцену.
Эти постоянные творческие неудачи сильно уязвляли ее, тем более что Л. Д. не хотела быть только „женой знаменитого поэта“.
Всю жизнь она судорожно металась от одного дела к другому, чего-то искала и попеременно увлекалась то изучением старинных кружев, то балетом, то цирком, то чем-то еще, на что уходили не только ее силы и средства, но и ее несомненная природная даровитость. Подобная, крайне ненормальная семейная обстановка губительно отзывалась на самом Блоке. Его домашняя жизнь постепенно приобретала холостой и безбытный характер, и Ал. Ал. не раз затем с большой горечью отмечал образовавшуюся вокруг него роковую пустоту» (М. Бабенчиков. Отважная красота).
«Блок много рисовал – все непритязательные, юмористические рисунки. И Любовь Дмитриевна – „маленькая Бу“ (ее он рисовал больше всего) – всегда изображена на них как девочка в детском платьице, с детской важностью, но и с суровой настороженностью вступающая в „мир взрослых“.
И какой-то „игрой в песочек“ было ее коллекционирование старинных кружев и фарфоровых черепков („Би-и-тое, рва-аное“, – нараспев комментировал ее находки Блок) и увлечение французским театром, вернее, великолепным французским языком актеров этого театра, так как пьесы – это Любовь Дмитриевна отлично понимала – были третьесортными. Выбор пьес она пыталась даже объяснить. И об этом сохранилась запись в моем дневнике. Блок поддразнивал жену за восхищение премьершей французской труппы – Анриэтт Роджерс. Вдруг Любовь Дмитриевна: „Саша, что это я вчера такое умное сказала – про то, почему она только дрянь играет? (Хватается за лоб.) Вот забыла! Саша, что же это было? Такое умное!“ Он смеется с бесконечной нежностью, показывая мне на нее глазами. Я тоже смеюсь.
…Не хочу судить о том, как читала „Двенадцать“ Любовь Дмитриевна. На сцене я видела ее мало. Осталась в памяти – Леди Мильфорд („Коварство и любовь“ в Эрмитажном театре в 1919 году), где она была очень хороша внешне; помню довольно смутно и два спектакля в Театре народной комедии, где Любовь Дмитриевна играла, если не ошибаюсь, с конца 1920 года» (Е. Книпович. Об Александре Блоке).
«Я хочу записать последнее цельное впечатление от Блока в Вольфиле. Было назначено на очередном заседании чтение поэмы „Двенадцать“, кажется, еще до печатания. Знали об этом без афиш и пришли очень многие. Полон был молодежью вольфильский зал заседаний. Сидели на стульях, на подоконниках, на ковре. Александр Александрович вошел вместе с Любовью Дмитриевной. Очень прямой, строгий, он сделал общий поклон и прошел к столу президиума…Сказал четким и глуховатым голосом, повернув к сидевшим затененное, почти в силуэт, лицо: „Я не умею читать «Двенадцать». По-моему, единственный человек, хорошо читающий эту вещь, – Любовь Дмитриевна. Вот она нам и прочтет сегодня“. Он сел к столу, положив на руку кудрявую голову.
Я в первый раз видела тогда Любовь Дмитриевну и жадно всматривалась в ту, за которой стояла тень Прекрасной Дамы. Она была высока, статна, мясиста. Гладкое темное платье облегало тяжелое, плотного мяса, тело. Не толщина, а плотность мяса ощущалась в обнаженных руках, в движении бедер, в ярких и крупных губах. Росчерк бровей, тяжелые рыжеватые волосы усугубляли обилие плоти. Она обвела всех спокойно-светлыми глазами и, как-то вскинув руки, стала говорить стихи. Что видел Блок в ее чтении? Не знаю. Я увидела – лихость. Вот Катька, которая:
Гетры серые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнкерьем гулять ходила —
С солдатьем теперь пошла.
Да, это она передала: силу и грубость любви к „толстоморденькой“ Катьке почувствовать можно, но ни вьюги, ни черной ночи, ни пафоса борьбы с гибнувшим миром – не вышло. Не шагали люди во имя Встающего, не завывал все сметающий ветер, хотя она и гремела голосом, передавая его.
Она кончила. Помолчала. Потом аплодировали. По-моему, из любви к Блоку, не из-за чтения поэмы – она не открылась при чтении» (Н. Гаген-Торн. Memoria).
«Любовь Дмитриевна – профессиональная актриса, поэтому и исполнение поэмы [„Двенадцать“. – Сост.)] было актерским: она использовала весь арсенал приемов, средств и красок актерского мастерства. Исполнение было острым и интересным, особенно пленяло сочетание низкого красивого голоса актрисы с грубоватыми интонациями героев поэмы, в которых слышались то народная частушка, то народная песня…Исполнительница пыталась показать и разнообразный музыкальный ритм поэмы, и нужно сказать, что ей это часто удавалось» (С. Алянский. Из воспоминаний).